По эту сторону Иордана - Григорий Канович 2 стр.


Голда настаивала, чтобы Айзик поехал учиться в Тельшяй, в знаменитую на весь мир иешиву, с потолка которой сочится святость и стены которой просмолены вековой мудростью.

Шимон пытался переубедить Голду, уверял ее, что в Тельшяй стены как стены и потолок как потолок и что не мудрость из него сочится, а обыкновенная осенняя плесень, он предлагал Айзику отправиться в Каунас и обучиться у дальнего родственника счету, ибо самый богатый урожай вызревает не в книгах, пусть даже священных, а на мозолистых ладонях. Что руки посеют, то и пожнут.

Но Голда стояла на своем - в Тельшяй, в иешиву. Во-первых, так ли уж велика радость обучиться счету и считать чужие деньги? Во-вторых, там, где начинаются большие деньги, кончается еврей.

- Ну это уж ты чересчур, - кипятился Шимон. - Такая беда, как большие деньги, нам не грозит. Что-что, а они у нас, как ты знаешь, никогда не успевают вырасти.

Осенью тридцать третьего, в тот самый год, когда власть в Германии захватил Гитлер, о котором в местечке пустили слух, будто он австрийский еврей и сын сапожника, Голда купила Айзику билет на поезд "Каунас - Мемель", испекла пирог с изюмом, дала втайне от Шимона двадцать пять литов (столько же втайне от нее дал и Шимон) и отправила в дорогу.

Она стояла на невымощенном, усеянном изумрудными козьими орешками перроне и осиротевшей рукой боязливо махала прислонившемуся к окошку вагона Айзику, пока раздрызганный, обшарпанный поезд не двинулся с места.

Голда долго смотрела вслед последнему вагону.

- Он будет раввином, он будет раввином, - выстукивали колеса.

Оглашая окрестности надсадным, простуженным гудком, поезд набирал скорость - он стремительно несся по мечтам и надеждам Голды, как по шпалам, вытесанным из терпеливой боровой сосны, и чем тише становился колесный перестук, тем острей от страха и тревоги у нее щемило сердце. А вдруг Айзик не вернется? А вдруг…

Когда поезд растаял в утренней дымке, Голда услышала за спиной нестройный лай и оглянулась.

На перроне, обнюхивая холодные шпалы, кружилась целая свора бездомных собак. Видно, пока Айзик и Голда шли по бездорожью к кирпичному зданию вокзала, бродяжки учуяли, что их кормилец и покровитель, их Господь Бог перебирается куда-то в другой город, и решили его проводить незлобивым и тоскливым лаем.

Собаки карабкались на железнодорожную насыпь, жалобно скулили и пялили старые, как бы затянутые болотной тиной глаза в ту сторону, куда поезд умчал их заступника и благодетеля.

В местечко Голда вернулась вместе с ними - дворняги, оглядываясь, все время бежали впереди, а она медленно и скорбно плелась за ними.

В первые дни после отъезда Айзика Голда не могла уснуть. Она ворочалась, кряхтела, шепотом, как колдунья, заговаривала темноту, приманивала сон, но перед глазами мельтешили вагоны, собаки да рваные обои.

Потом она немного обвыклась и стала ждать какой-нибудь весточки из Тельшяй. До отъезда Айзика Голда и Шимон ни от кого никаких писем не получали. Кому-то кто-то писал из Америки и из Палестины, кто-то кому-то посылал полновесные, заграничные деньги, им же - никто и никогда.

Хромоногий почтальон Викторас годами проходил мимо их хаты не останавливаясь. Когда же он впервые открыл их калитку, Голда бросилась к нему навстречу, а Шимон даже встал из-за колодки и снял замызганный фартук.

Письмо было коротенькое, всего одна страничка, исписанная витиеватым неразборчивым почерком. Голда вертела его и так и эдак, читала вслух или молча подносила бумажку к крючковатому, похожему на шило, носу, целовала пересохшими губами и повторяла, как молитву: "Жив… здоров… сыт… здоров… сыт… жив… даст Бог, к весне приеду…"

Айзик и впрямь приехал в начале весны - подгадал к свадьбе старшей сестры Шуламис.

Голда цвела, как весна. Она восседала во главе свадебного стола и, стесняясь своего счастья, глядела не столько на жениха и невесту, сколько на пышные бутоны его пейсов, на полнолуние ермолки, на глазурь лапсердака и на черные чулки, обтягивавшие его длинные, пружинистые ноги, на молитвенник, с которым он не расставался даже за свадебным столом.

- Кушай, Айзикл, кушай, - подбадривала она сына. - Дать тебе курью ножку с хреном? Рабби Элияху, Виленский Гаон, дай-то Бог тебе сравниться с ним в мудрости и благочестии, очень, говорят, любил курью ножку с хреном… и гусиную шейку со шкварками…

Айзик только грустно улыбнулся.

Голду смущали его глаза - большие, занавешенные печалью, как зеркала в доме покойника. Он почему-то стал еще более молчаливым, чем прежде, на вопросы не отвечал, только тряс невпопад головой и некстати улыбался.

Свадьбу справили на славу: шум, чавканье, топот, стоны скрипки… Хватившие лишку сваты о чем-то бесцеремонно шушукались, и Голда вдруг заподозрила, что это о нем, о ее поскребыше, и в хате снова угарно запахло старым и обидным прозвищем: Айзик дер мешугенер.

Гость помолился за молодоженов и выскользнул во двор, где его окружили беспризорные кошки и собаки и местечковые нищие, по обыкновению дожидавшиеся того отрадного мгновения, когда свадьба отшумит и их вдоволь угостят праздничными объедками.

Собаки преданно виляли хвостами, кошки сладострастно, как в марте, мяукали, а нищие расспрашивали Айзика о знаменитой на весь мир Тельшяйской иешиве и, нетерпеливо поглядывая на светящиеся окна хаты и прислушиваясь к сытому гудению свадьбы, жаловались на свое житье-бытье.

- Слушай, Айзик! Ты вроде бы с Богом на короткой ноге. Он о нас, скажи, думает? - спросил старший из них - Арье по прозвищу Шлимазл. - Ты же с Ним встречаешься и говоришь каждый день. Не то что мы… Может, Господь Бог знать не знает и ведать не ведает, что на земле есть нищие.

- Господь Бог сам - нищий, - неожиданно выпалил Айзик.

- Что?!

- Люди разорили его до нитки… обобрали вчистую… Чем больше мы грешим, тем бедней Он становится…

Нищие испуганно переглянулись. Такого кощунства от будущего раввина они не ждали.

- Ну что вы так смотрите на меня? Господь, как и вы, ходит по миру и побирается, - продолжал Айзик. - Ждет, когда кто-нибудь вместо пригоршни зла и ненависти подаст горсть добра и милосердия.

- Ну и закручиваешь, Айзик. Много всяких нищих мы встречали на своем веку, но Он ни разу не попадался… - сказал Арье-Шлимазл и обратился к своим собратьям: - Правду я говорю?

- Правду, - хором грянули нищие.

- Кто же просит горсть добра, когда надо горсть с монетами просить? Только мешугенер, - бросил самый старый нищий Мендель Кривой, неизвестно кого имея в виду - то ли Айзика, то ли Господа Бога.

Отрыгивая едой и пересудами, притомившаяся свадьба вывалила на свежий воздух. Разрумянившиеся от веселья родственники и гости заполонили двор, но вскоре сумерки по зернышку склюнули радость, и все вокруг опустело и затихло.

Как ни уговаривала Голда Айзика отправиться на боковую, убедить его не удалось. До первых петухов просидел он за опустошенным свадебным столом с побирушками, угощая их медовой настойкой и притчами из Танаха, курьими ножками с хреном и гусиными шейками со шкварками. Сам он не ел и не пил - смотрел на нищебродов как бы с небес и от имени Бога утешал их, но те слушали его с каким-то жалостливым недоумением, ибо в ту ночь, как и во все прежние дни и ночи, утешения жаждали не их сморщившиеся, изъязвленные унижением души, а желудки…

Под утро Айзик исчез.

Переполошившаяся Голда тут же снарядила на его поиски братьев и сестер. Но те Айзика не нашли ни у реки, ни в березовой чаще.

- На деревьях искали? - ломая руки, вопрошала Голда.

- Всё обыскали.

От черного отчаяния мать избавил примчавшийся домой Бенцион, родившийся на год раньше Айзика.

- Он ходит по местечку и побирается, как Арье-Шлимазл.

- Горе мне, горе! Господи, какой позор, какой срам! Кто поверит, что это он не для себя, а для других?

Когда Айзик вернулся, Голда не сказала ему ни слова. Только потерянно смотрела на него, давясь молчанием и пытаясь вспомнить, повредился ли кто-нибудь когда-нибудь в ее или в Шимоновом роду в рассудке. Как яростно Голда ни рылась в родословных, она не могла отрыть в прошлом ни одного безумца. Все были нормальными. Может, оттого, что больше полагались на свои неутомимые руки, чем на ненадежные извилины в голове. Неужели Шимон прав? Что, если и в самом деле грамота и безумие неразлучны?

- Я знаю, о чем ты, мам, думаешь.

- О чем? - очнулась Голда.

- Ты думаешь о том, что рыжий Менаше меня не зря так прозвал…

- Что ты городишь?

- Ты думаешь, что я того… что деньги можно собирать только для себя… что никто на ветках не назначает свиданий, да еще с птицей… что, если пес хворает и не может сторожить твой дом, его надо сдать живодеру. Ведь так? Но Господь думает иначе. Он велит каждому из нас умерять свою гордыню и хотя бы на один день стать нищим… почувствовать себя хворым и бездомным псом… невинной рыбой на крючке… Скучно, мам, с утра до вечера быть только Айзиком или Голдой…

Голда едва сдерживала себя, чтобы не зарыдать. Она вдруг зажмурилась, как от яркого, режущего глаза света, - ей до боли захотелось куда-то спрятаться от Айзика, от его лица, от его голоса. Но лицо его все укрупнялось и укрупнялось, а голос крепчал и крепчал, как гудок уходящего поезда.

- Айзик! - вскрикнула она и опустилась на пол.

Две недели он не отходил от ее постели. Когда мать окрепла, он собрался в дорогу.

- Не провожай меня, - сказал он.

- Айзикл, - взмолилась Голда. - Чем я хуже дворняги? Им можно, а мне, выходит, нельзя?..

- Ладно, - уступил он.

Голда словно прощалась с ним навсегда - дурные предчувствия искажали и обезображивали даже ее сны, обычно такие радужные и безмятежные.

Долго о нем ничего не было слышно.

Да тут еще молодожены перебрались поближе к немецкой границе в Пагегяй, а братья Бенцион и Овадья и вовсе отправились за тридевять земель - в Америку; вышла замуж и сестра Хава, а главное - надолго слегла мать, безотказная Голда.

Сник и Шимон-Муссолини. Все реже садился он за колодку, все тише, к радости пугливых мышей, ухитрявшихся забираться за крошками в чей-нибудь сапог и башмак, стучал его молоток.

Давясь от кашля, Голда часами простаивала у окна и ждала хромоногого Виктораса. Но Айзику, видно, было не до писем.

Когда Голда стала харкать кровью, Шимон пригласил доктора Рана. Доктор осмотрел больную, повздыхал-повздыхал и посоветовал отвезти ее в Каунас в еврейскую больницу. Но Голда наотрез отказалась - нет и нет. Пока не узнает, что там с Айзиком, никуда не поедет.

- Если куда и ехать, то только в Тельшяй, - упорствовала она.

Но ни в Тельшяй, ни в еврейскую больницу ей ехать не пришлось. Голда за один день сгорела, как сухое березовое полено в печи.

Поскребыш Айзик на похороны не успел.

Он приехал через полгода - ссутулившийся, бородатый, с клубившимися, как колечки черного дыма, пейсами, с большими залысинами, похожими на разлитый яичный желток

Хотя траурная шива давно кончилась, он продолжал сидеть дома и еще больше зарос и отощал. Ни с кем в местечке Айзик в разговоры не вступал, только смотрел, как бывало на уроках реб Сендера, в окно, и всякий раз перед ним за стеклом возникало одно и то же виденье - Голда, молодая, красивая, припадала к окну, озорно и плутовато подмигивала, строила ему глазки, а он помахивал ей длинными пальцами и что-то сбивчиво шептал. Время от времени он протирал засаленным рукавом пиджака стекло, пытаясь как бы приблизить к себе мамино изображение. Он и сам не понимал, что все это значит - то ли запоздалое раскаяние, то ли неумелое объяснение в любви. Иногда, пугая и сердя Шимона, он принимался насвистывать и подражать какой-то лесной птахе:

- Фьюить-фьюить-фьюить…

В иешиву он больше не вернулся, но ничем и не занялся. Снова пропадал у реки, сиживал в березовой роще вместе с птицами на деревьях, по-прежнему водился с беспризорными собаками и кошками, уединенно и яростно молился.

Снова над местечком пожаром запылало прозвище Айзик дер мешугенер. Ни у кого не оставалось сомнения, что поскребыш Голды, ее любимчик повредился в рассудке. Все вдруг - даже рыжий Менаше и его дружки - принялись осыпать Айзика лушпайками бесполезной доброты - приветливо ему улыбались, подчеркнуто жалели.

Поднаторевший в нищенстве Арье-Шлимазл приходил в березовую рощу, садился, как король, на пенек, вытаскивал из кармана четвертинку водки и распивал ее за его здоровье.

- Айзик! - умиленно восклицал Арье-Шлимазл. - Я всегда говорил, что на небесах должен быть наш человек. Ты, Айзик, наш Бог - Бог нищих и беспризорных. Потому что ты… слушай, слушай!.. потому что ты, страдалец, побираешься за всех… Лехаим!..

Когда в сороковом над местечком взметнулись шелковые серп и молот, умер и сапожник Шимон по прозвищу Муссолини.

Братья Айзика - Генех и Лейбе, оставшиеся в Литве, решили переправить его в Калварию, в дом для умалишенных. Старший из них - Генех, он же Генрих Самойлович, служивший в красном магистрате и носивший на заду револьвер, а в петлице значок с изображением головы Сталина, все и устроил.

Айзик не перечил. В Калварию - так в Калварию. Безумцы его не страшили.

- Нет страшней безумия, чем безумие нормальных, - сказал он на прощание Лейзеру…

В Калварии Айзик прожил год. Ему там было хорошо. Никто не стеснял его свободы: он по-прежнему целыми днями пропадал на берегу реки, пусть не такой полноводной, как в родном местечке, но все-таки живой, бурливой, или бродил по лесу, забираясь на деревья к птахам и присоединяясь к их ликующему пересвисту.

Доктора были довольны - никаких хлопот он им не доставлял.

По вечерам он рассказывал главврачу про старца из земли Уц по имени Иов и уверял медлительного, мохнатого, как шмель, литовца, что когда-нибудь на свете переведутся "пьющие беззакония, как воду", или, оставшись наедине в своей палате, грел и тешил душу над негаснущими углями тысячелетних заповедей.

В сорок первом в калварийский дом для умалишенных нагрянули немцы.

- Евреи есть?

- Нет, - ответил главврач. - Тут содержатся только больные. Есть Иисус Христос, Иов из Уца, Торквемада, Савонарола, Лютер, Наполеон, Бисмарк, папа Пий XII, но евреев нет.

Немцы не поверили, обошли все палаты.

- А это кто? - ткнул офицер в постриженного наголо Айзика. - Юде?

Айзик улыбнулся.

- Это сельский учитель, объявивший себя Иовом из древнего Уца, - спокойно пояснил главврач. - Знает наизусть весь Ветхий и Новый Завет.

Ни Новый, ни Ветхий Завет, ни древний Уц гостей не интересовали, и они ушли.

Братья Айзика - Генех и Лейбе и сестра Хава погибли в Каунасском гетто, а он уцелел… Говорят, его кто-то видел и после войны. Он, как в молодости, сидел на высоком дереве в Калварии, и перелетные птицы, возвращаясь после долгой зимовки с берегов Тибериадского озера или Иордана домой, на родину, каждой весной приносили ему в клюве по капле теплой, заветной воды, а на усталых крыльях, как Господне благословение, раскаленные песчинки Земли обетованной. И отпаивали его, отогревали от страха и одиночества, от несправедливости и забвения.

- Фьюить-фьюить-фьюить, - пели ему птицы.

- Фьюить-фьюить-фьюить, - отвечал он им.

Юлия Винер
Мир фурн

По ночам Циля мелко-мелко целует спрятанный под подушкой молитвенник и заклинает громким шепотом: "Только жить, только жить, только жить, жить, жить…"

А бабе Неле жить больше не хочется. Устала.

По утрам все уходят из дому, оставляют ее с Цилей. Завтрака, слава Богу, здесь не готовят, каждый хватает из холодильника и убегает, этот шум не считается, не мешает бабе Неле. Можно бы поспать еще немного, полежать, понежить старые косточки, но из Цилиного угла уже несется: "Чаю! Нелли, скоро ли чаю?" Баба Неля корчится под простыней, зажимает голову подушкой, сквозь подушку несмолкаемо скрипит: "А-а-а-аю!" Надо лежать неподвижно, может, замолкнет. "Мамочка, чайку хочу, ма-а-ма-а…" Не шевелясь и не открывая глаз, баба Неля привычными руками возводит вокруг Цилиного топчана стену из полых бетонных блоков, блок на блок, быстро-быстро, вот сейчас закроется последний проем - и весь Цилин угол заключится в непроницаемую бетонную коробку, и станет тихо. Боже, какое счастье, но ведь воздуха там внутри мало, ненадолго хватит, вдруг я засну, а она там задохнется… ну и пусть? - баба Неля свешивает на край постели не отдохнувшие за ночь ноги и шипит:

- Да будет тебе чай, будет, подождешь.

Спасибо хоть, что сняли квартиру с такой просторной кухней. Район в Иерусалиме из самых плохих, трущобный, и всего одна комната, зато дешевле и большая кухня. Тут тебе и столовая, и гостиная, и спать ей с Цилей есть местечко. Хотя бы не все в куче. На день перевалить Цилю в комнату - целый день рядом с ней не выдержать - и остаться одной. Не отдыхать, конечно: уборка, магазин, готовка, стирка, Циле уколы, искупать ее, кормить и чай, чай, чай, бесконечный чай…

Циля из кухни уходить не хочет, упирается, хочет смотреть, что баба Неля будет делать да так ли, и чаю скорее допросишься, но с бабой Нелей разговор недолгий: халат на плечи, костыль в руки - и марш-марш. В комнате Циля хочет непременно на Юлькину кровать, рвется примерить Юлькину пижамку - коротенькие штанишки и маечку, баба Неля пижамку отнимает, но с кроватью уступает, хотя предпочла бы на Валину, Валина кровать удобнее стоит, легче менять в случае чего.

Пока стелила клеенку, прибирала Цилю и поила чаем, обдумывала, как закупиться, чтоб посытнее и подешевле. На рынок бы, но далеко ехать, страшно Цилю надолго бросать, да и не дотащить. Значит, или к Хезьке в лавку, или в супер. В супере лучше, выбору больше, но опять на автобусе две остановки и еще пройти, а Хезька-бухарец рядом и, главное, записывает в долг до конца месяца, а там пусть расплачиваются, как хотят. А наличные припрятать пока, все равно на них же пойдут. Правда, к Хезьке, сказали, только по мелочи, только в крайнем случае, а тут крайний случай каждый день, ноги совсем не носят. Леночка с Юлькой ладно, где им понять, но Валентина, у самой ведь ноги пухнут - нет, туда же: "Мама, помни, каждый шекель на счету, а у Хезьки все дороже, и потом, он приписывает".

Принесла продукты, опять поставила чайник - правда, Циля еще не просит, но можно не беспокоиться, просто не слышала, что баба Неля вернулась. Холодильник-старикашка громко завыл, ткнула его кулаком в бок, сколько электричества на один вой уходит. Вот тебе и Хезька, хоть и жулик, а незлой: увидел, как баба Неля стоит-думает над куском мороженого мяса, и вынес целую кучу мослов - отличные, чистые мослы, и мяса еще кое-где шматки порядочные. Себе, говорит, на фабрике мясо брал, хороший борщ сваришь - и даром всю кучу ей отдал. Девкам не скажу, решила баба Неля, кочевряжиться будут.

- Чаю, Нелечка! - несется из комнаты. - Нелли? Ча-аю!

- Суп сейчас поставлю, тогда дам.

- Ты слышишь меня, Нелли? Чаю! Нелли!

Лучше не отвечать. Чайник давно закипел, надо подогреть, Циля кипятка требует, все холодно ей. Это здесь-то! Глотку надо луженую иметь, чтобы таким чаем накачиваться, и в такую жару. Да она и вся луженая.

Назад Дальше