Я очень удивился, когда это услышал, потому что не знал, что Польдеры - евреи. У Польдера не было ни пейсов, ни бороды, он не ходил в халате и не носил ермолку, как те евреи, которых я помнил, в наших краях, - хотя, правда, в субботу вечером Польдеры не зажигали электричества, только свечи, и над белыми занавесками на окнах двигались по стенам таинственные тени.
Мы всем скопом побежали к ресторации Польдера. Дверь была заперта, стекла в окнах квартиры Польдеров выбиты; острые осколки еще торчали в оконных рамах. Внутри было темно и пусто, как будто там никто не живет. На тротуаре стоял толстый полицейский и беседовал с военным жандармом. Мы хотели заглянуть в открытое черное подвальное оконце, но полицейский закричал: "Чего вам? Чего?! Марш отсюда!" - и мы убежали. Пришел один мальчик, который, как и я, приехал недавно с востока, и сказал, что стекла выбили студенты Сельскохозяйственной академии и какие-то солдаты, потому что полицейский не хотел их пускать внутрь. Мы узнали, что и в синагоге тоже повыбивали стекла и что студенты хотели расколотить окна еще и у пастора за то, что тот защищал Польдера и говорил, чтобы протестанты не лезли не в свое дело.
Мы побежали на другой конец города, к синагоге, посмотреть на разбитые окна. Потом вернулись к дому Польдеров. В квартире по-прежнему было темно, у дверей стоял полицейский и разговаривал с каким-то гражданским. Тогда мы пошли в парк и залезли на дерево, у которого ветви росли очень низко. Стемнело. Из дома пастора доносились звуки фисгармонии, на деревьях перекликались дрозды и скворцы, но все реже. Только один скворец верещал без умолку и очень странно: как будто кто-то точил нож на мокром вращающемся точильном камне. Мы сидели на ветках, как птицы, а мальчик, который недавно приехал с востока, рассказывал, как евреи мучают христианских младенцев, и говорил, что все это описано в их книгах, но такими буквами, что только евреи и могут прочесть. Но один человек, знакомый его отца, научился читать эти буквы и все рассказал. Потом один мальчик постарше стал рассказывать про свою сестру, что у нее уже начались месячные, и говорил всякие разные вещи, которые я плохо понимал.
Уже совсем стемнело, когда я услышал, что меня зовет отец. Он шел по парку и время от времени громко хлопал в ладоши. Деревья отражали эхо, и хлопки было слышно очень отчетливо, но я притворился, что не слышу. И только когда отец отошел довольно далеко, откликнулся.
За ужином я стал рассказывать о младенчике в подвале Польдеров. Отец пил чай и читал газету. Когда я дошел до того места, как евреи похищают христианских младенцев на мацу, отец заметил, не прерывая чтения:
- Не говори глупостей.
- Почему? Все так говорят.
- Потому что дураки, - ответил отец, не глядя на меня.
- И все-таки что-то здесь не то. Нет дыма без огня, - сказала бабушка.
- Прекратите, меня, честное слово, тошнить начинает, когда я такое слышу.
- Когда я была маленькая, я очень часто слыхала о таких вещах, - сказала бабушка.
- Это только мы, дикие люди с востока, способны выдумывать такие истории, - сказал отец и зевнул.
На второй то ли на третий день отец сказал за обедом, что слышал от знакомого судьи, будто ребенок был прислуги Польдеров, а отец - один солдат. Прислуга эта удушила младенца и закопала в подвале, а потом сбежала в деревню. Как раз сегодня ее арестовали и привезли в тюрьму. Но она не хочет признаваться в том, что сотворила с младенцем. А солдат служит здесь, в полку, и ему совсем недолго осталось до гражданки. Но его, скорее всего, ждет не гражданка, а тюрьма, потому что вроде как это он уговорил девушку избавиться от ребенка.
Мама хмыкнула и спросила отца, зачем он рассказывает при мне такие вещи. А я между тем нисколько не верил тому, что говорил отец. То, что рассказывали ребята про младенцев в бочке с гвоздями, было куда интереснее; это было загадочно и пугающе. Впрочем, ребята рассказывали и другие интересные вещи, которые взрослые от меня скрывали. Их истории были необычные, но наверняка правдивые; я это чувствовал, и мои наблюдения это подтверждали. Так, конечно, было и с евреями, только отец не хотел открыто сказать. И вел себя подозрительно: делал вид, будто ему скучны разговоры на эту тему. Он поглядел на меня, снова зевнул, взял газету и ушел к себе в комнату.
Я стоял у окна и смотрел на улицу: было пусто, дома отбрасывали тень на тротуар. Ветра не было. Деревья стояли спокойно, даже на осине не дрожали листья. На лужайке паслась белая коза.
Я тебя не люблю!
(перев. М. Курганская, 2002 г.)
Конец июня. Через несколько дней нам должны выдать школьные табели. Все в классе уже прекрасно знают, у кого какие оценки, кто закончит с отличием, а кто останется на второй год. Учебы никакой нет. Со свернутой тетрадкой в кармане мы тащимся в школу только затем, чтобы узнать, к которому часу явиться завтра. После второго урока выходим и шатаемся по городу. Ужасно жарко, сухо и душно. Мы едим мороженое и пьем лимонад в киосках. После обеда тоже нечего делать. Вообще, время дурацкое: и не учишься, и каникулы не начались. Еще не получив полной свободы, мы уже начинали скучать, как в конце каникул.
В последнее время я снова подружился с Владиславом. Мы ходили в один класс, хотя Владек был на полгода младше. У него была сестра Аня, старше меня на год. Они жили неподалеку, в двухэтажном домике. Парадная дверь там всегда была закрыта, и идти приходилось через мастерскую их отца. Помню две длинные вывески по обеим сторонам двери в мастерскую: на одной нарисован молодой человек с пробором в волосах, бачками и черными усиками, одетый в светлый летний костюм, на другой - пожилой господин в клетчатом пальто реглан, зеленой шляпе и с бамбуковой тростью в руке. Владек был протестантом; его отец - член приходского совета - пел в хоре и играл на фисгармонии. Владек и Аня тоже играли на фисгармонии. Не знаю, почему я дружил с Владеком. Это был очень спокойный мальчик, говорил он тихо и медленно, по поведению всегда имел пятерки, круглый год страдал от насморка и страшно боялся отца. У него, и у его сестры тоже, был большой нос - не столько большой, сколько длинный - и бледные узкие губы, нижняя спрятана под верхней. В общем, они были очень похожи и отличались только цветом волос и глаз: Аня - блондинка с голубыми глазами, а Владек - брюнет с карими. Мы с Владеком собирали марки и книжки и выменивали их на разные штуки. Я всегда верховодил: был сильнее и лучше учился. Рассказывал ему всякую всячину, а он слушал и молчал, только смотрел на меня. Его сестра была некрасивая и вечно на всех дулась. Она слегка сутулилась, у нее были толстые косы и длинные руки. В прошлом году, когда она вернулась с каникул, я заметил, что у нее выросли маленькие круглые груди. Один раз, когда мы играли в саду в жмурки, я случайно их коснулся. Глаза у меня были завязаны; в обступившей меня тишине я различал только какие-то шорохи и хихиканье. Медленно, с растопыренными руками, часто останавливаясь и прислушиваясь, я направился в угол сада, куда всегда удавалось кого-нибудь загнать, как рыбу в сак. Услышал чье-то частое дыхание, какую-то возню, потом сдавленный смешок. Я чувствовал, что кто-то попался - из закоулка между оградой и беседкой не уйти. Вытянув руки, я раздвинул высокие стебли флоксов и коснулся ладонями двух округлых твердых выпуклостей, обтянутых шелком. Получил по рукам, кто-то заржал, а я крикнул: "Аня!" - и сорвал с глаз повязку. Аня сидела на корточках в траве, заслонив глаза руками, и смеялась. Лицо у нее было красное как бурак.
Повернув ручку двери, ведущей в мастерскую, я услышал три нисходящих по тону звука колокольчика, а когда закрывал дверь, раздался тот же перезвон в терцию, только в обратном порядке. В мастерской, как всегда, было холодно и пусто. Я остановился около прилавка, произнес: "Здравствуйте!" - и услышал, как отец Владислава отозвался дважды: "Здравствуйте! Здравствуйте!" Потом портьера раздвинулась, он вошел и поклонился. Очень маленького роста, он, кланяясь, делался еще ниже. Мой отец заметил как-то, что чем человек меньше, тем ниже ему приходится кланяться. Мать тогда сказала, чтобы отец не сбивал ребенка с толку своими социалистическими глупостями. А все же отец Владека был так мал и вместе с тем так вежлив, что, если бы я хотел с ним сравняться, мне понадобилось бы, наверное, ходить на четвереньках. Я уж пробовал по-всякому, сгибал ноги в коленях, но тогда болели икры, втягивал живот, но так тоже было очень неудобно, тем более что один раз отец Владека поинтересовался, не заболел ли я. Теперь он стоял за прилавком и улыбался. Я спросил:
- Владек дома?
- Пошел катать белье, сейчас вернется. Иди наверх, подожди, - ответил он, улыбаясь и кивая головой. Отодвинув портьеру на латунных кольцах, он открыл мне дверь. Я вошел боком, зачем-то поклонившись, потом быстро взбежал по лестнице наверх. Ступени были покрашены в желтый цвет, посередине лежал красный половик. На окне цвели белым какие-то растения с темно-зелеными, твердыми, как жесть, листьями. Слышались дребезжащие звуки фисгармонии. Я постучался и вошел в комнату. Аня сидела за инструментом. Вытерла платком руку и поздоровалась со мной.
- Что делаешь? - спросил я.
- Играю, - отозвалась она и снова стала раскачиваться, нажимая на мехи. Руки она держала на клавишах почти неподвижно и лениво перебирала пальцами. Звуки медленно текли, фисгармония ворчала и бренькала. Аня была в лиловой блузке, на ее сутулой спине лежали две толстые лоснящиеся косы.
- Что играешь?
- Баха, - ответила она, не прерывая игры, и подняла на меня влажные покрасневшие глаза.
- Скукотища, - сказал я. Я немного учился играть на фортепиано, но никто не принуждал меня к регулярным занятиям. Игру по нотам я считал ерундой. Пока Аня все тянула свой аккорд, я, улучив момент, одной рукой негромко и очень быстро сыграл "Бублики". Это было довольно забавно, не так, как на рояле, где нужно ударять по клавишам: здесь достаточно слегка их коснуться, и воздух уже выходит, как из большого надутого шара, выдувая звук. Аня ничего не сказала, лишь посмотрела на меня. Я оставил в покое фисгармонию и принялся ходить взад-вперед по узкой комнатке, где было очень чисто, ни пылинки, ни пятнышка. На стене над фисгармонией висели фотографии родителей на конфирмации. Над Аниной кроватью - Христос в Гефсиманском саду, над кроватью Владека - распятие, над столом - длинная белая салфетка с красиво вышитой надписью: "Смотрите, бодрствуйте и молитесь, ибо не знаете, когда наступит час…" На подоконнике стояли горшочки с розовыми пеларгониями; все их бледные листья были обращены к свету. Я выглянул из окна: мать Ани, высокая, худая, собирала в корзинку смородину. Я терпеть не мог смородину: она кислая и от нее у меня оскомина. Сейчас Анина мать вернется, угостит меня смородиной, и я не смогу отказаться.
- Владек когда придет?
- Скоро придет, - ответила Аня, перевернула страницу и заиграла дальше.
Было ужасно скучно. В комнате мало места, стулья твердые, неудобные. Анина постель высоко взбита и накрыта кружевным покрывалом. Однажды, когда родителей не было дома, мы с Владеком стали бороться, и я повалил его на кровать сестры. Получилась большая яма, все перемешалось и помялось. Владек прервал возню и сказал, что нужно немедленно поправить постель. Сделать как было, потому что Аня очень рассердится и еще маме скажет.
- Вы что будете на каникулах делать?
- Опять поедем к тетке.
- На все каникулы?
- Да.
- Там небось еще скучнее, чем здесь.
- Почему? Там гуси, коровы, лошади.
- Когда едете?
- Послезавтра, как только выдадут табели.
Мне стало немного жаль, что они уезжают. Подойдя поближе, я взглянул на Аню. На лбу у нее выступили капельки пота, хотя в комнате было прохладно.
- Помнишь, когда мы были маленькие, мне хотелось поиграть с тобой в лошадки и я дергал тебя за косы?
Я взял в руки ее толстые косы и слегка потянул за левую, а потом за правую:
- Тпру! Н-но!
- Перестань! - шикнула Аня, но без злости, и тряхнула головой. Я был уже не маленький и, вовсе не желая сделать ей больно, дергал тихонько. Осторожно положил ей косы на спину и отошел. Я совсем не хотел ее обидеть, но и любезничать с ней мне тоже было неохота. Она была некрасивая и несимпатичная. Остановившись возле полки с книгами, я вытащил Владькин альбом с марками. Стал листать его, новых марок не было, все я уже видел - так себе были марочки, большинство я сам ему дал. Только одну не стоило бы отдавать; я потом пожалел, но не отбирать же. Аня играла раскачиваясь, будто ехала в гору на велосипеде. Я пошел к окну посмотреть, не идет ли Владек. Его не было. На лавочке в саду уже стояло блюдо с большой горкой розоватых ягод. Анина мать продолжала собирать смородину в корзинку. Я нарочно представил себе: вот я беру и кладу в рот целую горсть, и сразу почувствовал, как кривится мое лицо. Вдруг я услышал, что Аня громко и очень отчетливо произнесла:
- Ты вообще зачем сюда приходишь?
Я повернулся и посмотрел на нее. Она сидела теперь выпрямившись, глядя не в ноты, а вверх, в потолок, и продолжала играть, только как будто тише, чем раньше.
- Как это зачем? - рассмеялся я.
Аня перестала играть. Вид у нее был какой-то странный, не такой, как обычно. Наморщенный лоб, побелевший кончик носа, верхняя губа приподнялась, открывая зубы. Мне стало не по себе. Я отвернулся к окну. Услышал, как она сказала:
- Я тебя не люблю, понимаешь? Ни капельки тебя не люблю!
Я не знал, что отвечать и как себя вести. Оставалось только обидеться. Сунув руки в карманы, я не спеша вышел из комнаты, потом сбежал по ступенькам и пулей пролетел через мастерскую, не попрощавшись. Зазвонили колокольчики над дверью, я выскочил на улицу. Кругом стоял гомон, ослепительно светило солнце, в воздухе носилась пыль. Я промчался по улице, пересек площадь перед костелом и свернул к парку.
Только очутившись среди деревьев, около мельничного ручья, прячущегося в тени кустов, я замедлил шаг. Ручей бесшумно струился в глубоких берегах между корней и обросших мхом свай. Опершись о перила, я смотрел на быстро бегущую, пронизанную светом воду. Я был подавлен, пристыжен; меня словно побили: не физически - я будто проиграл какую-то игру, в шахматы или в карты, только более серьезную. Пройдя чуть дальше, я остановился и подумал: "Черт, ведь это я не люблю ее. А вот она скорее должна бы меня любить". А потом снова: "До чего же нужно меня не любить, чтобы сказать мне об этом. Ведь я, хоть и не люблю ее, - никогда бы ей этого не сказал!"
Концерт фа минор
(перев. С. Равва, 2002 г.)
Сколько здоровья стоила мне та смешная и одновременно грустная история, в которую меня впутали! Минутку, кто меня впутал? Я сам впутался, сам виноват, ведь это происходило в моем собственном сне! Мы сами, так или иначе, в ответе за все, даже за свои сны. Но как это случилось? Обыкновенно: я лег в постель, как всегда, около двенадцати и немного почитал газету перед сном, потом полистал какую-то книгу, одновременно слушая радио. Примерно около часа заснул, легко нырнув в постепенно густеющую мглу, тишину и беспамятство. Я погружался в сон мягко, без толчков, как будто опускаясь на парашюте, и знаю, что, засыпая, не думал ни о чем. Не взял с собой из так называемой яви ничего - ни мыслей, ни намерений, ни даже чувств. Когда я проснулся, пришел в себя, было слишком поздно. Все уже кончилось. Что? То, что случилось раньше, как бы в прологе сна, пока я летел, проваливался в сон и пребывал в состоянии бездумья, бесчувствия, как бы в психической невесомости. Это происходило будто совсем недавно, мгновение назад, но в то же время много лет назад, так давно, что я успел совершенно забыть, когда, кому и при каких обстоятельствах обещал сделать то, о чем сейчас расскажу. Знал только, что обещал и обязан обещание выполнить. Согласие мое было поступком на удивление глупым и постыдным - думая об этом сейчас, честно говоря, я готов провалиться сквозь землю. То, что случилось, раз и навсегда доказывает, что глупость и легкомыслие не покидают меня даже во сне и моей натуре присущ авантюризм. Всякий раз, когда я вспоминаю об этом, стыд, гнев, злость на себя заставляют меня попытаться воссоздать ситуацию и понять, почему я согласился это сделать, но ничего не получается. Хоть убейте, не помню, кто были люди, меня уговорившие. Только смутно припоминаю, что они взывали к моему честолюбию (боже мой, скорее к тщеславию!), что речь шла о престиже и даже спасении кого-то, кто вдруг заболел или что-то в этом роде. Идиотизм. Значит, меня уговорил кто-то будто бы мне известный - и одновременно неизвестный, какие-то люди, с которыми я вроде бы считался - но которых всерьез не принимал. Какой-то вроде бы уважаемый человек - а скорее бездельник и хитрец, может быть, какой-нибудь импресарио, постаравшийся, чтобы я поверил, что он желает мне добра и что благодаря ему я могу сделать карьеру, - а на самом деле тайный враг - пожелал меня облапошить и выставить на посмешище.