Позже я переехал на Сент-Ботолф-стрит – сейчас там все снесли – и почувствовал себя намного лучше. В Уолтеме же воистину располагался горячий центр моих страданий – январь с его холодрыгой, горбунья за хозяйку, сосед с заячьей губой, внушавший мне на правах безработного матроса, что "пьянством сыт не будешь". Но в токайском или сотерне было такое тепло – "Тандерберд" его называли, крепленый херес со спиртом по максимуму, отсюда и тепло за минимальную цену. Работая сборщиком посуды в итальянском ресторане, я доедал с чужих тарелок; однажды от голода и жадности у меня в горле застрял сигаретный бычок. Спрятанный в курином крылышке. Деньги выходили неплохие с учетом тех, что я утаивал от чаевых официанта. Мои столики обслуживал араб-педик с далеко не чистыми иммиграционными бумагами. Он подозревал меня в воровстве, но я сказал, что набью ему морду или устрою анонимный звонок одной крупной шишке и его тут же отправят назад, в это его маленькое гнусное государство, из которого он к нам заявился. Черножопый заткнулся и не сказал ни слова о том, что у него будет выходной, в результате я попался заменявшей араба итальянской домохозяйке с волосатыми лодыжками, и управляющий меня уволил. Он сообщил мне об этом у себя в кабинете, на стенах там висели украшенные подписями фотографии знаменитостей из шоу-бизнеса – мелких, правда (Джерри Вейл, Дороти Коллинз, Снуки Лэнсон, Жизель Маккензи, Джулиус Ла Роса), из тех, кого нечасто увидишь в ночных телешоу. Управляющий выписал чек на двенадцать долларов – столько он был мне должен – и сказал, что сборщиком посуды мне в Бостоне не бывать. У него связи. В Бостоне у всех связи, даже у сверхобщительного ночного портье, ставившего пятьдесят центов в неделю в нелегальную лотерею. Они размышляют о своих связях, когда едут на метро в Дорчестер.
Скопив к этому времени двести долларов, я намеревался потратить их на первых порах в Нью-Йорке, но вместо этого спустил за три дня на юную армянку, исполнявшую танец живота под присмотром двоих огромных заросших братцев. Она дала мне за тридцать долларов на заднем сиденье такси, когда мое лицо в этом клубе достаточно примелькалось. Ей нужно было убедиться, что я не псих и что за моей любовью к ней и к левантийской музыке, под которую она пускала животом свои волны, не кроется опасный фетиш. Я понимал эту осторожность. Бостон – такой город, где большинство населения душит котов. Легче легкого представить, как бостонцы лупят себя по ступням одежными вешалками, трахают в дырку капустные кочаны и видят во сне, как щиплют за задницу Магдалину или выслеженную на улице бедную монашку. Однажды утром я наблюдал в Коммон-парке за сумасшедшим попом, который, стоя на четвереньках, жрал нарциссы и выблевывал в пруд с лебедями потоки желтых лепестков. Проходивший мимо полицейский сказал: "Доброе утро, отец", как будто это обычное дело. Много позже в своей жизни я ощутил то же самое, гуляя по Дублину, – холод по всему телу от ясного понимания: если эта черная энергия когда-нибудь выйдет на волю, все тут взорвется с той же силой, что непроткнутая печеная картофелина в духовке.
Три дня, как я здесь, и уже начал думать, хватит ли мне еды. Уверенность в собственной способности легко найти машину теперь нулевая. Тронь мой опавший живот при том, что тридцать фунтов все равно лишние – ползучий жир стал накапливаться еще в Бостоне, где я выпивал все эти бессчетные ящики эля. Очень вкусно. Сейчас бы мне такой ящик охлаждаться в ручей – телереклама. Нумерологии ради я желал продержаться по меньшей мере семь дней. Подстрелить, что ли, оленя и съесть целиком – глаза, рубец. Суп из копыт только что скопытившегося животного.
Не очень-то удобно было растягиваться в ее квартире на радиаторной батарее, каждое чугунное ребро впечатывало мне спину болезненную, но теплую выемку. Очень теплую, не то, что в комнате на Ботолф. И мечты о Юкатане, Мериде, Косумеле, где, несмотря на засилье гадюк и тарантулов, будет тепло и душно. Я повесил бы для себя гамак, чтобы уберечься от змей, и соорудил бы железную крысоловку, как это делали на кораблях, чтобы не доставали скорпионы и тарантулы. Тарантулы умеют ползать по гладкому металлу? У них клейкие лапы? Как-то мы с одной красавицей устроили в гамаке шестьдесят девять; так увлеклись и разыгрались, что гамак опрокинулся и вывалил нас на пол – не меньше чем с четырех футов. Она приземлилась сверху, этикет был соблюден, однако у меня вывернулось плечо и было очень больно. Она думала, что это ужасно смешно, была еще влажной, но из-за боли в разбитых губах, носу и плече мне стало не до секса: мачта стоит, мачта кренится, мачта лежит. О буря, и все такое. Я принял горячую ванну и пристроил грелку на лицо и на нос. Красавица сварила на ужин сардельки, но я не мог жевать, так что высосал через трубочку две бутылки вина и предоставил ей утешать меня своей мотающейся головой, которую я скреб то от страсти, то от неловкости, а то от боли.
Опять на Ньюбери-стрит, вверх по ступенькам, она ждет. Бледная и розовая, как кварцевая шахта. Тут тебе не аквасити. Кукурузные очистки. Тамаль.
– Так не надо, – сказала она.
– Как?
– Так.
– Почему?
– Потому что.
Жарко для ебли вообще-то. В комнате серо и душно. Мы лежим и потеем, у животных так не бывает. Говорят, они только через рот: розовый язык у бегущей собаки. У меня все болит, как будто я железный.
– Еще твердый, – сказала она.
– Ошибка.
Задница у нее рыхлая, но чем-то трогательная. Беспощадные тренировки, поменьше макарон и сливок в кофе.
– У тебя жопа, как виноградное желе. Тебе никто этого не говорил?
– Иди на хуй. Я видела штук десять побольше, чем у тебя.
– Не сомневаюсь. Ты на них насмотрелась. В инженерных войсках сказали, что у меня длиннее среднего.
Официантки пахнут бараньим рагу. Я быстро оделся, выскочил на лестницу, оттуда на улицу. Зашел в первый попавшийся бар, выпил два стакана пива, в третий опрокинул рюмку бурбона, как это делают в Детройте. Мина замедленного действия. Для гиен. В туалете прицелился в скомканную крышку от дезодоранта, потом в сигаретный бычок. В детстве мы стреляли в японские самолеты. Настенное остроумие на уровне глаз: "Бостонский колледж жрет говно". Кто бы сомневался, иезуиты с полными тарелками. Повар зачерпнул новую порцию. Пылающая вязкость, они говорят, гони сюда всю свою любофф.
И еще: она приподнимается, опираясь на локоть. В тусклом свете комнаты глаза прищурены и сфокусированы.
– Почему до сих пор не стоит? – спрашивает она.
– Ты чем-то недовольна? Приходишь, раздеваешься и спрашиваешь, почему до сих пор не стоит. А я рихтовщик для старой ящерицы.
– Нельзя ли полюбезнее?
Тридцать третий круг. Она местная политическая активистка, и это спокойно совмещается со статусом смитсоновской выпускницы и обширным гардеробом. Она пылкая феминистка, недавно развелась с "дешевкой" из рекламного бизнеса. Она считает, что мы не занимаемся любовью, а поддерживаем физические отношения. Она ходит к аналитику и говорит, что тот не советует ей эти отношения продолжать. Я часто повторяю, что она видится со мной только потому, что рассчитывает получить обратно четыре сотни, которые я ей должен.
– Чем ты занимался вчера вечером? – спрашивает она, толкая меня в плечо.
– Долбил в дупу хорошенькую десятиклассницу, познакомились на Коммон, она там рыдала. Оказалась девственницей и боялась, что будет больно.
– Не понимаю, зачем я с тобой связалась. Столько мужчин сочли бы за счастье оказаться на твоем месте.
И еще, ведь я хотел романтики. Я отпер дверь – какие вопросы, она стоит на четвереньках с жалким видом развратного офицера Конфедерации, светлые жидковатые волосы, намек на усы, на коже прыщи, пленка пота, на которой можно писать имя.
– Почему ты не пришел, когда звонил? Я ждала.
– Нарочно.
Я обошел вокруг. Этот сюрприз она приготовила по меньшей мере час назад – наверняка становилась в позу каждый раз, когда на лестнице раздавались шаги.
– Сделай мне сначала поесть.
– Что это с тобой?
Она поражена, неуклюже вскакивает на ноги. Кудри после ванны закручены плотно, их можно назвать колечками дыма.
Я пожарил яичницу и съел, не говоря ни слова, она в это время смотрела с третьего этажа в окно на заснеженную парковку.
Опять снился виски, а когда я очнулся, было холодно и лил монотонный дождь. Я зарылся поглубже в спальный мешок, согревая сам себя сырым дыханием. Такой холод, и это называется лето; пойду лучше проверю форельные лески, побегаю по кругу, выкопаю топориком яму у соснового пня, чтобы потом развести костер. Неуклюже одевшись прямо в палатке, я поскакал к ручью; первая леска болталась невесомо и без наживки, зато на второй оказался американский голец почти фут длиной. Завтрак. Дождь утих, и ветер начал меняться, слабое тепло с юго-запада.
Отступление или отклонение: любящий открыто и почти любимый. Нечто подобное хранит в прошлом любой проспиртованный мозг. Вряд ли имеет значение, была эта возлюбленная родной тетушкой – начальная стадия инцеста, – дочкой аптекаря за прилавком с шипучкой или, как в моем случае, заводилой болельщиков из десятого класса. И другой, вот этой. Девочкой из летнего коттеджа на озере, неподалеку от Вест-Бойлстона, Массачусетс. Ей пятнадцать лет, мне – семнадцать. Позже, хотя и не намного по жизненным меркам, человек безнадежно теряет это ощущение жизни. Полное отсутствие, когда мы превращаемся просто в железы с небольшим придатком животного мозга. Любовь такая, будто мы – придуманные существа, геометрические и беспримесные, бриллианты с чистыми открытыми гранями, через которые только и можно смотреть, и все же люди: в горле перехватывает, слезные железы переполнены, мир опять осязаем и свеж, и мы возвращаемся к нему вновь и вновь, упрямо пытаясь поймать прекрасную, но бессмысленную мечту.
Я проснулся на рассвете от стучавшего в окно колечка. Она маячила сквозь рамку затемненного окна гостиной – я спал на веранде на раскладушке – и делала мне знаки, что пора вставать. Я пожалел о своем обещании. В седле я держался плохо и думал, что буду выглядеть по-дурацки, а может, вообще упаду на камень или дерево и вышибу себе мозги. Куда приятнее встречать рассвет, лежа на веранде, слушать щебетание птиц у озера и смотреть, как дождевые капли легко падают с неподвижных листьев. Я смутно помнил короткую ночную грозу – молнии освещали листву сахарного клена, та трепетала на ветру, дерево казалось белым и призрачным. Она постучала еще раз, я встал и медленно оделся – вещи были холодными и влажными. Утро выдалось темным, пасмурным, сквозь жемчужины дождя на сетке виднелось озеро и закручивавшиеся на нем кольца тумана.
Она нетерпеливо ждала, пока я выпью растворимый кофе, разведенный недокипяченной водой. Пришлось объяснять шепотом, что нечего даже и думать выходить из дома без кофе. Мы остановились послушать храп ее отца, потом кто-то перевернулся на скрипучей кровати, потом опять тишина. Она была в желто-коричневых бриджах для верховой езды и болтающемся пуловере из тех, что вяжут ирландские крестьяне, чтобы заработать себе на картофельное пюре. Только что она стояла у плиты, пытаясь выскрести из банки чайную ложку кофе, ложечка упала на пол, и вид склонившейся фигуры выбил меня из дремоты – бриджи, плотно обтягивавшие ягодицы, и полоски в тех местах, где трусики врезались в тело. Всего пятнадцать лет.
Я тихо закрыл дверь и пошел вслед за ней по подъездной дорожке. Легкие брызги дождя, но больше с деревьев, и туман, расползавшийся по болоту и по лесу. Сырость пробирала до костей, я дрожал.
Она нагнулась поднять камень, бриджи опять туго натянулись. Поиграть, что ли, в собачку, или в доктора, или еще во что, подумал я.
– Вот. Брось его в птиц, – скомандовала она, протягивая мне камень.
Я бросил камень в дрозда, усевшегося на почтовый ящик примерно в пятидесяти ярдах от нас.
– Почему ты вчера не стала со мной танцевать? – спросил я, глядя, как камень плюхается в кусты.
– Потому что ты был пьяный и противный, а я решила себя хорошо вести.
– Сука ты.
Она пораженно обернулась:
– Как ты меня назвал?
Мы срезали путь через поле, промочив до коленей ноги в пропитанной дождем траве. У меня кружилась голова, я чувствовал себя полусумасшедшим – похмелье не отпускало, но одновременно ощущалась какая-то приподнятость.
Я остановился, чтобы прикурить сигарету, она обернулась и тоже застыла, глядя на свои промокшие башмаки.
– Если мы не поторопимся, нам достанется плохая лошадь.
– Лошади все плохие.
Боже, спаси меня от крупных животных, причиняющих боль. Я заранее чувствовал, как неотвратимый болевой удар волной пройдет по спине, голова затрясется, а шея щелкнет, словно змеиная, стоит лошади подпрыгнуть чуть повыше следа от ноги. Верховая езда становилась немного приятнее, если на седлах имелись рожки, но это называлось "по-английски" – я думал об англичанах и о том, почему они сами не смогли выиграть эту войну. Никаких рожков, разумеется. Плохое питание и зубы, правда, я ни одного из них не знал близко. У себя дома они держались благоразумнее, ездили "по-западному" без претензий, и у них было за что хвататься, когда их подбрасывало в воздух.
Мы вернулись после полудня, я надел плавки и вышел на пирс. Похмелье ушло куда-то в живот, точнее, живот разделил его со всем телом – голова и туловище тошнотворно и слабо гудели. Проклятая лошадь неслась, чтобы не отстать от ее лошади, как бы сильно я ни натягивал поводья. На самом деле, когда я дернул в первый раз, кобылу с потрясающей скоростью бросило в сторону, и я подумал, что, пожалуй, начну опять ходить в церковь, перестану пить пиво и брошу курить, если только Господь позволит мне целым и невредимым слезть с этой клячи, добраться до дома, до кровати, и чтобы ничего не болело. Мать позовет меня завтракать, я произнесу над беконом невидимую благодарность Создателю, и мозг у меня станет чистым, как Луна.
Она сидела на краю пирса, и я без слов прошел мимо; ноги болели и подкашивались, поэтому я повалился в воду спиной. Она ничего не сказала, и я поплыл к плоту, не поднимая головы, только глядя, как исчезает светлое песчаное дно и темнеет вода. Уцепившись за плот, я свесил ноги в более холодную воду, тогда как вокруг груди закручивалась и блестела теплая. Я представил себе воду абсолютно холодную, наперекор нелогичному мирозданию твердый лед у самого дна. Увидев, что она смотрит в сторону, я лениво поплыл обратно к берегу, временами переворачиваясь на спину и глядя прямо на солнце. В начальной школе у нас учился альбинос, который дольше всех мог смотреть на солнце. Никаких других фишек, чтобы завоевать уважение, у него не было, а потому он доставал всех своим "пошли посмотришь, как я смотрю на солнце, спорим, ты так не можешь". В шестом классе куда-то пропал, одни говорили, что его отправили в школу для придурков в Лапире, другие – что в школу для слепых в Лансинге.
Я доплыл до пирса; она сидела, все так же уперев локти в колени и держа у груди книжку. Я стоял на мелководье, потом вдруг слегка наклонился и сунул голову ей между коленей. Она вскрикнула, когда вода потекла по бедрам, затем ни с того ни с сего сжала мою голову коленями.
– Я поймала морского змея.
Было больно ушам, но я о них забыл, разглядывая маленький лобковый пучок там, где он соединялся с купальником. В этот миг я ее даже не хотел. Неприязнь после катания на лошади и вчерашних танцев была слишком свежа. Трудно было понять ее столь явное презрение и желание держаться подальше, то, как она передразнивала мой среднезападный акцент. Туда же танцы, воняющие свеженатертым полом, и как я неуклюже накачивался пивом при виде тех, кто пляшет куда изящнее. Потом решение ехать двести миль до Нью-Йорка, вынужденная трезвость, пока кто-то блюет на заднем сиденье. В машине было холодно, начинался дождь. Капелька затекла ей между ног. Она выпустила мою голову, я вылез на пирс и улегся рядом сохнуть на солнце и заслонять глаза рукой.
– Ты спишь с этим парнем?
– А?
– Ну, ты с ним трахаешься?
– Не твое дело.
Я посмотрел на ее спину, как мягко ягодицы соприкасаются с досками. Она была довольно высокой, с осиной талией, но все остальное для ее возраста казалось чересчур пышным.
– Просто интересно. Это я так.
– Мы решили подождать, пока мне не исполнится шестнадцать лет.
Она повернулась, положила книгу мне на ноги и сняла темные очки.
– У тебя много девушек?
– Есть маленько, – соврал я.
– Ты их уважаешь?
– Конечно. А для чего они, как ты думаешь?
Она опять повернулась к озеру и забрала книжку с моих бедер. Я вздрогнул, почувствовав, как начал расти член, нравилась она мне или нет – не важно. Она взглянула на мои плавки, затем положила на меня руки.
– Мужчины такие смешные.
Взяла полотенце, книжку и пошла по пирсу к дорожке и к коттеджу.
После ужина мы сели кружком – семеро, включая ее родителей, брата, сестру, моего друга, – и стали слушать "Реквием" Берлиоза. Я устал, мне было скучно, поэтому я сослался на головную боль и сказал, что пойду подышу свежим воздухом. Шагал к озеру, думал о ней и чувствовал что-то странное. Она казалась слишком юной, незавершенной, ее обаяние было детским, я же в свои семнадцать лет мечтал и фантазировал только о крупных полногрудых женщинах, как они будут визжать и стонать от удовольствия. Земля словно затихла в ожидании ночи. В то лето объявили о водородной бомбе, и я помню, в какой восторг приводила меня сама эта мысль, а вслед за ней спекуляции моего наивного новозаветного мозга о том, что земля сгорит, точно вымоченный в керосине клок ваты, Вселенная расколется на части, и явится Иисус Второго Пришествия, светящийся изнутри, с нимбом над Своей, подобной Солнцу головой. При этом наше старое Солнце превратится в обуглившийся диск, а холодная Луна сделается кроваво-красным отражением вселенского пожара. Так я размышлял, стоя на пирсе, однако никоим образом не связывал себя с этой катастрофой. Я буду жить как ни в чем не бывало со своими личными ожиданиями и амбициями. Мои чувства оставались чувствами ребенка, уши заполняло кваканье лягушек, и я чувствовал запах подсыхавших плавок. Далеко в озере в свете полной луны какие-то люди закидывали блесну, чтобы поймать окуня. Голоса сливались, но ясно слышался скрип уключин. Рыбаки чиркнули спичкой, и короткая вспышка в небольшом кружке света на миг сделала их видимыми.