Гайдебуровский старик - Сазанович Елена Ивановна 21 стр.


В эту ночь я решился на отчаянный шаг. Впрочем, у меня не было выбора. Либо глобус окажется у меня. Либо завтра вместе с заявлением будет лежать перед носом Романа.

Погода играла на моей стороне. К ночи разбушевалась метель. С трудом можно было разглядеть, что делается на улице. И я надеялся, что меня тоже будет не разглядеть. Что такое одинокий прохожий, спрятавшийся в широкой куртке с натянутым на голову капюшоном. Вон, фонари какие высокие, их и то за метелью еле видать. А я ниже фонарей. Вон дома какие огромные. Их тоже не очень-то разглядеть в пелене снега. А я гораздо мельче домов.

Я быстро нашел нужный адрес. И бегом взбежал по лестнице. Меня обрадовало то, что Виола не успела еще обзавестись солидной дорогой квартирой. Пока ей хватило лишь на особняк. А теперь ютилась в стандартной девятиэтажке с малогабаритными комнатами и видимо, очень низкими потолками. Зачем я подумал про потолки. Маленьких комнат достаточно, чтобы быстро найти большой глобус.

Я легко умел открывать замки. Этому меня научила работа охранника в супермаркете. Где не раз приходилось прибегать к помощи отмычек, когда нерадивые пьяные кладовщики теряли ключи. А потом, втихаря, совали в мой карман сотню за помощь и молчание. И я никогда не отказывался. Потому что жил вместе с Тасей. Помню, она даже мне предложила организовать маленький бизнес. Она будет воровать ключи (на нее никто не подумает), а я отмычками вскрывать замки. Ну, и естественно ставки повысить. Я категорически отказаться. Тася была горазда на ловкие идеи. Но я отлично понимал, что такой бизнес долго не продержится. В таком бизнесе периодичность – ему же погибель. И вместе с ним нам. Хотя теперь… По истечение времени я все же думаю, что Тася изначально все подстраивала. Слишком часто кладовщики теряли ключи. Ну, не настолько же они всегда были пьяные. И не настолько же не уважали кодекс кладовщика.

Вот я легко и открыл этот замок. И осторожно ступил в кромешную темноту. Свет зажигать было опасно. Я в разумных пределах раздвинул плотные занавески. И в комнатах посветлело от уличных фонарей и снега. Квартирка и впрямь была малогабаритная, правда загроможденная новенькой импортной мебелью, мне на секунду даже показалось, что я на складе. Только, к счастью, не было пьяных кладовщиков. Особенно почему-то обрадовало, что потолки были, как я и предполагал, очень низкие. Казалось, я задену их головой. И казалось, что с такими потолками и правда будет легко отыскать глобус.

Я его отыскал быстро. Он возвышался в самой большой комнате, на самом большом столе. И я схватил его двумя руками и прижал к груди. Я обнимал целый мир. С его морями и реками, с его городами и странами. И мне хотелось плакать от счастья, что я его вновь обрел. И мне казалось, что уже навсегда. И мне казалось, что с его обретением я наконец-то свободен. Он ведь такой большой. И в нем так много всего обозначено. На нем все обозначено, кроме людей. Кроме их сумасшедших машин. Кроме их бездушных домов. И их компьютеров, и их телефонов. И их переживаний, их любви, их предательств. Их рождений и их смерти. Все обозначено на этом глобусе, ничего лишнего. Ничего того, чтобы мешало жить этому круглому миру. Только для чего? – я ответить не мог. Но в любом случае, я могу скрыться. И меня никто никогда не найдет. И никто на меня не укажет. Потому что указывать будет некому.

Резко вспыхнул свет. Словно в меня щелкнули затвором фотоаппарата. И я от души желал, чтобы это были всего лишь пьяные нерадивые кладовщики. Я в эту минуту был готов их расцеловать. И отказаться от сотни. Только бы это были они.

Я боялся открыть глаза. Но я их открыл. Я стоял посреди чужой комнаты, так напоминающей склад. И мои пальцы до онемения впились в земной шар. Это была дурацкая картина. В стиле абсурда. Или воровского абсурда. Мне понравилось это определение. И я подумал, почему не существует такого жанра. Я хотел думать о чем угодно, только не осознавать реальности, только не приветствовать реализм. Но реализм побеждает в любых случаях. Потому что он есть. А всего остального нет. Все остальное – это выдумки и больное воображение. И больное воображение этот земной шар. И зачем только Галилей упрямо бубнил, что он вертится? Ведь я не верчусь. Я стою на месте. И Галилей не вертелся У Галилея тоже было больное воображение. Или он тоже не хотел осознавать реальность. Как я сейчас.

Потому что этой реальностью был Роман. Который стоял напротив меня. И молча, как-то очень молча (я не знаю, как может быть очень), но, честное слово, он очень, очень молча смотрел мне прямо в глаза. А потом, еще более молча, протянул руки, чтобы я отдал ему глобус. Если бы у живых было трупное окоченение, то я решил бы, что оно у меня. Но оно бывает только у трупов. Которым я не был. Поэтому я просто молча (я не умею очень, для этого нужно иметь ледяные глаза) вернул ему волейбольный мяч в виде глобуса.

– М-да, – ледяным тоном протянул следователь. – Это уже переходит все возможные пределы. Старик врывается в чужой дом и ворует антикварную вещь. Впрочем, на вас поступила жалоба, что она вовсе не антикварная.

Нет, эта негодяйка Виола таки успела на меня стукнуть. Пожалуй, я точно скоро стукну ее.

– Я арестован? – я тоже попытался добавить в свой тон кубик льда. Но не получилось. Кубик растаял.

– Арестован? – Роман нахмурил брови. – Это было бы верно. И по закону. Но… Но учитывая ваш, более чем преклонный возраст. Я с арестом повременю. Я не хочу брать грех на душу, даже если он прописан законом.

Роман в одной руке держал глобус, а другой придерживал меня за локоть. То ли он опасался, что я убегу. То ли то, что я в любой момент могу отдать концы. В общем, и то, и другое состояние в этот момент было мне близко к сердцу.

Я так же проворно закрыл отмычкой дверь. И поскольку Роман не препятствовал, у меня зародилась надежда, что вторжение в чужой дом он мне предъявлять почему-то не хочет.

– И где вы так ловко этому научились? – он даже попытался улыбнуться. Но лишь обдал меня ледяным паром.

– А вы знаете, сколькому за сто лет можно научиться! Так почему бы не этому?

– Действительно, почему бы и нет.

Он провел меня к дому. И даже распахнул передо мной дверь. Он вел со мной себя так, словно я почтенный старец, а не без пяти минут арестованный вор. И я подумал, что это очередная уловка. Он что-то наверняка знает. А если и не знает наверняка, то все равно проверит. Потому что я сам себя, как дурак, подставил. Возможно, у него не зародилась бы мысль про улики на глобусе. Ну, мало ли что я мог продать, пусть подделку. Вдруг и меня обманули, я мог легко отвертеться. А теперь. Теперь мне оставалось уповать лишь на случай или недальновидность Романа. Но в последнем я сильно сомневался. У него было отличное зрение.

Я закрыл за собой дверь и прильнул к окну. Я видел, как уходит Роман, пробиваясь сквозь пургу и пронзительный ветер. Он шел медленно, приподняв голову вверх. Такой важный, солидный, он крепко прижимал к груди наш такой неважный и не солидный, но по-прежнему круглый мир. Который к тому же, как утверждал фантазер Галилей, умел вертеться.

Я остался один. Мое ночное предприятие было успешно провалено. Я огляделся. Моя пустая комната с редкой современной мебелью напоминала камеру. Конечно, я мог сравнить ее с живой могилой, как сказал Сенечка, но я не видел живую могилу и даже не мог ее себе представить. А вот камера. Как-то она для меня становилась все реальнее и реальнее. И чтобы эту реальность как-то заморозить, притенить, я свой единственный диван пододвинул к окну. В этом случае я мог забыть, что нахожусь в голых стенах. Я мог видеть лишь небо. Замерзшее темное небо, из которого падал и падал снег.

Глядя на небо, я не мог невольно не думать о небесной каре, которая может меня ждать. О справедливой каре. И справедливой участи, которая меня вот-вот может ждать. А, может, не может? На сегодняшний день я не мог припомнить людей, знакомых или незнакомых, которых настигла небесная кара. Вполне возможно, их вообще нет. А вот припомнить тех (чаще незнакомых) преступников и негодяев, которым все легко сходило с рук – мог. И чем больше и чаще они изощрялись в своих неблаговидных делишках, тем легче им было идти, нет бежать вверх. Прямо к небесным далям. И не мог я припомнить тех (чаще знакомых), которым добро оборачивалось несчастьями или гибелью. И что такое тогда небесная кара?

И вновь я смотрел и смотрел на небо и думал. Возможно, земля это его отражение. Возможно его тень. Но мне казалось, они так похожи. И так друг от друга зависимы. И то что происходит на земле, происходит на небе. Только уже по большому счету. И если у нас празднуют победу злодеи, почему они не празднуют там? И если у нас нет возможности и сил помочь хорошим людям. Почему мы думаем, что есть возможности и силы помочь нам оттуда? Если акции давно распределены не в пользу добра. А в пользу преступников. Как на небе, так и на земле. А у добра в лучшем случае 10 % акций. А может и вовсе один. Нет, пожалуй, 10. С одним процентом мир бы не просуществовал и минуты. Земной шар бы лопнул в один миг. На десяти процентах еще можно держаться. Даже если добро уже не держится на ногах. Зло на десяти процентах добра продержаться еще может.

Это были невеселые мысли. Как и невеселое темное небо в пелене снега. Холодное, замерзшее небо, от которого валил пар. Но я должен был радоваться подобным мыслям и подсчетам. Не знаю, верны ли они, я ведь не был бухгалтером, им был парень Таси. Вот бы у него спросить. А я был всего лишь философом. А философы чаще всего ошибаются. Сегодня я принадлежал большинству. Я встал в ряды тех, у кого 90 процентов преступных акций. Я отвернулся от 10-ти. Потому что когда-то устал. Устал бороться с тем, что победить невозможно. Зато у меня был большой шанс не просто выжить, но и хорошо жить. Но меня почему-то это не радовало.

С этими мыслями, в которых была надежда на спасение. И ненависть к этой надежде, я и уснул. Под черным небом. Из которого валил и валил белый снег. На круглую мерзлую землю. Никчемную землю. Помню, последнее, что я помню, это чувство своей собственной никчемности. Не потому что рядом было небо. Или потому что я был на земле. Скорее, и то, и это. Мне нравилось жить под этим небом и на этой земле. И чувствовать чувство никчемности. Знаете, люди всегда соревнуются. Им всегда себя мало. Им нужен кто-то еще, чтобы себя до конца осознать и принять. И поэтому все не любят друг друга. Потому что кто-то всегда находится лучше. А как может понравиться тот, кто лучше? Это уже утопия. Я как философ это знаю. Люди ненавидят себе подобных. Начальники начальников, врачи врачей, дворники дворников, художники художников, а миллионеры миллионеров, хотя, что может быть больше миллионов? Наверно, может. И любовь, и талант, и достоинство. Но все равно ненавидят. Так же никчемные ненавидят никчемных. Хотя вряд ли соревнуются. Тут другое. Тут ненависть к самим себе и к тому неприглядному факту, что ты не хочешь выбраться из братства никчемных. А наоборот, хочешь в нем застрять навсегда. Я любил никчемность и ее ненавидел. Я любил неудачников и их презирал. Как-то я спросил у одного никчемника:

– И зачем?

Он просто ответил:

– Что бы только так, и ничего больше.

Помню, меня поразило – больше. Вот в чем наша проблема. Мы не хотели большего! Не потому что не умели, не потому что были безграмотны, не потому что были нечестны. Мы просто УЖЕ не хотели большего. Потому что перед нами стал выбор. Выбор не очень приятный, но очень многим понятный. Мы его не хотели. Мы выбрали участь никчемных. Она была смиренна, безопасна и проста. Кто ее не выбрал, были счастливее нас, но мы им почему-то не завидовали. И я даже не знаю, почему. Наверно, изначально не умели. А возможно, потому что мы были в глубине души рады, что нас, вот таких, все равно никто не может понять и победить. Даже если давно победили. Но кто знает, что такое победа? И бывает ли она вообще? Во всяком случае, навсегда.

Странно, я подумал о никчемных, хотя уже не был в их рядах. Я был преступником. А они никогда не бывают никчемными. Я же не был ни стариком, ни нищим, ни убогим. Я был достойным образцом своего общества. Но мне от этого легче не становилось. Иногда мне казалось, если я даже явлюсь с поднятыми вверх руками, меня все равно отпустят, только потому, что я совершил преступление, только потому, что я убил старика. Мне казалось, что это даже возвысит меня в глазах многих и многих, и мне протянут руки, и мне пожмут руки, и кто-то выпишет чек. А ведь это так просто. Нет, не выписать чек, а так просто все принять. И главное, можно принять все, все, все. И сделать по-другому все, все, все. И другими всех, всех, всех. Так просто. Стоит только поднять руки вверх.

Я был готов поднять руки вверх. Но я уснул. А с поднятыми вверх руками не засыпают. И небо уснуло и успокоилось. И снег перестал падать. И тоже уснул мертвым сном, плавно ложась на землю. В эту ночь закончилась пурга. Но еще не зима. А я так ждал весны. Я еще надеялся. Не на хорошую участь. Я ее не заслуживал. Хотя небо, с его злыми покровителями, думало, что заслужил. Я просто надеялся на весну.

А утром по-прежнему была зима. Только какая-то тихая, умиротворенная. Словно уставшая. Словно надоело ей разбрасываться снегом и раздуваться метелью. Окно покрылось снежинками. И я плохо видел небо. Но видел, что снежинки сверкали желтым цветом. Значит где-то там, далеко-далеко наверху было солнце.

Они явились ко мне паровозиком. Первый вагон представлял Роман. Как всегда, гладковыбритый, свеженький. На лице ни одной морщинки. И, как всегда, в последнее время, помолодевший. Прямо СВ класс. Наверняка, пользуется масками и кремами, мелькнула у меня раздраженная мысль. Недаром от него всегда разит парфюмом. И с каких пор наша милиция так благоухает.

Косульки, друг за дружкой, двумя общими вагончиками топали за ним, и выглядели куда хуже. Новогодние праздники не прошли даром. Не потому что они праздновали. А потому что трудились. И у меня вновь промелькнула раздраженная мысль, зачем столько зарабатывать денег, в поте лица, если даже не удосужиться привести себя в порядок. И пот с лица вытереть.

Косульки одновременно промокнули вспотевшее лбы помятыми носовыми платками. И глубоко вздохнули. Мне по-прежнему казалось, что они на моей стороне. Хотя разве можно доверять торговцам свининой, преподнося ее как оленя?

За Косульками робко мялся Сенечка. Плацкарт под охраной. Он не смотрел мне в глаза. Его виноватый взгляд бегал по голой комнате, словно что-то искал. Возможно, деталь для моего оправдания. Но моя комната по-прежнему оставалась детально пустой.

Замыкала паровозик Тася. Последний вагон. Самый ненадежный, бардачный и самый шумный. Виляющий из стороны в сторону. И она фыркнула мне прямо в лицо, разве что не пошел с трубы пар.

Они так и стояли один, за одним. И мне хотелось им предложить схватиться друг за дружку и сплясать "Еньку". Или поиграть в ручеек. Но это было некстати. Юмор бы не оценили. Они выглядели слишком серьезно. Хотя, по всем правилам, серьезным должен быть я. Но для слишком серьезного положения частенько именно серьезности и не хватает. В некотором роде самозащита.

– Уж не с Новым годом ли явились вы меня поздравить? – я старался говорить весело и беспечно. – Хотя нет, скорее, напоминает похоронную процессию. Благо, и на цветы тратиться не надо. У меня их предостаточно. Даже подснежники могу предоставить. Вспомните весну, до нее так еще далеко.

– И не то, и не другое, – Роман шутить не собирался. – Поздравлять вас не с чем. А хоронить, пожалуй, еще рановато.

– Батюшки, ну вы скажите, Аристарх Модестович, – Косулька перекрестилась на скорую руку. – Да кто ж живьем-то хоронит. Упаси Боже!

– Еще как можно живьем! – Тасе надоело быть последним вагончиком, и она выступила вперед. – Если в тюрьму, за решетку!

– Поди, и в тюрьме живут, – робко встрял Косулька. – Я то, конечно, не в курсе. Бог миловал такой участи. Но, пожалуй, жить можно. Оно как все функции работают. И глаза, и уши, и рот. И покушать чего можно, и шум дождя услышать, а то и на небо поглазеть.

– Вы определенно поэт! – я не выдержал. – Только понять не могу, вы что, меня в тюрьму пришли провожать?

– Ну что вы, Аристарх Модестович, – промямлил Сенечка, по-прежнему избегая моего взгляда, – до тюрьмы вам далеко. Вернее, до тюрьмы далеко ехать. А вы в преклонном возрасте…

– Ага, – весело подхватила его Тася. – Можете и не доехать. А вы нам нужны живехоньки.

Роман поднял руку вверх, призывая всех к молчанию.

– Первым делом, я пришел ознакомить вас с судебной экспертизой. Результаты были получены сегодня утром. Неутешительные результаты.

Косульки вздохнули. И даже стали меньше ростом. А Тася, напротив, распрямила плечи, вздернула курносый носик, вызывающе подняла голову вверх. И как-то выросла. Но только не в моих глазах.

Я взял папку с результатами. И пытался вникнуть в их смысл. Но вникалось тяжело. Отчетливо понял лишь три слова: глобус, кровь, анализ. Впрочем, трех слов для меня было достаточно.

А Роман популярным языком объяснил остальное. Результаты эти, мол, ни что иное, как итог высочайших достижений современной науки и криминологии. Все основные проблемы и достижения криминологии в конечном счете явно или имплицитно сводятся к вопросу о социальном контроле над преступностью. Наша наука достигла таких вершин и познаний, таких высот и глубин, что… На слове "что" я куда-то улетел. Меня не очень интересовали достижения науки. Это было бы несправедливо по отношению к себе впитывать познавательную информацию. В моем-то положении. И я вернулся на землю, когда Роман вдруг пафосно завершил свой монолог:

– Кровь не смывается никогда!

– Чья кровь? – я вздрогнул.

– Убиенных и загубленных душ. – Косулька вновь перекрестилась. Она тоже была поэтом.

– В конкретном случае – кровь убитого Григория Карманова, – уже более официально заключил Роман. – Обнаруженная на глобусе, который вы попытались украсть этой ночью. Чтобы уничтожить улику. И тем самым вывели нас на орудие преступление. И подписали себе приговор.

Я лихорадочно соображал. С какой стати моя кровь вдруг оказалась на глобусе? Да, я порезал палец. Возможно, моя кровь и капнула на земной шар. Но это капля в море! Почему же не обнаружена кровь старика? Черт! Только он на это способен. До меня стало доходить. Какая жестокая усмешка судьбы. Или игры судьбы. Конечно! На седых волосах старика яркие пятна. Я отчетливо их помню. И примерно помню их количество. Четыре. И хотя не был бухгалтером, почему-то в подобных шокирующих ситуациях запоминается всякая ерунда. Безусловно, это вполне могла быть моя кровь. На столько пятен ее бы хватило. А старика… А у старика не было крови. Не потому что он был бескровен. Просто я так умудрился его убить. Бесшумно и бескровно. Я знаю, такое бывает. Хотя я не убивал никогда. Но я знаю, бывает. И если бы я тогда не порезал палец. Они ничего не смогли бы доказать! Глобус был бы чист, как стекло. Хотя разве земной шар может быть чистым? Это миф.

Назад Дальше