Американская пастораль - Рот Филип 10 стр.


Джой! Невысокая живая девочка с рыжеватыми кудряшками, веснушчатая, круглолицая. Соблазнительно полненькая, что и было отмечено нашим грузным красноносым учителем испанского языка, мистером Роско, который в те дни, когда Джой приходила в свитере, немедленно вызывал ее и заставлял стоя ответить урок. "Ямочки", - называл ее мистер Роско. Диву даешься, что проворачивали под сурдинку в те времена, когда, как мне казалось, все было открыто и на виду.

Благодаря ассоциациям, не без определенных оснований вызываемым игрой слов, фигурка Джойс продолжала томить меня ничуть не меньше, чем мистера Роско, еще долго после того, как в последний раз я увидел ее, вприпрыжку бегущую вверх по Ченселлор-авеню в школу в смешных шлепающих галошах, которые наверняка перешли к ней от выросшего из них старшего братца, как свитер из ангорской шерсти - от сестры. И когда знаменитые строчки из Джона Китса почему-либо приходили мне в голову, я неизменно вспоминал поездку на возу сена и то, как почувствовал под собой мягкость пышного тела Джой и его восхитительную упругость, которую мой жаждущий мальчишеский радар ощутил даже сквозь плотную ткань пальто. Стихотворные строки, о которых я говорю, - это строки из "Оды к меланхолии": "Чей несравненный утонченный гений могучей радости - о Джой! - вкусит услады".

- Я не забыл ту поездку, Джой Хелперн. Жалко, что ты не была тогда подобрее.

- А сейчас я похожа на Спенсера Трейси, - сказала она, рассмеявшись. - Теперь я расхрабрилась, но уже слишком поздно. Тогда я была стеснительной, со временем это прошло. Ох, Натан, что делает старость, - и с этим ее восклицанием мы обнялись. - Старость, старость. Так странно чувствовать себя старой. Ты хотел потрогать мои грудки под лифчиком.

- Дорого дал бы за это.

- Да. Они были тогда новорожденные.

- Тебе было четырнадцать, а им годик.

- Вечная разница в тринадцать лет. Тогда я была на тринадцать лет старше своей груди, а сейчас она лет на тринадцать старше меня. Но мы ведь целовались с тобой, правда?

- Да! Целовались без конца.

- Я ведь специально потренировалась. Целый день занималась тренировкой.

- На ком?

- На собственных пальцах. Все-таки надо было позволить тебе расстегнуть этот лифчик. Может быть, расстегнешь сейчас, если хочешь?

- Боюсь, уже не хватит смелости расстегнуть женский лифчик на глазах у всего класса.

- Какая незадача! Только я созрела, как ты, Натан, оказывается, уже все перерос.

Так мы обменивались шутками, крепко обнявшись, но откидывая головы назад, чтобы получше разглядеть, как изменились лица и фигуры, в какую форму отлила нас жизнь за эти промелькнувшие полвека.

Всепоглощающая тяга тела к телу сохраняется до самого конца, и это, как я заподозрил тогда, на сене, может быть, самое серьезное, что мы испытываем в жизни. Тело, от которого человек не избавится, сколько бы ни старался, и от которого не освободится, пока находится по эту сторону от смерти. Чуть раньше, глядя на Алана Майзнера, я смотрел на его отца, а сейчас я смотрел на мать Джой, толстуху-швею со спущенными до колен, валиком скрученными чулками, сидящую в задней комнате гроссмановского магазина одежды на Ченселлор-авеню… Но мысли мои занимал Швед, я думал о Шведе и тиранической власти, которую тело имело над ним: сильным, ярким и одиноким Шведом, так и не научившимся жестокости, так и не захотевшим пройти по жизни красивым мальчиком и звездой бейсбола, выбравшим путь серьезного мужчины, ставящего чужие интересы выше своих собственных, а не большого ребенка, уверенного, что этот огромный, огромный мир создан с единственной целью - доставлять ему удовольствие. Он хотел быть рожденным для большего, чем просто физическое совершенство, как будто человеку недостаточно такого дара. Им владело стремление к тому, что воспринималось высшим призванием, и он, к несчастью, нашел его. Тяжкое бремя чести быть школьным кумиром преследовало его всю жизнь. Да, положение обязывает. Раз ты герой, то веди себя соответственно, не забывайся ни на минуту. Будь скромным, выдержанным, внимательным, чутким. Так это и началось: героико-идеалистические порывы, поиски своего пути, странная, необычная жажда всегда быть оплотом долга и нравственности. И все это из-за войны, из-за порождаемой ею растерянности, из-за того, что спаенная единым чувством община, чьи любимые сыны где-то там далеко стоят лицом к лицу со смертью, так сильно потянулась к этому подростку - сухощавому, мускулистому, строгому мальчику, имевшему особый дар ловить - кто бы и что бы ни бросил рядом с ним. Все это началось для Шведа - а не все ли так начинается? - с абсурдного сочетания случайных элементов.

А закончилось другим абсурдным сочетанием. Бомбой.

Когда мы встретились "У Винсента", он, думаю, столько твердил об успехах троих своих сыновей, потому что считал, что я, разумеется, знаю о взрыве, о его дочке, "римрокской террористке", и, как и многие, осуждаю его, отца. Еще бы, такая сенсация, для него-то уж точно главное событие в жизни; и пусть прошло двадцать семь лет, но разве мог кто-нибудь не знать или забыть эту историю? Поэтому, наверное, он и повторял как заведенный, какие хорошие Крис, Стив и Кент и сколь бесчисленны их достижения на самых мирных поприщах. Возможно, именно об этом он и хотел говорить. "Потрясение, выпавшее на долю дорогих его сердцу людей" - это, конечно же, дочь Сеймура. Случившееся потрясло всю семью. Для этого разговора он пригласил меня, off этом хотел написать, для этого просил моей помощи. А я не понял: я, гордо считающий себя умудренным, проявил слепоту, от которой мой собеседник был так далек. Сидя там, "У Винсента", я мысленно обвинял Шведа в чудовищной банальности, а он рассказывал мне эту историю, приподнимавшую завесу над его скрытой и непознаваемой внутренней жизнью, историю трагическую, западающую в душу, признание перед прощанием навеки - а я эту историю не услышал.

Воспоминания об отце - только предлог. Говорить он хотел о дочери. Насколько он сам понимал это? Понимал. Он все понимал - я и тут ошибался. Непонятливость выказал я. Он знал, что смерть близко, и ужас, который он пережил, за многие годы отчасти изгнал из сознания и отчасти преодолел, настиг его снова и терзал теперь еще больше, чем прежде. Он долго пытался, насколько возможно, запрятать его поглубже: еще раз женился, стал отцом трех замечательных мальчиков. Я был уверен, что в 1985 году, когда я встретил его на стадионе с маленьким Крисом, ужас был полностью побежден. Рухнувший под его тяжестью Швед поднялся: второй брак, вторая попытка жить полной жизнью, направляемой здравым смыслом, должным образом защищенной. Снова вступили в действие общие правила, дающие ориентиры в большом и малом, заградительные барьеры против всего, что не укладывается в голове. Вторая попытка быть обыкновенным любящим мужем и отцом, вновь присягнуть на верность установленным нормам и канонам - основе семейного устроения. У него был дар к этому, помогающий избегать разбросанности, всего необычного и всего предосудительного - того, что трудно оценить и трудно осознать. Но даже Швед, просто созданный для банально-незыблемого здравомыслия, не смог, последовав жестким советам Джерри, отмахнуться от мыслей об этой девочке, проявить стойкость и забыть о родительской ответственности, неистовой любви к потерянному дитяти, следах, ведущих в прошлое, где жила эта девочка, истерически рвущихся из груди слов "мое дитя!". Если бы он только мог растворить ее образ в небытии. Но это было не под силу даже Шведу.

Жизнь заставила его осознать горчайшее - показала, что в ней нет смысла. Человек, усвоивший этот урок, никогда уже больше не будет бездумно счастлив. Счастье ему придется создавать искусственно, да еще и платить за него, все время отгораживаясь и от себя, и от прошлого. Симпатяга, умеющий мягко разрешать конфликты и противоречия, бывший спортсмен-победитель, умный и изобретательный в борьбе с соперником, который честен, вдруг сталкивается с соперником, который нечестен: злом, неискоренимо въевшимся во все дела и поступки, - и это его приканчивает. Наделенный врожденным благородством, запрещавшим ему носить какую-либо личину, он теперь слишком истерзан, чтобы вновь обрести свою безыскусную цельность. Никогда больше он не будет радоваться жизни так безоглядно и открыто, как радовался прежний Швед, которого он, нынешний, изо всех сил изображает перед второй женой и тремя сыновьями, чтобы сберечь их безыскусную цельность. Он стоически подавляет свой ужас. Он учится жить под маской. Пожизненный эксперимент над собственной выносливостью. Спектакль, который разыгрывают на руинах. Двойная жизнь Шведа Лейвоу.

А потом он приблизился к смерти; то, что поддерживало двойную жизнь, потеряло силу, а ужас, наполовину, на две трети, иногда даже на девять десятых утопленный в памяти, вновь обрел интенсивность и поднялся на поверхность сознания; героические усилия по созданию второй семьи и воспитанию чудесных сыновей - все вдруг оказалось напрасным. В последние месяцы жизни ракового больного ужас все разрастается; и все мучительнее мысли о ней, его первом ребенке, сокрушившем казавшееся незыблемым. В одну из тех бессонных ночей, когда никак не собрать разбегающиеся мысли, изнурительная тоска до такой степени оглушает его, что он думает: "Один из одноклассников моего брата теперь писатель; что, если рассказать ему?.." Правда, что толку? Он ни в чем не уверен. "Пошлю ему письмо. Я знаю, что он пишет об отцах и детях. Напишу ему об отце - может быть, он заинтересуется". Это крючок, на который он хочет меня зацепить. Но я откликаюсь, потому что он - Швед. Никакого другого крючка не требуется. Крючок - он сам.

Да, эта старая история саднила больше, чем прежде, и он подумал: "Если удастся рассказать настоящему писателю…" Но, сумев встретиться со мной, предпочел промолчать. Мои уши были к его услугам, но он раздумал. И был прав. Ко мне это не имело касательства. Что он мог получить от меня? Ничего. Ты идешь к кому-то и думаешь: "Расскажу". Но зачем? Чтобы, как ты надеешься, облегчить душу? Вот почему ты так мерзко чувствуешь себя потом - душу-то ты раскрыл, но если все, о чем ты поведал, действительно ужасно и трагично, тебе становится не лучше, а хуже: обнажение, неизбежное при исповеди, только усугубляет страдание. И Швед понял это. Не простофиля же он какой-нибудь, в самом деле, не стоит его таким представлять. Он сразу понял: ничего встреча со мной ему не даст. Плакать передо мной он не хотел - в отличие от Джерри я ему не брат. Я вообще посторонний - вот что он понял, когда мы увиделись. Поэтому он просто поболтал со мной о сыновьях и распрощался. И унес свою историю в могилу. А я все прозевал. Он позвал не кого-нибудь, а меня, и он понимал, что делает, а я все прозевал.

Сейчас Крис, Стив, Кент и их мать, вероятно, находятся в римрокском доме, может быть, там же и старенькая мать Шведа, миссис Лейвоу. Ей должно быть лет девяносто. В девяносто лет она семь дней творит шиву - сидит взаперти, оплакивая утрату любимого Сеймура. А дочь Мередит, Мерри? Ее не было на похоронах. Боится, конечно же, своего грузного дядюшки, который до мозга костей ее ненавидит и, горя местью, мог бы и сдать полиции. Но теперь Джерри уехал, и она может выбраться из своего убежища, чтобы соединиться со скорбящими. Может приехать в Римрок, например, как-то изменив наружность, и вместе с единокровными братьями, мачехой и бабушкой Лейвоу оплакивать смерть отца… Хотя нет, она тоже мертва. Если правда то, что Швед говорил Джерри, то и беглянка дочь умерла - может, убита в своем тайном жилище, может, покончила с собой. Что угодно могло случиться, хотя и не должно было случаться, во всяком случае, с ним.

Жестокость самого факта разрушения этого несокрушимого человека. Со Шведом Лейвоу случилось невероятное. Нечто совсем не похожее на удел Парнишки из Томкинсвилла. Даже детьми мы догадывались, что все с ним не так уж просто, как кажется, и здесь замешаны какие-то мистические силы, но кто мог вообразить такой страшный слом его жизни? Искра кометы, проносящейся в американском хаосе, оторвавшись, сумела преодолеть путь до Олд-Римрока и сожгла Шведа. Его благородная внешность, его фантастическая жизненная сила, его слава, наша уверенность в том, что будучи героем он свободен от всех сомнений, - все эти отличительные мужские черты странным образом спровоцировали что-то вроде политического убийства, что заставляет сравнивать его судьбу не с судьбой самоотверженного парнишки из Томкинсвилла, описанной Джоном Р. Тьюнисом, а с судьбой Кеннеди, Джона Ф. Кеннеди, другого любимца фортуны, бывшего всего на десять лет старше Шведа, блестящего олицетворения Америки, предательски убитого еще молодым всего за пять лет до того, как дочь Шведа выразила свой яростный протест против войны Кеннеди-Джонсона и пустила под откос жизнь своего отца. Конечно, подумал я. Он был нашим Кеннеди.

Тем временем Джой рассказывала о своей жизни, о вещах, прежде неведомых мне, мальчишке, целеустремленно рыскавшему по округе в поисках новых впечатлений, и щедро бросала в кипящий котелок воспоминаний под названием "встреча друзей" факты, о которых никто не знал, да и не должен был знать в то далекое время, когда все наши разговоры оставались еще на диво простодушными. Джой рассказала, что ее отец умер - инфаркт, - когда ей было девять; семья жила тогда в Бруклине, но после смерти отца мать с ней и Гарольдом, ее старшим братом, переселились в Ньюарк под крылышко магазина одежды "Гроссман"; рассказала, как жили на чердаке магазина: Джой с матерью делили двуспальную кровать, стоявшую в их единственной комнате, а Гарольд спал на диване на кухне: вечером расстилал постель, а утром скатывал, чтобы им было где позавтракать перед школой. Она спросила, помню ли я Гарольда, ныне - фармацевта на пенсии, живущего в Скоч-Плейнс, и сказала, что неделю назад ездила на бруклинское кладбище навестить могилу отца; она ездит туда, в Бруклин, раз в месяц, добавила она, сама удивляясь, как дорога ей эта могила.

- А что ты делаешь на кладбище?

- Обо всем с ним разговариваю. Сейчас я скучаю по нему больше, чем когда мне было десять. Тогда мне было даже странно, что у кого-то есть двое родителей. То, что мы жили втроем, казалось мне вполне нормальным.

- Да, всего этого я не знал, - сказал я. Обнявшись, мы покачивались под завершающую этот день песню, которую под собственный аккомпанемент исполнял наш "человек-оркестр": "Помечтай, когда грустно, это то… что нам нужно… помечтай". - Я не знал всего этого, когда мы с тобой ехали на уборку сена в октябре сорок восьмого.

- А я и не хотела, чтобы ты знал. Или чтобы еще кто-то знал. Никто не должен был знать, что Гарольд спит на кухне. Вот почему я не разрешила тебе расстегнуть лифчик. Не хотела, чтобы ты стал моим парнем, заходил к нам и видел, где приходится спать моему братишке. Так что дело было во мне, а вовсе не в тебе, мой милый.

- Признаться, мне полегчало! Жалко, что я не узнал об этом пораньше.

- Да, жалко, - проговорила она, и сначала мы рассмеялись, а потом Джой заплакала.

И то ли из-за этой песни, "Помечтай", под которую мы когда-то танцевали, приглушив свет, в чьем-нибудь "отделанном подвале" - в то время Джо Стаффорд еще пел в группе "Пайд Пайперс", и у них эта песня звучала именно так, как нужно: гармонически просто, чувственно, с модным в сороковых замиранием ритма, перебиваемым тонким, глуховатым позвякиванием ксилофона; то ли из-за того, что Алан Майзнер стал республиканцем, а второй базовый, Берт Бергман, отошел в мир иной; из-за того ли, что Айра Познер не сделался чистильщиком башмаков у входа в здание Эссекского суда, а вырвался из своей "достоевской" семьи и стал психиатром; из-за того ли, что Джулиус Пинкус страдает от тремора, вызываемого лекарством, которое не дает его телу отторгнуть почку четырнадцатилетней девочки, удерживающую его на этом свете; Гарольд, брат Джой, десять лет спал на кухне, а Шриммер женился на женщине чуть ли не вдвое моложе себя: тело ее не вызывает у него желания перерезать себе глотку, но зато все, касающееся прошлого, ей нужно разжевывать до мелочей; или уж потому, что я один из всех так и не обзавелся детьми и внуками - "ничем в этом роде", по словам Минскоу; или потому, что встреча совершенно чужих друг другу (после стольких лет разлуки) людей продолжалась уж слишком долго, во мне тоже зашевелились неуправляемые эмоции, и я снова стал думать о Шведе и о скандальной известности, которую его преступившая закон дочь накликала в годы вьетнамской войны на себя и семью. Человек, едва замечавший легкое недовольство собой, вдруг в середине жизни попадает в ад безжалостного самоанализа. Произошло убийство - и все, нормальная жизнь уничтожена. Мелкие затруднения, неизбежные в каждой семье, под влиянием невероятного, раскалывающего сознание события разрастаются до размеров катастрофы. Конец взлелеянному в мечтах американскому будущему, которое, несомненно, должно было прийти на смену здоровому американскому прошлому: ведь каждое следующее поколение распознавало ограниченность предыдущего, умнело и делало шаг вперед - дальше от местечковой косности, ближе ко всему спектру прав, даруемых Америкой, к образу идеального гражданина, отбросившего ветошь еврейских манер и обычаев, свободного от доамериканских страхов и неотступно мучающих идей, ни перед кем не склоняющего голову, равного среди равных.

И вдруг - выбывает из игры дочь, дитя четвертого поколения; сбегает дочь, которой подобало стать его улучшенным подобием, как сам он стал улучшенным подобием отца, а тот - улучшенным подобием собственного родителя… Недовольная, раздраженная нигилистка презрительно отметает роль процветающего представителя следующего поколения Лейвоу и этим выталкивает отца из обжитой ниши - вышвыривает в совершенно не знакомую ему Америку. Дочь и шестидесятые годы развеяли созданную в мечтах утопию. Бациллы американских бедствий просочилась в домашнюю крепость Шведа и заразили его домочадцев. Дочь депортировала его из вожделенной американской пасторали в мир, противоположный пасторали, дышащий яростью, неистовством, отчаянием, - в кипящий американский котел.

Старые, привезенные с исторической родины взаимоотношения между поколениями, когда каждый знал свою роль и неукоснительно исполнял все правила, пертурбации привыкания к новой культуре, в гуще которых мы все здесь росли, обязательная, как ритуал, иммигрантская борьба за успех - все это вдруг запахло патологией, и не где-то, а в цитадели фермера-джентльмена, блистающего своей обыкновенностью Шведа. Карты, сданные нашему герою, должны были лечь по-иному. Ничто не предвещало обрушившегося на него удара. Имея четко откалиброванные представления о порядочности, как мог он знать, что ставки в игре "жизнь по правилам" были столь высоки? Он и саму "жизнь по правилам" интуитивно выбрал для того, чтобы понизите ставки. Красивая жена. Дом - полная чаша. Безукоризненный бизнес.

Налаженные отношения с непростым стариком-отцом. Он и правда жил в каком-то своем, личном раю. Как живут люди, добившиеся успеха. Добропорядочно. Осознавая, что повезло. Благодаря судьбу и Бога, ниспосылающих им милости. Справляясь с возникающими проблемами. И вдруг все это пропало - как отрезало. Помощь небес исчезла. И как теперь справиться с жизнью? Эти люди не созданы для неудач, а нестерпимые удары судьбы для них и вовсе губительны. Но разве кто-нибудь создан для вынесения нестерпимых ударов? Кто создан, чтобы выносить трагедии и несправедливость страдания? Никто. Трагедия человека, не созданного для трагедии, - это трагедия каждого.

Назад Дальше