Жили были старик со старухой - Елена Катишонок 10 стр.


Мотя с женой слушали внимательно: четверых растили, старший в институте учился. Ремесла, понятно, не знал и не знал даже, с какой стороны подходить к верстаку. Последнее обстоятельство более огорчало деда с бабкой, чем родителей: Мотя-то ежедневно подходил к чужому, то есть государственному, верстаку и с облегчением отходил от него в конце рабочего дня. И сам верстак, и все инструменты были общими, а значит, тоже чужими, и не узнавали руку, встречаясь; всякий раз нужно было привыкать заново то к рубанку, то к стамеске. Выдавал работу мастер, но Мотя никогда не знал, что станет делать: каждый подолгу был занят одной и той же деталью, потом - тоже подолгу - другой, и ему казалось иногда, что стол выйдет похожим на сороконожку. Впрочем, готового стола он так ни разу на комбинате и не видел. Мишка же смышленый, за ученье платить не надо; так что ему в этом ремесле?..

Надя прислушивалась скептически. Сын, хоть и только первоклассник, в школу ходил неохотно, однако она уже сейчас была уверена, что семилетка - это "за много". И чего к Тайке прицепились - девятый же класс бросила, не второй?

Мало-помалу мамынькина бровь перестала парить над застывшим лицом, и она незаметно включилась в разговор.

- На что девке ученье, унеси ты мое горе? - требовательно вопрошала она Иру, - вот ты скажи, на что? Читать-писать умеет, работу чистую работает, так что еще надо?

В это время младший сын воспользовался ослабшей старухиной бдительностью и успел-таки напузырить себе водки в стакан, успел. Справедливо опасаясь мамынькиного гнева, он сразу и хлобыстнул этот полный стакан, под боязливым Валькиным и брезгливо-жалостным Фединым взглядами. Теперь он сидел, чуть наклонив голову, и чутко прислушивался к движению водки внутри себя, как будущая мать ловит каждое шевеление плода.

Плод созрел быстро.

- Вы тут, - медленно заговорил Симочка, - мамаша правильно говорит, а я, - продолжал он, с ненавистью почему-то глядя на Федю, - я…

Но не закончил, а схватив графин, быстро налил себе новый стакан и понес ко рту, расплескивая.

- Брат?! - высоким, предупреждающим голосом начала Тоня, и можно было еще остановиться, да поздно, после двух-то стаканов, а сколько "мелких пташечек" было уже пропущено?!

Всхлипы и рыдания, растерзанный воротник праздничной рубашки, знакомые крики про горение в танке, пролитую кровь и что-то несуразное дальше, из чего следовало однозначно, что шурин горел в танке и проливал кровь во имя того, чтобы его, Федина, дочка играла на пианино.

Вся эта дешевая опереточная атрибутика ничего у Федора Федоровича не вызвала, кроме гадливости; будучи медиком, он без труда ее в себе подавил. Но дети, дети же все слышат! Аргументов не запомнят, а что дядя человеческий облик потерял - запомнят. Знал Феденька и то, что завтра же Симочка придет к ним и будет просить опохмелиться. Ну так ведь это уже клиника.

Не мигая и не отводя взгляда, старик наблюдал - уже во второй раз - мужскую истерику. Это ж надо так оскотиниться, Мать Честная! Кабы не Светлое Христово Воскресенье, так бы и двинул в рыло, даром что родной сын; не сильно, а чтоб замолчал; несказанно удивился бы Максимыч, если б узнал, что именно так истерики и лечат. Что ж он так на Федю-то вызверился, за ученье, что ли? И сам уверенно себе ответил, даже кивнул: за ученье.

Младший был единственным из пятерых, не обученным никакому ремеслу. Старших парней и он сам, и Фридрих научили столярничать, Ира пошла шить, Тоня выучилась вышивке и художественной штопке - и не зря: после войны от заказов не было отбою, и уж, понятно, не на вышивание. Правда, Феденькина узкая спина оказалась надежней гранита, так что нужда не подгоняла, но все ж Тонька умела заработать копейку, которую и совала матери, и у обеих лица при этом были почему-то сердитые. А этот… Потому и оскотинился, горько думал отец, что никакого дела не знал, только языком молоть. Что ученье, что уменье; одним то, другим это. Как он жить-то будет, Царица Небесная?!

А Симочка жил как-то. Нигде не работал, но на водку хватало. Насупленный, решительно выпятив челюсть, атаковал, словно все еще сидя в танке, военкомат и добыл трофей поценнее, чем шляхетская красотка: ордер на квартиру. Отдельную. Танк, однако, не остановил, а с захватывающей быстротой и дерзостью прошел какие-то комиссии, получив немалые льготы, причитающиеся ветеранам, - те самые льготы, которые искалеченные фронтовики пытались выбить собственными костылями у самой гуманной власти, за которую они проливали свою кровь…

Следующий день, Светлый Понедельник, с утра был, словно небо тучами, затянут старухиной пасмурностью. Даже после утренней молитвы лицо ее не посветлело и смотреть на мужа она избегала. Старик это заметил, тоже молился сердито и невнимательно, а садясь за стол, пытался поймать взгляд жены; какое там. Если она не швырнула ему чашку с кипятком, то исключительно по той причине, что чашек этих осталось немного, но жест был именно такой: швыряющий. Максимыч еще с наслаждением жевал кулич, как вдруг хлопнула дверь - старуха ушла в моленную, не дождавшись его. Такого в их совместной жизни еще не было; правда, и жизнь их уже с трудом можно было назвать совместной. Душистая сдоба обволакивала нёбо, и он ошеломленно прихлебывал стынущий чай, заваренный по-праздничному крепко и оттого, должно быть, горчивший.

Службу отстояли рядом, как всегда, но слов батюшки ни он, ни она не слышали, думая об одном и том же: не дотронуться, не дай Бог; не задеть даже нечаянно. Во время глубокого поклона бахрома шелкового старухиного платка мазнула его по щеке, как ожгла. Ос-с-споди, Царица Небесная, как теперь жить-то?! Проходя к выходу мимо "Трех святителей", ревниво приостановился у лесенки, подергал: крепко.

Так прошла вся Светлая Неделя, а за ней - как у поэта - другая, столь же хмурая, ибо не была уже светлой, так чего и ждать? Язва тоже давала о себе знать, и обмануть ее можно было либо водкой, либо содой, так что по ночам старик, не зажигая света, ощупью пробирался на кухню, подставлял под кран холодного самовара стакан, а потом размешивал соду - медленно, чтоб не звякнуть ложкой и не разбудить жену.

Как будто она спала. Как будто так легко было уснуть! Лежа прислушивалась к осторожным, неровным шагам старика, а потом следила за его манипуляциями. Жалость, захлестывавшую сердце, старалась подавить негодованием: ишь, кобель. По Сибири шлендал, так не хромал небось. А как язву нажил, так домой вернулся, извольте радоваться! Негодование помогало, и мамынька уже катила дальше свой безмолвный монолог: что ж она тебе язву не вылечила, спрашивается? Не иначе как крашеная, привычно думала, наблюдая за осторожной возней старика; крашеная, стерва.

Как выглядит "эта паскуда", старуха, естественно, не знала и знать не могла, но была непоколебимо уверена, что крашеная, ибо страшнее греха для женщины не знала; более того, полагала, что именно в этом корень всех грехов. Цельный портрет как-то не складывался. Напрягаясь, пыталась представить себе, как "стерва" выглядит, но разгневанное воображение рисовало всегда одно и то же: ярко-желтый перманент, густо намазанные губы и платье такое бесстыжее, будто обтекает всю, а бока так и выпирают, так и выпирают. Да как он смел?!

Старик уже начинал дремать, устав прислушиваться к единоборству язвы и соды, а мамыньку на кухне продолжал мучить уродливый фантом. И не только это: ведь посмотреть, так все живут неправильно! Кроме Тони. Вот Ирку знакомили с солидными мужиками - нет, и кончен бал! Это в сорок семь-то?! А ведь ни кола ни двора, исть нечего, все Тайке пихает да Левочке посылки шлет. Надька тоже: воротит морду, что комната теперь проходная. Тебя не спросили, когда квартиру кромсали; так ведь никого не спросили, чего уж. Сама сюда хотела, без мыла лезла, а что теперь про Иру да Тайку клевещет, так у ней всегда был язык без костей. Правда, на работе пуп рвет, так двоих малых поднять надо без мужа.

Сразу мысли перескочили на среднего сына. Как он убивался перед свадьбой, как против родительской воли бунтовал! Старуха перекрестилась: не раз уже где-то шевелилось у нее чувство, которому она даже и названия дать не решалась. А больше всего болело то место в душе, где был Симочка. Что ж он выкамаривает, Господи Исусе? И с бабами, и с водкой. Ладно, с Настей развелся; так женись на этой, на кой сирот плодить?! Не женится. Из далеких прожитых лет пришло на память слово "иноземка": тоже ведь свекор-батюшка из Польши вывез, однако все по-людски - и крестил, и женился, и вон сколько детей родили!.. Все, все неправильно живут. Тут цикл мыслей замыкался, и можно было уснуть.

Хоть бы во сне отдохнуть, так нет: надо складывать белье, чтоб снести на каток, целые вороха свежевыстиранного белья. Оно холодное, прямо с улицы, и топорщится в руках, но надо спешить, не то пересохнет. Вот Матрена с тяжелой корзиной на какой-то незнакомой улице; катка не видно. Спрашивает у встречных - в ответ только смеются. Наконец, ступеньки знакомые: здесь. Спустилась - верно, каток; народу никого, только одна баба стоит в углу спиной к ней, лица не видать, и сама не шевелится. Скоро управлюсь, радуется старуха; натягивает холст и начинает бережно вынимать и укладывать белье. А как сюда грязное попало? Матрена с отвращением отбрасывает замаранную рубашку. И вот еще! И вот!.. Она со страхом вынимает из корзины следующую, которая тоже оказывается поганой тряпкой, и тут же, словно ожегшись, отшвыривает с негодованием. Тут баба в углу поворачивается к ней лицом, и Матрена видит, что это никакая не баба, а покойный брат Пётра. Брат держит что-то за спиной и приближается, улыбаясь, а Матрена отклоняется назад: она знает, что у брата в руках, и не хочет, не хочет, не надо ей это! Громко-громко стучит сердце, руки не слушаются: что же это, Гос-с-споди, ведь все чистое, все стиранное несла, сама складывала!.. Так, с колотящимся у горла сердцем и онемевшими руками, мамынька просыпается и с надеждой творит молитву.

Дома стало напряженно, и Максимыч пристрастился к рыбалке. Улов принимался старухой снисходительно, а если бывал обильным, то и благосклонно. Нет, напряженность не уходила, но уходил старик, становясь на какое-то время недосягаемым для нее. У него появилось излюбленное место на речке, в стороне от других рыбаков, и когда оно оказывалось занятым, он терпеливо шел, прихрамывая, вдоль берега, пока раздражение не исчезало; наконец присаживался, опять-таки на отшибе от остальных, и с привычным: "Ну, Царица Небесная!.." забрасывал удочку. Чтобы не озябнуть, как он себя уговаривал, в карман заранее укладывал "маленькую": аккурат для сугреву и поддержания духа в случае неудачи или, напротив, чтоб было чем отметить успех. Дело шло к Троице; глядя на поплавок, старик мечтал о настоящей - как в "мирное время" - щуке к праздничному столу.

На базаре перед Троицей было почти как в старое "мирное время", хотя сегодняшнее их бытие старуха никак не могла назвать этими эпическими словами. А сегодня… сегодня прямо глаз радовался: всего чего, да сколько… Назад возвращалась с достойно отяжелевшей корзинкой, так что, когда на полпути увидела Тайку, первая окликнула ее - донесет играючи. Несмотря на разгар июня, внучка была в теплой жакетке, которую еще и запахивала, точно мерзла.

- Ты не больная? - забеспокоилась мамынька, - смотри, спаришься?

Тайка не ответила, не улыбнулась, и только протянула руку за корзиной, как жакетка распахнулась. Во-о-н что.

Интересно, как они выглядели со стороны: статная, с румянцем гнева на щеках, старуха, крепко держащая за руку внучку - молодую, перепуганную и безнадежно беременную? Кто видел, как бабка тащила ее за руку, словно малое дитя, тащила, время от времени кидая на нее грозный взгляд и роняя одно и то же слово: "Яйца!", беспокоясь за содержимое корзины?..

Наверное, кто-то видел и как-то реагировал: удивлялся, смеялся, недоумевал. Однако ни старуха, ни Тайка никого не видели, пока мамынька не дотащила внучку до квартиры; даже на лестнице она не отпускала Тайкину руку. На пороге же Ириной комнаты отпустила, втолкнув девчонку внутрь:

- Иди, обрадуй матку, - но сама не ушла, а стояла на пороге, ожидая дочкиной реакции и обмахиваясь снятым платком.

Та застыла, переводя взгляд с матери на дочку, и стояла бы так, наверное, долго, если б старуха не спросила, подтолкнув Тайку:

- Ты знала?!

Можно верить или не верить, смеяться над ее наивностью или пожалеть - Ира не знала. И теплая жакетка летом, и одутловатое, уже в пятнах, дочкино лицо, и эти ее дежурства, которые и дежурствами-то не были, а чем были, уже видно, - для матери имели только свою номинальную ценность. Жакетка - от сквозняка, отечное лицо - от усталости и недосыпа, являвшиеся натуральным следствием тех самых дежурств, которых вовсе не было.

Прошныривая к раковине, Надя обиженно бросила:

- Я говорила, мамаша: за ней смотреть надо.

Мамынька только глянула вполоборота:

- А твои матка с батькой за тобой много смотрели?

Невестка язык прикусила, но ненадолго. Хлопнула дверцей буфета раз, другой - и бросила через плечо, скрываясь к себе в комнату:

- Мне - что, я не девкой рожала, а мужней женой.

Перестав, наконец, обмахиваться платком, старуха крикнула дочери:

- Слыхала? Ты добрая, ты ее пустила; теперь получила! - словно не кто иной как Надя наградила внучку пузом.

Уж как пофартило Максимычу, как пофартило, даже и не чаял: сом! Настоящий сом, какого сейчас и на базаре-то нечасто встретишь. Бывали, бывали и побольше… так это ж когда, а тут такой дядя попался: ишь, ворочается, в большом бидоне - и то ему тесно. По пути домой несколько раз останавливался: сняв картуз, вытирал взволнованный, потный лоб, переводил дыхание; потом опять подхватывал тяжелый бидон, в котором плескался "дядя", и торопливо хромал дальше.

В кухне были все, даже Тайка. Поставив удочки, старик нетерпеливо открыл крышку бидона и сразу же получил фонтанчик воды в лицо. Отряхивая капли с бороды, сунул руку в бидон, ловко подхватил рыбину под жабры и протянул жене:

- Ты глянь, как пофартило: прямо дядя!..

Мамынька выхватила трофей из мокрой руки и с размахом ударила мужа по лицу. Ошеломленный, старик отпрянул, а Матрена повторила с непонятной злостью:

- Пофартило тебе! Вот как тебе с дядей пофартило! - в то время как виновник этой сцены уже прыгал, извиваясь, по полу.

Ночью Максимыча начало рвать кровью, и приехавшая "скорая" забрала его в больницу.

* * *

Бóльшую часть ночи оба проводили без сна: старуха беспокойно ворочалась в своей кровати, следя за тенью колышущейся листвы, старик - на обшарпанной больничной койке, натягивая скудную, серо-гипсового цвета, казенную простыню. За окном тоже качались ветки, а под дверь подтекал синий слепой свет из коридора. Все остальные спали, но Максимыч им не завидовал: отоспаться можно будет и на кладбище, о коей перспективе думал он, кстати сказать, без паники, хотя и не спешил туда. От дочек узнал, что мамынька лютует - грозится прогнать Тайку из дому; что жениться пакостник не собирается, и более того: сажают его. "За Тайку?" - с надеждой спросил старик. Нет, папаша, за растрату. Не свои тратил - казенные, а за это, мол, строго. Старик кивнул: растрата растратой, а в тюрьму - он был уверен - паскудник идет за внучку. И к месту.

В больнице время отсчитывалось не часами, а обходами докторов, процедурами да трапезами. Все, кроме Максимыча, с нетерпением ждали бренчания тележки, на которой развозили еду; для него еда интереса не представляла. Суп, незнамо из чего, был комковатый и больше напоминал жидкую подливку. Соседям давали какие-то плоские, точно на них спали, котлеты, мясом вовсе не пахнувшие, а ему приносили серенькие комочки, политые, должно быть, тем же супом; говорили - мясное. Сбоку от "мясного" тулилась полупрозрачная кашица пюре, так что всякая охота есть пропадала. Странным образом процедуры и харчи походили друг на друга: то нужно было глотать ложками бариевую кашу, похожую на жесткий творог, то на ужин приносили творог, такой же серый и твердый, - ни дать ни взять известка.

С докторами была полная неразбериха: то один брюхо мнет, то другой: чисто бабы тесто месят. В сложной больничной субординации старик не разбирался - все в белых халатах. Не сразу, но заметил, что у сестер халаты задом наперед надеты и сами они попроворней. Что ж, на работе барышни. Самая же главная, как определил про себя старик, докторша ходила медленно, тяжело и важно ступая и не глядя по сторонам, время от времени осторожно трогая рукой прическу: блондинистый ролик на темени, похожий на трубочку без крема, и висящие небогатые локоны. Однажды Максимыч слышал, как она смеется, разговаривая с кем-то: точно мотоциклетку заводили. При ее приближении сестры торопились вон со своими звякающими подносиками; санитарки - из баб попроще - убежать не успевали. Ни с кем из больных докторша не разговаривала, а подходила к подоконнику и проводила пальцем, затем грозно смотрела на санитарку, брезгливо скривив накрашенный рот, разворачивалась и шла в коридор, а санитарка плелась следом. Что она там с ними делала - распекала? Грозила? Наутро та же санитарка мыла чем-то едким и вонючим пол. Набросив байковый халат и осторожно пробираясь к двери, Максимыч сочувственно кивнул: сильно докторша-то злобствует? Та недоуменно затормозила швабру. Докторша? Какая докторша? А потом, прислонившись к пустой кровати, смеялась беззвучно и необидно. Никакая не докторша, Христос с тобой, сестра-хозяйка она тут! Вишь, такой павой ходит, что в докторши попала!..

В больничный сад этот едкий запах не проникал. Здесь росли солидные каштаны с густыми кронами. Парк окружал здание и уходил далеко вглубь, к реке. На скамейках играли в карты, читали, курили, принимали гостей и тут же жадно, не стесняясь, ели из промасленных свертков что-то свое, домашнее.

Назад Дальше