Уезжая из лесу, я чувствовал себя странно и как-то по-новому спокойно, хотя и сомневался, что это надолго; я менял свою жизнь так часто, что в конце концов решил: в ней попросту нечего менять – можно совершать на поверхности какие угодно движения, как если бы я играл в китайские шашки, но все эти подвижки оставались в тонком верхнем слое и никак не нарушали покой глубин. Особого сорта едкий фатализм, в котором я жил, занятый геометрическими делами – работой, алкоголем, браком – и их естественными дополнениями – безработицей, пьянством, изменами. Возможно, все протестантские дети являются жертвами такого самолечения – само понятие закона жизни подразумевает для них шаги, тропы, указательные столбы, лестницы. Святой Павел в красной каменной пустыне пытается не думать о женщинах. Как я сейчас – не думать о виски. Вот доберусь до главной дороги, остановлюсь на бензоколонке и забронирую в Ишпеминге номер, а как только приеду – я знал это заранее, – приму душ, спущусь в бар и напьюсь до коматозного состояния, которого – это я тоже знал заранее – заслуживаю. Трезвость – просто вид работы, каковую я не мог исполнять постоянно, болезнь сопровождается головокружением, мозговым жаром и подавленностью. Царь Давид в ночь перед сражением наверняка тоже упился в хлам под своим балдахином.
В нескольких местах дорога оказалась размыта – семь дней назад такого не было. Первые два таких затора я проскочил слишком быстро и в одном скребнул по земле бензобаком. Вышел проверить, но там оказалась всего лишь свежая царапина. Уф-ф. Я поехал медленнее и, перебравшись через гребень холма, оказался в месте, где дорога пересекала заброшенную бобровую плотину; слева при этом было болото, справа – лужа. Вода из нее перелилась на дорогу, и теперь там красовался глубокий ров, на преодоление которого требовалось не меньше часа работы. Я обругал лесорубов за наплевательское отношение к своей дороге, притом что вовсе не хотел, чтобы они по ней ездили. Босиком на цыпочках я спустился с холма – хотел, чтобы подсохли мозоли, – рассматривать миниатюрное ущелье и струйку чистой воды, текущую в болото. В луже послышался всплеск, кругами разошлась рябь, потом еще один – посильнее. Форель. А у меня нет удочки. От злости я готов был палить по рыбе из ружья. Клаустрофобия последней минуты заставляет меня оставлять позади нужные вещи в надежде найти им замену. На хуй всех гуру на свете со всеми их советами и умозаключениями. Морщась от боли, я натянул башмаки и принялся собирать у подножия холма сухие бревна, обдирать топориком мертвые сучья. От обиды в глазах у меня стоял красный туман, я стащил промокшую от напряжения рубашку. За час с небольшим я залатал эту дыру, разогнал машину, будто на ралли, и прорвался сквозь кучу веток, едва не потеряв управление. Что-то мерзко и глухо щелкнуло – то ли подшипник, то ли кардан. Всю жизнь ненавижу машины; год назад мы с другом, напившись, раздолбали изнутри мой "плимут" сорок седьмого года, на шестидесяти милях в час. Мы в то время работали плотниками; молотками мы разнесли окна и приборную доску, а добравшись до дома моего приятеля, расстреляли колеса из пистолета.
Я посмотрел на спидометр. До главной дороги оставалось еще миль тридцать, и дело шло к вечеру. Я доберусь до Ишпеминга как раз вовремя, чтобы купить чистую рубашку и штаны. В отеле селились в основном горные инженеры или люди, у которых были дела с "Кливленд клиффс". Руду наконец-то признали низкосортной, но кто-то нашел применение тикониту, так что городок расцветал опять. Некогда я отмечал сходство между Ишпемингом, Хафтоном и английскими горными городками – даже люди там выглядят одинаково молочно-белыми и как бы голыми, подобно всем, кто проводит под землей треть жизни. Причина столь частых забастовок еще и в том, что время от времени шахтеры доходят до точки, когда больше не могут жить, как кроты. "Калумет и Хекла" после двухлетней забастовки закрыли медные рудники. Шахты затопила вода, и жизнь тысяч людей стала подобием смерти.
Я снова притормозил, переезжая рытвину, и заметил на красноватом песке чьи-то следы. Достал из мешка книгу Мюри, но это оказались следы койота. Я по-прежнему злился на все подряд, но, выезжая на главную дорогу, вдруг понял, что обычные страхи куда-то подевались. Опасное чувство. На хуй темноту, машины, электричество, пожар, полицию, Чикаго, Эгню, университеты, боль, смерть и морпеховскую ментальность. Даже земной шар, как гнилой помидор, смерть от сжатия, медленное гниение изнутри. Я включил радио и поймал "криденсовский" хит. Тягучая музыка. Кто станет обувать дедовы башмаки? Или ковбойская глупость снова притащила нас на прежнее место? Я остановился у бензоколонки и забронировал по телефону номер. Моими первыми за неделю словами, обращенными к другому человеку, стали:
– Заливай полный и масло проверь.
– Почему мы не можем пожениться?
– Потому что ты блядь.
– Я не буду блядью.
– Не сможешь.
– Я найду работу или деньги, и мы поедем в Мексику.
– Я не хочу в Мексику, и у нас нет машины.
Я хотел только "триумф" с двигателем на пятьсот кубиков. У меня было три доллара, а байк стоил восемьсот. Я перевернулся на другой бок и заглянул ей в глаза, которые, как обычно во время таких дискуссий, были теперь лужами-близнецами ореховых слез. Ореховые глаза – большая редкость.
– Я не хочу работать, и у меня никогда не будет работы.
– Значит, ты меня не любишь.
– Точно.
Я встал и выпил чашку тепловатого кофе. Повсюду жуткий бардак – остатки вечеринки и впитавшийся в кожу застоялый дым. Я вышел на свежий воздух и дошел до Пятой. В многоквартирные дома входили слуги, начинать дневную работу. Я смотрел на Метрополитен на другой стороне улицы, на третью ступеньку, где мы так часто сидели с Лори, и на парк вдали. Ни одного квадратного дюйма без сигаретного бычка. Мы занимались любовью у иглы Клеопатры, на скамейках, под заборами, на траве, за камнями, под деревьями. Однажды около Сентрал-парк-уэст мы чуть не запутались в венке из ромашек. Кроме шуток. Я дошел до Истсайдского Терминала и сел на автобус до Ла-Гуардиа. Двое суток ушло на то, чтобы понять: я снова не в том месте, не в то время и не для того. Оглушенный скукой, я проспал весь путь до Детройта, самого никудышного из наших городов. Затем полет до Лансинга вместе с не иначе как местными политиками, скучавшими еще сильнее, чем я. В марте все скучают и мечтают сбежать из этой холодной грязной дыры, сбросить старую кожу. Моя последняя экспедиция. Мать Лори откажется дать мне по телефону ее адрес и добавит гнусавым бронксовским говором: "Неужели ты ее недостаточно помучил?" Нет, конечно, что вы. Я вернусь героем с пятью медалями, и тогда-то ты пожалеешь. Миссис Менопауза. Из тех мамаш, что трясутся над своими двадцатилетними дочерьми и суют им каждый день бумажки для анализов – узнать, что там у них делается. Я сел в машину, доехал до дома, в полном молчании собрал одежду и направился на север. Увидев, сколько там снега, повернул опять на юг. Я проспал три месяца, прежде чем двинуться дальше.
Стою в ванной перед большим, в полный рост, зеркалом, в новых хлопчатобумажных штанах и гавайской рубашке с короткими рукавами – только сегодня рубашки всего за три доллара. В зеркале я видел все того же себя, только немного загоревшего, с обветренным лицом и, может быть, на десять фунтов легче: слабохарактерный подбородок, левый глаз бродит в поисках своих собственных незрячих приключений. Минимум пять штук на пересадку роговицы. Хорошо бы оказаться в Сан-Франциско с ожерельем на шее, ебать старлетку, и чтобы трубка с гашишем дотлевала в пепельнице. Укуренный хер. Не все сразу, Брэд. Выбери себе яд. Мне достался неудобный столик в углу зала, зарезервированный для криминальных типов и немодных рыбаков, – фактически тот же самый столик, за которым я сидел два года назад. Я поднял вверх указательный палец, и подошла официантка.
– Сиг на доске и стейк с кровью на косточке.
– И то и другое?
– Да.
– Сразу?
– И тройной бурбон с водой, но без льда.
– Стартеры?
– Не надо.
Я выпил бурбон тремя большими глотками. Какое поразительное успокоительное тепло. Виски рулит. Прошло несколько минут, и я получил то, что мой приятель-наркот называл приходом, – слегка головокружительную вакуумную дыру в мозговой кастрюле. Ноги немеют. Сначала я огромными кусками заглотил рыбу, затем, не торопясь, приступил к стейку. Достаточно сырой для разнообразия и еле теплый внутри; я ухватился руками за кость и вгрызся в мясо, к вящему отвращению мистера и миссис Америка за соседним столиком. День рождения мамы или какой-нибудь юбилей – зуб даю. Увести на один вечер от старой горячей плиты, дать покрасоваться в пасхальном платье и шляпке. Я встал и непроизвольно рыгнул, гулкий звук вернулся ко мне эхом из дальнего конца зала. На меня стали оглядываться, и я слегка смущенно помахал рукой. Извините, ребята. Теперь на прогулку, купить журналы и газеты, доступные в этом заводском городишке, и вперед по барам.
"Лайф", "Тайм", "Ньюсуик", "Спорте иллюстрейтед", "Плейбой", "Кавалер", "Адам". Я проигнорировал "Аутдор лайф", "Спорте эфилд" и "Форчун". Жаль, что нет журналов с мохнатками. Я уже забыл, как эти самые выглядят. Три бара, таких пустых и убогих, что питье не лезет в горло, в воздухе реют сбивчивые завывания с финским акцентом. Я вернулся в отель и заглянул в бар на первом этаже, с горной машинерией и красивой настенной росписью на тему ловли форели. Юный бармен приветствовал меня радостным возгласом:
– Здорово, приятель!
– Двойной "Бим" с водой и без льда.
– Как улов?
– Только мелочь.
Мы пустились в предсказуемый разговор о реках Верхней Пенсильвании, подтянулись еще несколько человек. Такие красивые названия, так приятно катаются на языке: Блэк, Файерстил, Салмон, Гурон, Йеллоу-Дог, Старджон, Балтимор, Онтонагон, Ту-Хартед, Эсканаба, Биг-Седар, Фокс, Уайтфиш, Дриггс, Манистик, Тахкваменон. Я врал в меру и вежливо, они отвечали мне столь же неправдоподобными рыбацкими историями. Очень по-дружески брали на всех, и я наконец-то почувствовал, что мой мозг онемел и способен уснуть. В комнате бросаю на кровать мешок с журналами, всего глоток на ночь из свежей пинты, ибо наутро вести машину. Я полистал журналы от комиксов к новостям, от них к спорту, затем к ретушированным сиськам и несмешным шуткам. Еще глоток. Мне здесь не нравилось. Где моя заплесневелая палатка – в кабине бульдозера. И где мои мозги, и почему они до сих пор не подохли. Мечты о Британской Колумбии, выдвинуться на три месяца и не забыть кольт-магнум сорок четвертого калибра на случай храбрых гризли. Взять на берегу лодку до Бела-Кулы и отправиться на восток, без провожатого, со складной удочкой и сухим кормом. Отшельник. Пять фунтов табака, "Баглер" и бумагу для самокруток, но никакой травы и никакого виски. Познакомиться с индейской девушкой, и трах-потрах. Хрен мертвый. Или опять с женой, забыть все десять лет, списано, как говорится, а кому было легко. Вот бы на двадцать лет назад, вечером перед ужином доить коров, кидать силос в корыто под навесом. Овес лошадям и сена. Люцерна слишком густая, через нее не проберешься. Сколько лет я уже не был дома, где все равно теперь никто не живет?
Обычный похмельный завтрак, слишком много воды со льдом. Я заказал яичницу с ветчиной и картошкой, двойную "кровавую Мэри".
– Бар закрыт.
– Можно поговорить с заведующим?
– Его нет.
– Тогда с помощником?
Я добрался до клерка, тот спустился со второго этажа и принес мне выпить. Я дал ему доллар на чай и развалился на стуле. В дальнем конце зала двое мужчин, судя по всему, из Нью-Йорка читали каждый свой "Уолл-стрит джорнэл". Когда я вошел, они посмотрели на меня с явным отвращением – я быстро показал им средний палец, но они уже уткнулись в свои газеты и ничего не заметили.
Я переехал мост Макино за рекордное время, разогнав старую колымагу до восьмидесяти миль и в первый же час приговорив пинту. Лихо я ее прикончил. Здорово, лес и вода, здорово, мост. Я ехал по нему, отводя глаза, – жутко боюсь мостов, особенно Верраццано-Нэрроуз и Макино. Уж больно они длинные. Почему-то Бэйбридж и Золотые Ворота кажутся прочнее. Может, перееду во Фриско и сяду на вещества, но мне нужна смена времен года, а чередование тумана и дождя наводит тоску. К вечеру я добрался до Трейдинга, повернул, чтобы проехать мимо дома, где родился, и с отвращением отметил, что торговцы, очевидно, решили превратить городок в "альпийскую деревню", понавесив на свои лавки фальшивые кровельные мансарды. Ни хуя себе родина, и я все так же равнодушно порулил на юг, купив еще одну пинту.
Отец оставил меня на берегу около черной ямы в речной излучине и велел не двигаться. День только занимался, я простоял на одном месте почти до вечера – только тогда он вернулся с большой корзиной, полной форели. Но я тоже поймал штук шесть форелей и несколько окуньков, которых он выбросил в воду на прокорм черным дроздам. Мы ехали обратно в коттедж от Лютера через Бристоль к Тастину, потом в Лерой на озеро есть рыбу. Двое взрослых и пятеро детей в маленьком домике, крытом асбестом. Мы чуть-чуть поспали, около полуночи поднялись опять и отправились в окуневую экспедицию, начинавшуюся ровно в двенадцать. Я греб вдоль озерного берега, отец раз сто забрасывал удочку со своей любимой сочлененной блесной. Он поймал четыре штуки, я – одну. Мы съели их на завтрак с яичницей и картошкой. Мы с братом спали под голыми бревнами чердака, жар струился над нами, а вместе с ним комары и запах дровяного дыма. Часто по крыше в футе от моей головы начинал стучать бешеный дождь, а когда он кончался, другой дождь порывисто сыпался с веток деревьев. В то время я совсем не думал о близких мне людях – о родителях на нижнем этаже и о брате в одной постели со мной. На неизбежные и нудные сборища съезжались родственники то матери, то отца, а еще ежегодные сходки менонитов, с которыми через отца мы были как-то связаны. Сотни человек, породненных старой фотографией Линкольна; на дальнем плане предок, улыбающийся в окладистую бороду. После смерти отца я оборвал эти связи – без всяких усилий, оставив лишь похороны время от времени. Я терпеть не мог ту увеличенную фотографию, которую его мать, моя бабушка, повесила на стену вместе со старыми снимками из колледжа, окружив все это веточками сухих цветов и газетных вырезок. Маленький иконостас, на который она собиралась смотреть до самой смерти. Думаю, семьи, основанные на родстве, исчезают – медленно, конечно, но все равно исчезают.
После Манселоны и Калкаски – Кадиллак, затем Лерой и Эштон, где я повернул по грунтовке налево, чтобы проехать мимо озера. Но через несколько миль остановился. Я не был там уже больше десяти лет и сейчас решил, что лучше не ехать. На особенно огромной пихте, росшей на другом берегу озера, всегда сидели три синие цапли. Две легко различимые гагары, самец и самка, некоторое количество больших каймановых черепах – все знакомы настолько, что впору давать имена. И в первые несколько лет после войны в глубине леса – семейство рысей с их особенной музыкой, сердитым пронзительным визгом. Возможно, на рысином языке это значит "я тебя люблю". Едва не увязнув в канаве, я развернулся на сто восемьдесят градусов. Вторая пинта уже принялась за свою восхитительную работу. Потом я снова пришел в себя и выкинул ее через окно в канаву, хотя в бутылке еще оставалась почти половина. Дело к вечеру, и мне хотелось спать. Я запарковался у дороги на чью-то ферму, расстелил на заднем сиденье спальный мешок, свернулся в нем калачиком. Если я хочу быть ничем, то это мое дело. Полным ничем, к которому потом я, может, что-то и добавлю, но сейчас – нечего. Сейчас мне бы вареный окорок с хлебом, маслом и острой горчицей. Предположение: вдруг я уже выбрал свою долю пойла, подобно явному, хотя и мифическому числу китайских оргазмов. Мы с отцом строили в доме мансарду, дополнительную спальню, гараж с крытой верандой и патио. Провозились почти месяц, потом я залез на только что построенную крышу и решил уехать в Нью-Йорк. Мы сидели в желтой кухне за желтым кухонным столом.
– Зачем тебе в Нью-Йорк?
– Не хочу здесь оставаться.
– Ты там уже один раз был.
– Хочу попробовать еще.
– Где ты будешь работать?
– Не знаю. У меня есть девяносто долларов.
И я ушел наверх укладывать вещи в картонную коробку. Кое-какую одежду, еле на меня налезавшую. Пишущую машинку, которую он купил мне два года назад за двадцать долларов. Пять или шесть книг – Библию с комментариями Скофилда, Рембо, "Бесов" Достоевского, "Переносного Фолкнера", "Смерть в Венеции" Манна и "Улисса". Именно так. Я принес из подвала кусок бельевой веревки и обвязал ею коробку. Отец так и сидел за кухонным столом.
– Можешь взять мой чемодан.
– Пишущая машинка туда не влезет. И потом, он тебе самому нужен.
– Жалко, что я не могу дать тебе денег.
– Зачем они мне.
Мы сидели за столом, и я выпил банку пива. Мы говорили о пристройке к дому, сооруженной во время его отпуска. Затем он встал, достал из стенного шкафа бутылку виски, и мы выпили несколько стопок. Он ушел в спальню, принес оттуда два своих галстука, завязал их. Я запихал их под крышку коробки.
Утром мать, братья и сестры плакали из-за того, что я уезжаю, – все, кроме старшего брата, служившего во флоте и расквартированного сейчас на Гуантанамо; отец отвез меня на автобусную станцию.
– Дома тебя всегда ждут.