Американская пастораль - Рот Филип 47 стр.


В конце концов мистер Дуайр согласился приехать в Атлантик-Сити, и это было результатом тонкой дипломатии любимой тетки Доун по матери Пег, учительницы, которая вышла замуж за богатого дядю Неда и брала с собой маленькую Доун в отель на курорте Спрингс-Лейк. "Конечно, любому отцу нелегко при мысли увидеть дочурку выставленной на подиум, - говорила она зятю мягким спокойным голосом, всегда так нравившимся Доун. - Все это вызывает в воображении некоторые картинки, которые отцу не хотелось бы видеть как-то привязанными к его дочери. Если бы речь шла о моей дочке, я чувствовала бы так же. А у меня ведь отсутствует комплекс чувств, которые есть у отцов в отношении дочек. Все это беспокоило бы меня, несомненно. Думаю, большинство отцов разделило бы твои чувства. С одной стороны, гордость, от которой сияешь как медная бляха, но тут же иное: "Господи, моя девочка выставлена всем на показ!" Но, Джим, все это так безобидно и безупречно с нравственной точки зрения, что беспокоиться-то и не о чем. Простушек отсеивают очень быстро - и они возвращаются к своим немудреным обязанностям. Все это обыкновенные провинциальные девочки, хорошенькие послушные дочки семейств, владеющих бакалейными лавочками, но не состоящих членами загородных клубов. Их одевают и причесывают, как дебютанток, которым предстоит выехать в свет, но хорошего воспитания, солидной подготовки у них нет. Эти милые девочки чаще всего возвращаются домой, ничего больше не пробуют и выходят замуж за соседа. А судьи на конкурсе - люди серьезные. Джим, это ведь конкурс на звание "Мисс Америка". Будь в нем хоть что-то, компрометирующее девушек, его бы запретили. Но все наоборот, участие в нем - это честь. И Доун хочет, чтобы ты разделил с ней эту честь. Если тебя там не будет, она глубоко огорчится, Джимми. Это будет удар, в особенности если все остальные отцы приедут". - "Пегги, это мероприятие недостойно ее. Недостойно всех нас. Я никуда не поеду". После этого она начала говорить о его обязательствах не только в отношении Доун, но и в отношении всей страны: "Ты уклонился от участия, когда она победила на местном конкурсе. Уклонился от участия в ее победе на конкурсе штата. Неужели ты хочешь сказать, что не примешь участия, даже если она победит в национальном конкурсе? Если ее объявят "Мисс Америка", а ты будешь отсутствовать, не сможешь подняться на сцену и с гордостью обнять дочь, что все подумают? А подумают они вот что: "Замечательная традиция. Одна из церемоний, перенятых нами у наших родителей, а ее отец - отсутствует. Масса фотографий "Мисс Америка" в кругу семьи, и ни на одной из них нет отца". Скажи, пожалуйста, как это будет выглядеть на следующий день?"

Смирившись, он поддался на уговоры, превозмогая себя, согласился поехать вместе со всеми прочими родственниками в Атлантик-Сити на заключительный вечер конкурса - и результат был ужасающим. Увидев его в вестибюле, когда он, облаченный в парадный костюм, стоял вместе с матерью в группе дядюшек, теток, кузенов - всех без исключения Дуайров, проживающих в округах Юнион, Эссекс и Хадсон, она, получив разрешение наставницы, смогла всего лишь пожать ему руку, и он просто похолодел. Ее поведение было продиктовано конкурсными правилами, воспрещавшими любые объятия, чтобы случайный свидетель, не знающий, что этот мужчина - отец девушки, не заподозрил чего-либо неподобающего. Все было сделано ради исключения даже намека на непристойность, но Джим Дуайр, едва оправившийся от первого инфаркта, с нервами, натянутыми как струна, истолковал все неправильно и решил, что теперь она возомнила себя такой шишкой, что посмела унизить отца и буквально повернуться к нему спиной, да еще и на глазах у всей публики.

Разумеется, что в течение всей недели в Атлантик-Сити ей вовсе не разрешалось видеться со Шведом - ни в присутствии наставницы, ни на публике, - так что вплоть до последнего вечера он оставался в Ньюарке и так же, как ее семья, довольствовался только телефоном. Вернувшись в Элизабет, Доун подробно рассказывала отцу, каким тяжелым испытанием оказалась для нее недельная разлука с этим еврейским парнем, но это не произвело на него впечатления и не остановило ворчание по поводу того, что он еще долгие годы вспоминал как "ее высокомерие".

- Этот старомодный европейский отель был просто удивителен, - рассказывала Доун Зальцманам. - Огромный. Великолепный. У самой воды. Похож на то, что мы видим в кино. Из окон просторных комнат вид на Женевское озеро. Нам там очень нравилось. Но вам это скучно, - неожиданно оборвала она себя.

- Нет-нет, нисколько, - хором ответили они.

Шейла делала вид, что внимательно слушает каждое слово Доун. Ей приходилось притворяться. Она еще не опомнилась от потрясения, пережитого в кабинете Доун. А если опомнилась, ну тогда он вообще ничего не понимал в этой женщине. Она была не такой, как он ее воображал. И было это не оттого, что она попыталась изображать из себя кого-то, кем не являлась в действительности, а потому что он понимал ее так же плохо, как и любого, с кем сталкивался. Понимание внутреннего мира другого человека было умением или даром, которым он не владел. Он не знал комбинации цифр, позволяющей открыть этот замок. Видимость доброты он принимал за доброту. Видимость верности - за верность. Видимость ума - за ум. И в результате не сумел понять ни дочь, ни жену, ни единственную за жизнь любовницу. Возможно, даже и не приблизился к пониманию самого себя. Кем он был, если откинуть завесу внешнего? Вокруг были люди. Каждый, вскакивая, кричал: "Это я! Это я!" Стоило вам взглянуть на них, они с готовностью вскакивали и сообщали, кто они, а правда заключалась в том, что они знали о себе ничуть не больше, чем знал он. Они тоже верили своим внешним проявлениям, а ведь на самом деле куда правильнее было бы вскакивать с криком "Это не я! Это не я!". Все бы так поступали, будь в них больше честности. "Это не я!" Может быть, этот крик помог бы сдернуть внешние покровы и заглянуть в суть.

Шейла Зальцман могла бы и слушать, и не слушать каждое слово, слетающее с губ Доун. Но она слушала. Внимательный доктор, она не просто играла роль внимательного доктора, но, судя по всему, подпала под обаяние Доун - обаяние этой гладкой поверхности, чья изнанка, в том виде, в котором она представляла ее окружающим, оказывалась тоже очаровательно чистой. После всего, что с ней случилось, она выглядела так, словно с ней ничего не случилось. Для него все было двусторонним, две стороны любого воспоминания: то, как оно было, и то, как оно смотрится сейчас. Но в устах Доун все до сих пор оставалось таким, каким было когда-то. После трагического поворота их жизни она сумела в последний год снова вернуться к самой себе и сделала это, просто перестав думать о каких-то вещах. При этом вернулась она не к той Доун, что сделала себе подтяжку, отчаянно пыталась быть храброй, попадала в нервную клинику, принимала решение изменить свою жизнь, а к той Доун, что жила на Хилсайд-роуд, Элизабет, Нью-Джерси. В ее мозгу появилась калитка, психологически смоделированная крепкая калитка, сквозь которую не могло просочиться ничто, причиняющее боль. Заперев эту калитку, она полностью обезопасилась. Все это были какие-то чудеса, или, во всяком случае, он так думал, пока не узнал, что калитка имеет имя. И называется Уильям Оркатт Третий.

Если вы почему-то расстались с ней еще в сороковых, то смотрите, вот она перед вами: Мэри Доун Дуайр, проживающая в районе Эломора, город Элизабет, энергичная ирландская девушка из благополучной рабочей семьи усердных прихожан образцовой католической церкви Святой Женевьевы, многими милями отделенной от церкви в порту, где ее отец, а потом и братья в детстве прислуживали у алтаря. Еще раз к ней вернулось то мощное обаяние, которое пробуждало интерес к ней, двадцатилетней, что бы она ни говорила, и давало возможность затрагивать внутренние струны вашей души - качество, редкое у девушек, которые сумели победить в Атлантик-Сити. А ей это было дано, она умела обнажить во взрослых что-то детское и достигала этого одним лишь неподдельным оживлением, освещавшим ее пугающе безупречное личико в форме сердечка. Ее ослепительная наружность, пожалуй, даже отпугивала, но это чувство исчезало, стоило ей открыть рот и обнаружить, что она мало чем отличается от нормальных обычных людей. Обнаружив, что она вовсе не богиня и ничуть не старается ею выглядеть - обнаружив, что она с ног до головы безыскусна, - вы с новой силой пленялись блеском этих каштановых волос, смелым очерком лица маленькой - чуть больше кошачьей - головки и огромными светлыми глазами, почти неправдоподобно внимательными и беззащитными. Глядя в ее глаза, вы ни за что не поверили бы, что эта девушка со временем превратится в активную деловую женщину, упорно добивающуюся доходности своей скотоводческой фермы. Ни в коей степени не хрупкая, внешне она всегда оставалась хрупкой и утонченной, и это странное несоответствие вызывало в душе Шведа особую нежность. Его волновало сочетание ее подлинной силы (былой силы) с внешней слабостью и податливостью, навязанными ей особенностями ее красоты и продолжавшими воздействовать на него, мужа, долгое время после того, как семейная жизнь вроде должна была бы развеять эти чары.

Какой бесцветной выглядела сидевшая рядом с ней Шейла - внимательно слушающая, собранная, спокойная, вгоняющая своим видом в скуку. Да, скучная. Застегнутая на все пуговицы. Затаившаяся в себе. В Шейле не было жизни. В Доун жизнь кипела. Прежде кипела и в нем. И составляла его внутреннюю сущность. Трудно понять, как эта чопорная, строгая, прячущая - если там было что прятать - себя женщина когда-то притягивала его к себе сильнее, чем Доун. Каким же он был жалким, разбитым, сломанным и беспомощным, чтобы кинуться очертя голову вперед (как это и свойственно побежденным), стремясь укрыться от плохого в еще худшем. В первую очередь привлекало то, что Шейла была другая. Ее четкость, искренность, уравновешенность, идеальная выдержка поначалу казались просто невероятными. Шарахнувшись от ослепившей его катастрофы, впервые отрезанный от своей цельной жизни, впервые так выставленный напоказ и так опозоренный, он растерянно потянулся к единственной, кроме жены, женщине, игравшей какую-то роль в его частной жизни. Загнанный, остро нуждающийся в исцелении, он оказался рядом с ней - призрачная надежда привела к тому, что этот неразрывно связанный с женой, глубоко и безупречно моногамный муж вдруг оказался в страшный момент своей жизни в ситуации, которая должна была бы внушать ему ужас: постыдно забыв обо всех своих принципах, совершил супружескую измену. Амурные побуждения здесь почти не присутствовали. О страстной любви не могло быть и речи - его страсть была полностью отдана Доун. Вожделение - слишком земное чувство для человека, на которого только что обрушилось такое несчастье, для отца, в несчастливый миг зачавшего свою дочь. Он оказался здесь в надежде спастись иллюзией. Ложился на Шейлу, как человек, сам пытающийся укрыться, входил в нее, как бы стараясь спрятать свое сильное мужское тело, раствориться, надеясь, что - раз она другая - он и сам сможет стать другим.

Но именно то, что она другая, ломало все. По сравнению с Доун Шейла казалась выхоленной, безличной думающей машиной, иголкой, вдетой в нитку мозга, существом, до которого не хотелось дотрагиваться, с которым тем более не хотелось спать. Доун была женщиной, вдохновившей его на подвиг, для совершения которого был недостаточен даже опыт разрыва с блестящей спортивной карьерой, - на то, чтобы согнуть волю отца. На то, чтобы помериться с ним силами. И вдохновила тем, что была ослепительна и все же вела себя как все вокруг.

Было это значительнее, важнее, достойнее, чем причины, обычно побуждающие выбирать подругу жизни? Или, может, в основе каждого брака лежит что-то иррациональное, нестоящее и странное?

Шейла могла бы это объяснить. Шейла знала все. Ответила бы наверняка и на этот вопрос… Она проделала такой большой путь, она стала настолько сильнее, что, мне показалось, она могла справиться с этим сама. Она сильная девушка, Сеймур. Она свихнувшаяся девушка Она безумна! Она в тревоге. И отец не имеет никакого отношения к тревогам дочери? Он, безусловно, имеет к ним отношение. Но мне показалось, что у вас дома произошло что-то страшное…

О, как ему хотелось, чтобы жена вернулась, немыслимо даже представить себе, как он хотел ее возвращения - возвращения жены, так серьезно относившейся к серьезности материнских обязанностей, женщины, так хотевшей отделаться от подозрений в избалованности и мечтательной ностальгии по дням своего гламурного торжества, что даже в семейном кругу и в шутку отказывалась еще раз надеть корону, засунутую в шляпную коробку и лежащую на самой верхней полке шкафа. У него больше не было сил терпеть - ему нужно было, чтобы Доун вернулась сейчас, немедленно!

- А какие там фермы? - спросила Шейла. - Вы обещали рассказать нам о фермах в Цуге.

Шейле всегда присуще желание все узнать и расставить по полочкам, непонятно, как он вообще мог иметь с ней хоть что-то общее. Особы, вечно прокручивающие что-то в мозгу, были, наверное, единственной категорией людей, среди которых он не в силах был находиться подолгу. Ничего не производили и даже не видели, как производят, не знают, из чего что сделано, не понимают, как работают компании, кроме машины или дома никогда ничего не продали и не смогут продать, не принимали на работу и не увольняли, не обучали работников и не оказывались жертвой их мошенничества - понятия не имели о тонкостях и подводных камнях при организации бизнеса или управлении фабрикой и все-таки уверены, что знают все, что имеет смысл знать. Все это понимание, анализирование, тщательное, а-ля Шейла, изучение каждой извилины и складочки души было, по его мнению, враждебно самим основам жизни. С его точки зрения, все было просто. Нужно серьезно и спокойно, как это и принято в семье Лейвоу, выполнять все свои обязанности, и жизнь упорядочится сама собой: день за днем отдан череде ясных и осмысленных поступков, никаких потрясений, любые перемены предсказуемы, конфликты поддаются разрешению, неожиданности приятны, а все вместе наполняет глубокой верой, что бури и ураганы возможны только далеко, за многие тысячи миль, - вот так оно представлялось когда-то, когда они жили-были, и дружная семья, состоявшая из красавицы мамы, атлета папы и веселой умненькой девочки, была такой же незыблемой, как сказочные три медведя.

- Ах да, я и забыла! Мы видели много ферм, очень много! - воскликнула Доун, воодушевленная одним лишь воспоминанием об этих фермах. - Нам показывали образцовых коров. Замечательные утепленные хлевы. Мы были там ранней весной, и стада еще не выгнали на пастбища. Помещение для скота под домом. Изразцовые печи с очень красивым орнаментом… - Не понимаю, как ты могла быте так слепа. Пойти на поводу у девочки с явно искалеченной психикой. Она хотела убежать. Ее нельзя было вернуть. Она стала совсем другой. Что-то пошло наперекосяк. И она стала такой толстой. Я подумала: и эта полнота, и эта ярость показывают, что дома очень неблагополучно. И что виноват в этом я. Нет, я так не подумала. Мы все живем семьями. И именно в семьях что-то всегда идет наперекосяк. - …и они угостили нас домашним вином, домашним печеньем, вообще были удивительно дружелюбны, - говорила Доун. - А когда мы приехали во второй раз, была уже осень. Все лето коровы пасутся в горах, там их доят, и корова, дававшая больше всего молока, идет первой, когда их спускают в зимнее стойло, с самым большим колокольчиком на шее. Корова-победительница. Ей украшают рога цветами и оказывают почести. Спускаясь с высокогорных пастбищ, коровы идут цепочкой, и лучшая корова - впереди всех. - Может, она ушла, чтобы убить еще кого-нибудь? Как можно было взять на себя такую ответственность? И знаешь, Шейла, она так и сделала. Да, сделала. Убила еще троих. Каково? Ты говоришь это, чтобы сделать мне больно. Я говорю тебе правду. Она убила еще троих. Ты могла бы предотвратить это. Ты меня мучаешь. Нарочно стараешься сделать больно. Она убила еще троих - И все, кто летом ходил доить в горы - дети, девушки, женщины, - наряжаются в швейцарские народные костюмы, приходит оркестр, звучит музыка, и внизу, на площади, накрывают праздничные столы. А потом коров вводят в зимние стойла, те, что под домами. Все очень чисто и красиво. Увидеть все это было большой удачей. Сеймур сфотографировал всех коров, и диапозитивы можно смотреть через проектор.

- Сеймур фотографировал? - спросила его мать. - А я считала, что ты до смерти не любишь фотографию, - и, наклонившись, Сильвия Лейвоу поцеловала его; восхищение своим первенцем сияло в ее глазах.

- И все-таки этот прекрасный сын превозмог себя. Там, в путешествии, он был человеком с "лейкой", - сказала Доун. - И ты сделал отличные снимки, правда, мой дорогой?

Да, все было так. Это действительно был он. Прекрасный сын, сделавший фотографии, купивший Мерри швейцарское платьице, а Доун - бриллиантовое ожерелье и рассказавший своему брату и Шейле, что Мерри убила в общей сложности четверых. Это был он, купивший семье на память о Цуге, о потрясающей швейцарской эпопее их жизни, керамический канделябр, наполовину залепленный сейчас оплывающим со свечей воском, он, рассказавший брату и Шейле, что Мерри убила четырех человек. Он, не расстававшийся с "лейкой", рассказал этим двоим - а они меньше, чем кто-либо, заслуживали доверия, и он не имел над ними никакой власти - о том, что наделала Мерри.

Назад Дальше