Через заграждение прорвались мальчишки, которых преследовали обливающиеся потом полицейские, а затем появился и сам дон Анхель Круз с двумя серебристыми "бентли", в точности повторяющими цвет его благородной седины. Он извинился, что не может приветствовать нас арией, - всему виной эта пыль, эта ужасная пыль, она всегда ему досаждает, а сейчас, из-за этого землетрясения, воздух просто полон ею.
- Прошу вас, сеньора, сеньор. - И, деликатно покашливая в запястье, он повел нас к переднему "бентли". - Мы сейчас же поедем, если позволите, и начнем нашу программу.
Он уселся во второй автомобиль, промокая пот гигантскими носовыми платками и огромным усилием воли удерживая на лице широкую улыбку. Казалось, его маска радушного хозяина вот-вот свалится, обнажив скрытое за ней отчаяние.
- Бедняга здорово напуган, - сказал я Вине, когда наш автомобиль двинулся в сторону плантации.
Она пожала плечами. В октябре 1984 года, участвуя в одной из рекламных кампаний журнала "Вэнити Фэйр", она села за руль роскошного лимузина, переехала оклендский Бэйбридж с восточного берега на западный, вышла из машины на заправочной станции и успела увидеть, как все ее четыре колеса поднялись над землей и повисли в воздухе, словно картинка из будущего или из "Назад в будущее". В этот момент мост обрушился, как игрушечный.
- Не пугай меня своими землетрясениями. Рай, - сказала она хриплым голосом ветерана катастроф, когда мы подъезжали к плантации, где нас уже ждали служащие дона Анхеля с соломенными ковбойскими шляпами, которые должны были защитить нас от солнца, и виртуозы мачете, готовые продемонстрировать, как агава превращается под ударами их ножей в большой голубой "ананас", готовый к переработке. - Меня не возьмешь никакими Рихтерами, милый. Я пуганая.
Животные вели себя беспокойно. Скуля, носились кругами пятнистые дворняжки, в конюшнях ржали лошади. Над головой оракулами кружили птицы. Под растущей приветливостью и учтивостью дона Анхеля Круза почти ощутимо росла внутренняя сейсмическая активность. Он показывал нам свои владения: вот это - наши традиционные деревянные бочки, а это - наши сверкающие новые чудеса техники, наши инвестиции в будущее, колоссальные инвестиции, немыслимые деньги. Страх уже сочился из него каплями прогорклого пота. Он рассеянно промокал платками пахучий поток, а в цехе розлива его глаза еще больше расширились от горя, когда он осознал всю хрупкость своих богатств - жидкости, хранившейся в стекле, - и ужас перед землетрясением начал вытекать и из уголков его глаз.
- С начала ядерных испытаний продажи французских вин и коньяков упали чуть ли не на двадцать процентов, - бормотал он, качая головой. - Выиграли виноделы в Чили и мы здесь, в Текиле. Экспорт так подскочил, вы даже не представляете, - он вытер глаза дрожащей рукой. - Неужели Бог послал нам этот подарок, чтобы тут же забрать его обратно? Зачем он испытывает нашу веру?
Он смотрел на нас, как будто мы действительно могли дать ему вразумительный ответ. Убедившись, что ответа не последует, он вдруг схватил обе руки Вины Апсары и обратился к ней как к судье, принужденный к такой недопустимой фамильярности чрезвычайными обстоятельствами. Она не сделала попытки освободиться.
- Я не был плохим человеком, - произнес он так, словно обращался к ней с молитвой. - Я был справедлив к своим работникам, добр к своим детям и даже верен своей жене, ну, кроме пары незначительных случаев, да и было это лет двадцать назад. Сеньора, вы просвещенная дама, вы поймете слабости пожилого мужчины. Почему же я дожил до такого дня? - Он склонил перед нею голову, отпустил ее руки, и, сложив свои, в ужасе прикрыл ими рот.
Вина привыкла отпускать грехи. Положив руки ему на плечи, она заговорила с ним тем самым Голосом, она нашептывала ему на ухо, словно любовнику, прогоняла землетрясение, как капризного ребенка, отправляя его в угол, запрещая ему впредь беспокоить замечательного дона Анхеля. И такова была чарующая сила ее голоса, самого его звучания, а не произносимых слов, что бедняга тотчас перестал потеть, поднял свою голову херувима и улыбнулся.
- Вот и хорошо, - сказала Вина Апсара, - а теперь давайте обедать.
На старой семейной асьенде, которая использовалась только для таких торжественных случаев, мы обнаружили длинный стол, накрытый в галерее, выходившей во внутренний дворик с фонтаном. При появлении Вины в ее честь заиграла группа марьячи. Затем подъехала автокавалькада, и из машин вывалился весь кошмарный рок-зверинец. Они суетились и визжали, отпихивая предложенную радушным хозяином выдержанную текилу, словно это были банки с пивом или вино в пакетах, они похвалялись тем, какие ужасы им довелось пережить, проезжая через район подземных толчков. Личный помощник злобно шипел, как будто собирался привлечь беспокойную землю к суду, тур-менеджер радостно скалился, как бывало, когда он подписывал новый контракт на позорных и рабских для другой стороны условиях, павлин метался, издавая нечленораздельные возгласы, гориллы односложно ворчали, а аргентинские гитаристы вцепились, как обычно, друг другу в глотку. Ударники же - ох уж эти ударники! - разогретые текилой, стараясь заглушить воспоминания о пережитой опасности, пустились громогласно обсуждать недостатки исполнительского мастерства марьячи, глава которых, ослепительный в своем серебристо-черном наряде, с силой швырнул о землю сомбреро и уже потянулся было за висевшим на бедре шестизарядником, но тут вмешался дон Анхель и, для всеобщего примирения, великодушно предложил:
- Пожалуйста, если позволите, я развлеку вас своим пением.
Настоящий тенор способен заглушить все споры; его божественная сладость, подобно музыке сфер, заставляет нас устыдиться мелочности наших устремлений. Дон Анхель исполнил "Trionfi Amore" Глюка, причем марьячи недурно справлялись с ролью хора для его Орфея.
Trionfi Amore!
E il mondo intiero
Serva all'impero
Della belta.
Несчастливый конец истории об Орфее, который оглянулся назад и навек потерял свою Эвридику, всегда представлял проблему для композиторов и либреттистов. "Эй! Кальцабиджи, что это за концовку ты мне принес? Какая тоска! Я что, по-твоему, должен отправить зрителей домой с вытянутыми физиономиями, будто они лимона наелись?! Сделай конец повеселее!" - "Конечно, герр Глюк, не надо так волноваться. Нет проблем! Любовь - она сильнее, чем ад. Любовь смягчает сердца богов. Может, сделать так, чтоб они отправили ее обратно? "Топай отсюда, детка, этот парень по тебе сохнет! Подумаешь, один взгляд, какая ерунда". А потом влюбленные закатывают праздник - да какой! Танцы, вино рекой, всё по полной программе. Получается отличный финал, публика расходится напевая". - "А что, звучит неплохо. Молодец, Раньери". - "Рад стараться, Виллибальд. Не стоит благодарности".
И вот он, финал. Триумф любви над смертью. Любовь всем миром владеет полновластно. К величайшему удивлению всех присутствующих, включая меня, Вина Апсара, рок-звезда, поднялась и исполнила обе партии сопрано - Амура и Эвридики. И хоть я не великий знаток, сделала это, с моей точки зрения, безупречно, не погрешив ни единым словом, ни единой нотой. В ее голосе был экстаз свершения: ну что, казалось, говорил он, вы наконец-то поняли, каково мое предназначение?
E quel sospetto
Che il cor tormenta
Al fin diventa
Felicità.
Измученное сердце не просто находит счастье, оно само становится счастьем. Такая вот история. По крайней мере, так поется в песне.
Земля, словно аплодируя ей, содрогнулась как раз в тот момент, когда она умолкла. Весь громадный натюрморт - блюда с мясными деликатесами, вазы с фруктами, бутылки лучшей текилы "Круз" - и даже сам банкетный стол начали по-диснеевски трястись и подпрыгивать, словно все эти неодушевленные предметы приведены были в движение подмастерьем чародея, самонадеянным мышонком, или подчинились властному призыву Вины присоединиться к заключительной арии. Теперь, когда я пытаюсь восстановить точную последовательность событий, они проходят в моей памяти подобно кадрам немого кино. А ведь им должен был сопутствовать шум. Пандемониум, обиталище демонов, с его муками ада, едва ли мог быть более шумным, чем этот мексиканский город, где по стенам домов, как ящерицы, поползли трещины, разрывая стены асьенды дона Анхеля своими длинными жуткими пальцами, пока она не рухнула, как видение, как студийная декорация. А когда рассеялась туча пыли, поднятая ее падением, мы оказались на проваливающихся, уходящих из-под ног улицах. Мы неслись сломя голову, сами не зная куда, не останавливаясь ни на мгновение, а с крыш на нас летела черепица, поднимались в воздух деревья, сточные воды, вырвавшись из труб канализации, били фонтанами, дома разваливались, и лежавшие с незапамятных времен на чердаках чемоданы сыпались с неба.
Но я помню лишь безмолвие - безмолвие великого ужаса. Если точнее - безмолвие фотографии, которая была моей профессией, поэтому вполне естественно, что, когда началось землетрясение, я тут же стал снимать. Теперь я мог думать только о маленьких квадратиках пленки, проходивших через все мои фотокамеры - "фойгтлендер-лейка-пентакс", об очертаниях и красках, что оставались на них благодаря случайностям событий и движений, а также, разумеется, моей способности направить объектив в нужную точку в нужный момент. Здесь царило вечное безмолвие лиц и тел, животных и даже самой природы, схваченных, разумеется, моей камерой, но и скованных ужасом перед непредсказуемым, мукой утраты, сжатых мертвой хваткой этой ненавистной метаморфозы: оцепенение жизни в момент ее уничтожения, превращения в прошлое, в золотой век, к которому нет возврата. Ведь если вам случилось пережить землетрясение, даже не получив ни единой царапины, вы знаете, что оно, как инфаркт, навсегда оставляет неизгладимый след в груди земли - затаенную угрозу вернуться, чтобы поразить вас снова, с еще более разрушительной силой.
Фотография - это нравственный выбор, сделанный в одну восьмую, одну шестнадцатую, одну сто двадцать восьмую секунды. Щелкните пальцами - щелчок фотоаппарата быстрее. Нечто среднее между маньяком-вуайеристом и свидетелем, художником и подонком - вот что такое моя профессия, мои решения, принятые в мгновение ока. Это круто; то, что надо. Я все еще жив; меня обзывали последними словами и оплевывали всего лишь тысячу раз. Пускай! Кого я по-настоящему опасаюсь, так это мужчин с огнестрельным оружием. (Это почти всегда мужчины, все эти Шварценеггеры с терминаторами, эти остервенелые самоубийцы с колючей щетиной на подбородке, напоминающей ершик для унитаза, и голой, как у младенцев, верхней губой; если же за это дело берутся женщины, они бывают хуже во сто крат.)
Я всегда оставался событийным наркоманом. Действие - выбранный мною стимулятор. Для меня нет ничего лучше, чем прилипнуть к потной, разбитой поверхности происходящего, впившись в картинку и отключив все остальные органы восприятия. Мне все равно, смердит ли увиденное мною, вызывает ли рвоту, каково оно на вкус, если его лизнуть, и даже - как громко оно вопит. Единственное, что меня занимает, - как это выглядит. Давным-давно это стало для меня источником чувств и самой правдой.
Происходящее у тебя на глазах - это вещь ни с чем не сравнимая, пока твоя физиономия приклеена к фотоаппарату и тебе еще не оторвали башку. Это высший кайф.
Давным-давно я научился быть невидимкой. Это позволяло мне подойти вплотную к главным исполнителям мировой драмы: больным, умирающим, умалишенным, скорбящим, богатым, алчным, пребывающим в экстазе, понесшим утрату, разъяренным, скрытным, негодяям, детям, хорошим людям, героям дня; мне удавалось просочиться в их зачарованное пространство, оказаться в эпицентре их ярости, или горя, или неземного восторга, застичь их в решающий момент их жизни и сделать свой гребаный снимок. Очень часто это умение дематериализоваться спасало мне жизнь. Когда мне говорили: не езди по этой простреливаемой дороге, не суйся в вотчину этих полевых командиров, держись подальше от территории, которую контролируют эти боевики, - меня начинало тянуть туда неодолимо. Ни один человек с камерой не возвращался оттуда, предупреждали меня, - и я уже несся в это самое место. Когда я являлся обратно, люди смотрели на меня как на привидение и спрашивали, каким чудом я остался жив. Я только пожимал плечами. Честно говоря, иной раз я и сам не знал, как мне это удалось. Наверное, если б знал, то был бы уже неспособен повторить эти вылазки и погиб бы в какой-нибудь вечно тлеющей зоне военных действий. Возможно, однажды так и случится.
Единственное, чем я могу это объяснить, - своей способностью становиться маленьким. Не физически - я вообще-то довольно рослый и крупный, - а психологически. Я просто улыбаюсь самоуничижительно и скукоживаюсь до полного ничтожества. Весь мой вид говорит снайперу, что я не стою его пули, а моя походка убеждает главаря вооруженных отрядов не марать свой топор о такого как я. Я внушаю им, что не заслуживаю их ярости и меня можно отпустить живым. Наверное, это получается потому, что в такие моменты я искренне полон самоуничижения. Я всегда держу наготове парочку воспоминаний, не дающих мне позабыть о своем ничтожестве. Так благоприобретенная скромность, плод грешной молодости, не раз спасала мне жизнь.
"Дерьмо собачье, - таково было мнение Вины на этот счет. - Еще один твой способ охмурять баб".
Что ж, скромность действительно производит на женщин впечатление. Но с ними я только притворяюсь тихоней. Милая, застенчивая улыбка, мягкие жесты. Чем дальше я, в своей замшевой куртке и армейских ботинках, отступаю, смущенно улыбаясь и сияя лысиной (сколько раз мне приходилось слышать, какая красивая у меня форма головы!), тем настойчивее они становятся. В любви вы наступаете отступая. Хотя, если задуматься, то, что я называю любовью, и то, что вкладывал в это слово Ормус Кама, - совершенно разные вещи. Для меня это всегда было мастерством, ars amatoria: первый шаг навстречу, отвлечение внимания, возбуждение любопытства, обманное отступление и медленный неизбежный возврат. Неторопливо разворачивающаяся спираль желания. Кама. Искусство любви.
В то время как для Ормуса Камы это был просто вопрос жизни и смерти. Любовь была на всю жизнь и не кончалась со смертью. Любовь была - Вина, а за Виной открывалась пустота.
Однако для более мелких тварей я так и не смог сделаться невидимкой. Эти шестиногие крошечные террористы были со мной явно накоротке. Покажите мне (хотя лучше не надо) муравья, осу, пчелу, комара или блоху. Они обязательно позавтракают мною, а также пообедают и поужинают. Все, что мелкое и кусается, кусает меня. Поэтому когда я, в эпицентре землетрясения, фотографировал плачущего, потерявшего родителей ребенка, кто-то больно укусил меня в щеку - это было похоже на укол совести, - и я оторвал лицо от камеры как раз вовремя (спасибо обладателю того ужасного жала; возможно, это была и не совесть, а шестое чувство папарацци), чтобы увидеть начало текилового потопа. Лопнули все гигантские цистерны, что были в городе.
Улицы извивались, как плети; повсюду змеились трещины. Одной из первых не устояла перед сокрушительными толчками винокурня "Анхель". Старое дерево лопалось, новый металл коробился и рвался. Текиловая река цвета урины, пенясь, хлынула в переулки; основная волна этого потока обогнала спасавшуюся бегством толпу, увлекла ее своей мощью, и такова была крепость этого напитка, что барахтавшиеся в нем люди, нахлебавшись его, выныривали не только мокрые, но и пьяные. Последний раз, когда я видел дона Анхеля, он суетливо и жалко метался по затопленным текилой улицам, с кастрюлей в руках и двумя висящими на шее чайниками, пытаясь спасти хоть часть своего добра.
Так ведут себя люди, когда рушится их привычная жизнь, когда на несколько мгновений они сталкиваются лицом к лицу с одной из величайших сил, способных направить их жизнь в другое русло. Стоит беде обратить на них свой гипнотический взгляд, как они начинают цепляться за остов прожитых дней, пытаясь выхватить хоть что-нибудь - игрушку, книгу, тряпку, ту же фотографию - из горы мусора, в который превратила их безвозвратная и ошеломляющая потеря. Дон Анхель Круз в роли побирушки был для меня просто находкой, он словно воскрешал сюрреалистический образ Кастрюльного Человека, персонажа любимых книг Вины Апсаы - серии "Народ с Дальнего Дерева" Энид Блайтон, - которые она повсюду возила с собой. Скрытый своей шапкой-невидимкой, я начал снимать.
Не могу сказать, сколько прошло времени. Пляшущий стол, рухнувшая асьенда, американские горки улиц, барахтающиеся и захлебывающиеся в реке текилы люди, всеобщая истерия, жуткий смех лишившихся крова, разоренные, потерявшие работу, осиротевшие, погибшие, - спросите меня, сколько времени нужно, чтобы все это снять: двадцать секунд? полчаса? Не имею представления. Шапка-невидимка и все остальные хитрости, позволяющие отключать органы восприятия и направлять всю их энергию к моим механическим глазам, имеют, что называется, свои побочные эффекты. Когда я оказываюсь лицом к лицу с чудовищностью происходящего, когда этот монстр ревет прямо мне в объектив, я теряю контроль над всем остальным. Который час? Что с Виной? Кто погиб? Кто остался в живых? Что за трещина зияет под моими армейскими ботинками? Что вы сказали? "Скорая" пытается добраться к этой умирающей женщине? О чем это вы? Не путайтесь у меня под ногами. Кто ты такой, мать твою, что смеешь меня толкать? Ты что, не видишь - я работаю?
Кто погиб? Кто остался в живых? Что с Виной? Что с Виной? Что с Виной?