Наблюдатели - Сергей Саканский 11 стр.


И я побежала в эти кусты – кусты были полны жучьего жужжания, ветрового шелеста, таинственных вздохов и стонов, странных таких звуков, будто где-то далеко секут ремешком непослушную девочку…

И вдруг я увидела среди густых ветвей, что будто бы скачет какая-то белая собачка… Мне так показалось, что это такая мохнатая белая болонка, и она почему-то прыгает вверх-вниз. И именно она издает эти странные звуки, только человеческим голосом:

– М-м-м… М-м-м…

Голосом моей мамы…

Мне стало страшно, я закричала, но мама – если это была она и почему-то превратилась в белую собачку – не слышала меня. Я побежала по кустам, царапаясь, потом остановилась, оглянулась. Белая собачка исчезла, но с той стороны, где она была, кто-то шел, большой, он громко трещал кустами… Я спряталась за пенек. И тут мимо меня прошел тот самый дяденька… Он был совершенно голый, и у него была белая попа, и он что-то искал в кустах, я подумала, что меня… Но, оказалось, он ищет свои плавки: они висели на ветке, он взял их, расправил и надел. В тот момент я и увидела, что внизу живота у него растут волосы, много волос. И еще что-то висело на ветке – черная тряпка, он и ее взял. Мне показалось, что это – мамин купальник… Меня пронзил страх: я подумала, что моей мамы больше нет в живых, и от нее осталась только черная тряпка, я побежала, вылетела на пляж, упала на песок, забилась… Но вскоре из кустов вышла мама, она была в своем черном купальнике, улыбалась, на ходу заплетала косу… Она подняла меня на руки и стала целовать, смеясь и плача одновременно. Почему-то она и смеялась, и плакала, и пахло у нее изо рта чем-то непонятным: какой-то сырой рыбой, показалось мне… И у меня от этого запаха закружилась голова. Много лет прошло, пока я сама впервые вдохнула этот головокружительный запах.

9

Троллейбус. Здесь повсюду царим мы: старики и старухи, льготники и инвалиды… Молодые, богатые ездят на маршрутке. У меня проездной, оплачиваемый администрацией института. Какая-то пожилая блядь смотрит на меня издали. Она лет на пять старше меня. Думает, что я как раз подходящая пара, и неплохо бы с ним… Как-нибудь вечерком… Чайку… Знала бы ты, сучара, сколько лет моей девочке, и что я вытворяю с ней…

У меня никогда не было автомобиля, и я не хотел его иметь. Вопрос материального положения, или, как принято сейчас формулировать, престижа никогда не волновал меня, а что касается экономии времени, то машина его вовсе не экономит, а наоборот. Правда, это только в моем специфическом случае.

Допустим, я добираюсь на работу около часа на общественном транспорте, десять минут на электричке плюс полчаса на метро, плюс две остановки на троллейбусе, а на машине тратил бы вдвое меньше, но в этот час, когда меня везут в утренней или вечерней толчее, я могу себе позволить делать то, что не мог бы делать за рулем: читать или размышлять. Иной раз я так глубоко задумаюсь, что проеду свою станцию. Хорош бы я был за рулем!

В итоге, пользуясь общественным транспортом, я не экономлю полчаса времени, а напротив – приобретаю целый час. Это, конечно, не мешает некоторым сослуживцам считать меня скрягой или чудаком.

10

Почему-то опять вспоминаю о моей девочке, и странная приходит мысль: вдруг Микров солгал, и моя дочка жива, живет где-то, несчастная уродица, кушает, перебирает погремушки… Может быть Микров, используя свои связи, регулярно ее посещает, смотрит на свое произведение со скорбной физиономией, в шляпе, качает головой…

Все могло быть иначе, у меня была бы дочка от другого мужчины: живая и здоровая…

Она бы пришла из школы, бросила на пол ранец, переодеваясь, всюду расшвыряла свои вещи, она непременно получила бы сегодня двойку по математике, и не было бы никаких слов, чтобы отругать ее за какую-то невинную шалость… С таким трудом пришлось бы заставлять ее делать уроки, убираться в комнате…

Я бы на цыпочках подходила к ее кроватке, чтобы проверить, спит ли она, перед тем, как заняться любовью с мужем, обзванивала ее подружек, когда моя девочка загуляется, ожидала ее первых месячных…

Поздно вечером мы бы лежали рядом, такие теплые, и я в который раз рассказала бы ей сказку про Герду и Кая. Как бы я лакомила ее, ласкала… Я бы наряжала ее, словно куколку, учила варить, гладить, шить – пусть и сама не умею – я бы посвятила ее во все наши женские тайны.

Я бы рассказала ей о жестоком мире мужчин и женщин, об опасностях, которые подстерегают женщину на каждом шагу. Я бы сказала ей, что мужчина настолько же отличается от женщины, как собака от кошки, и это только видимость, что мы существа одной породы, это только слышимость, что мы можем как-то договориться друг с другом.

11

Иду по липовой аллее – это самый приятный отрезок утреннего пути, самый последний, самый живописный. В июне липы цветут, и аллея становится ароматическим туннелем безумия, ведущим в туман самых отчаянных мечтаний. Почему-то запах цветущей липы всегда приглашает к путешествию, и ты думаешь о дальних странах, о молодости, о том, что еще не все потеряно в жизни.

Осенью под ногами шуршат липовые листья. Они ярко-желтые, пока держатся на ветвях, но, умерев, упав, становятся грязно-оранжевыми. Химия этого процесса основана на… М-да… Пигментация, растворение естественного красителя в щелочной среде дождевой воды – лишние, ненужные знания. Сейчас деревья голы и безлики настолько, что даже трудно идентифицировать их как вид.

Здесь всегда полно девушек, спешащих в это время в торговый техникум, расположенный по соседству с моей "Кошкой". Некоторых я знаю в лицо, а также в другие части их тел. Часто весной я поворачиваю от ворот "Кошки" и иду обратно к остановке, убеждая себя в том, что хочу прийти на службу не на пять минут раньше, а точно, минута в минуту.

Если бы девушки знали, какие внутренние монологи произносят мужчины в таких сумеречных аллеях, ведущих к торговым техникумам.

Ах, ты блядь… Какие же у тебя сиськи, сучара! И ведь кто-то будет сегодня, через несколько часов, мять эти сиськи, облизывать, кончать в них. Может быть, кто-то насрет в эту ложбинку, размажет, как суровый штукатур, по этому животу свое говно… А ты тоже ништяк, падла! Ну-ка, расскажи, кто тебя ебет в эту задницу? Кто тебе в этот рот заправляет? Прямо оттуда и в рот…

Это, пожалуй, мысли молодого человека, похожего со спины на Шерлока Холмса, который, порождая серые дымные грибы, медленно идет впереди. Покуривает какую-то причудливую трубку, пижон.

Мои мысли по поводу той же картинки мало, чем отличаются от евойных. Пожалуй, так:

Ах, ты блядь… Хотел бы я заправить между твоих грудей, сучара! Но сначала я буду долго мять эти груди, облизывать их, растирать меж пальцев эти соски. Словно щепотью вытягивая из пуха нить, вытащу на свет твое жалкое наслаждение. Чтоб завизжала, заплакала и засмеялась, закричала "Мамочка!" И крестить тебя буду: сначала в рот, потом в клитор, потом в правую, в левую подмышку. А потом я насру в эту ложбинку, размажу, как суровый штукатур, по этому животу свое говно… И шептать буду: люблю, люблю… Единственная! А ты тоже весьма, падла! Жопа круглая, упругая, правда, такие жопы расплываются вширь, когда ставишь их раком. Ну, ничего. Я в тебя стоя заправлю.

Или что-то в этом роде. Запиши я эти слова, кинь их в мировую паутину, да что на той доске начнется! Женщины будут орать, что есть мужчины, которые вовсе так не думают, у них есть дела поважнее. Например, ее собственный муж такой.

В принципе, все это недоказуемо. Если кто-то скажет, что означенные монологи не имеют к нему никакого отношения, то я отвечу, что он лжет. А если кто-то сам себе скажет то же самое, то пусть знает, что он просто больной. Нормальный мужчина всегда крутит в своей тупой башке подобные слова.

Можно только пожалеть этих несчастных женщин: одна нас с Шерлоком обогнала, другая прошла навстречу, вскинув на Шерлока глаза: понравился, захотела запомнить, ей невдомек, что о ней сейчас думают.

Можно и всех остальных женщин планеты пожалеть. Ведь каждая существует в поле этих слов, постоянно произносимых вокруг нее, и какая разница, что эти слова не произносятся вслух? Будь я женщиной, я бы просто покончил с собой.

Хотел бы я знать, какие внутренние монологи произносят они…

Ах, ты блядь… Ты че одела-та? Не идет тебе красный шарфик. Мне б такой! Где взяла-та? Сучара. Думаешь, кому твои сиськи нужны? Насрать в них только и все. А меня мужчинки любят. И я их – знаешь как? – люблю… А этот трубку курит. Ничего так. Трубку курит, значит, бабки есть. А у этого, в портфеле, со шляпой… Нет у него бабок. И старый…

Бабы, наверное, острее реагируют друг на друга, чем на мужчин… Думаю, мир бабы состоит из зависти, злобы, дурости неверных предположений…

Ах, ты блядь… Это че? Шапка такая? Ну и дура. Не твой это стиль. Мне б эту шапку, к шарфику… Думаешь, тебя за твою жопу берут? Тебя берут, потому что ты классная соска. И все знают, что ты классная соска. А этот, с трубочкой, ничего: на меня посмотрел. Облизала бы ему все пальцы на ногах. А этот, на баклажана похожий – полный урод, старик. Бабла не ломает, ясно…

Вот и институт, моя "Кошка". Люблю это здание: люблю вообще смотреть снаружи на здание, которое хорошо знаю изнутри. Когда-то я мечтал быть хозяином всего этого дома, но теперь мне достаточно владеть пусть лишь флигелем моей лаборатории. Он расположен в глубине институтского двора, сейчас хорошо виден, поскольку зимой деревья исчезают. Я иду по ледяной дорожке, успеваю выкурить сигарету, бросаю ее в снег, рядом с окурком, который бросил вчера…

Стоп. Кто-то стоит на крыльце и смотрит на меня. Это доктор Бранин. Кроме меня, ему здесь некого ждать. Наконец-то все выяснится, но я почему-то испытываю страх…

12

Я – древняя женщина в эпоху матриархата, я добываю огонь…

Я – труженица, я пчелка, я собираю мед с цветка…

Я – птица, я дятлица, я ищу пищу своим дорогим птенцам…

Я чувствую каждую дрожащую жилку, я знаю, как кровь пульсирует в его венах, я могу сосчитать удары его сердца, отсюда далекие, словно зимний гром в горах…

Его руки гладят мои волосы, он уже начинает дышать, и сейчас он запоет, и будет сладкой песня его…

Он дышит, дышит, дышит, уткнувшись мне в голову, как ребенок, жарко дышит мне в самое темечко…

Я тружусь, тружусь, тружусь, уже близок конец туннеля, скоро яркий свет плеснет мне в лицо…

Он поет. Он мой. Крупный мужчина в большой шикарной машине своей – сидит и поет себе всласть во власти маленькой женщины…

Я знаю глазами каждую его родинку, я знаю ноздрями смены его настроения, языком я знаю все движения его души…

Он поет. Нарастает песня его…

Подушечками пальцев, как пианистка клавиши, я чувствую движение любви из всей глубины его существа…

Я сосу, сосу, лижу, сосу, сосу и лижу…

Вот первый толчок, волна напряжения в часовой пружине, пауза перед прыжком свернувшегося змея…

Я хитрая, я чуть прижимаю его канальчик…

Он стонет, стискивая зубы, сливая наслаждение и боль…

Я отпускаю змея на волю, с жадностью всматриваюсь в его лицо с маленьким, хищным, чуть приоткрытым ртом…

И я слышу радостный клич с вершины горы…

Чистый, прозрачный ливень любви орошает мою улыбку…

Раз, два, три… нет, четыре раза! И пятый, последний вдогонку капелька, последняя крупная слеза его любви…

Миллионы его маленьких детей…

И запах, тот самый чудесный запах, от которого кружится голова: морские водоросли, глубокое рыбье царство…

Я умываю ладошками лицо, и лицо стекленеет. Я не помню уже, какой это по счету стеклистый слой, который, словно карнавальная маска, закрывает меня от враждебного мира…

Мы молчим. Мы дышим. Мы улыбаемся друг другу. Скоро мы будем говорить…

13

Лживые глаза доктора Бранина. Странный какой-то разговор – о западных инвесторах, о дефолте… Он что – хочет предложить мне какую-то работу?

– Извините, – говорю. – Я вообще-то не люблю опаздывать на службу: дурной пример для юных коллег…

– Иван Сергеевич, стойте! – окликает Бранин, когда я уже готов скрыться в дверях. – У меня серьезный, очень серьезный разговор.

Так-то оно лучше. Я спускаюсь на одну ступеньку.

– Что с моей дочерью?

– Она здесь, в институте.

– Об этом я уже догадался. По поводу?

– Аномалия. Чрезвычайно серьезная аномалия.

– Это любопытно. Где она?

– В подвале. Пятый сектор. У меня распоряжение проводить вас туда немедленно. На вас уже заказан пропуск.

– К чему такая спешка?

– Консилиум. Приглашены другие специалисты.

– Я нужен вам как специалист или как кто?

– Как специалист. И как… отец. Я, разумеется, был вынужден все рассказать. Им, конечно, наплевать, что я нарушал закон, позволяя вам встречаться с дочерью, но…

– "Им" – это кому?

– ФСБ.

– Моя несчастная дочь оказалась японской шпионкой?

– Нечто худшее. Эти ослы… Простите, я не хотел говорить этого слова… Эти люди считают, что "Юлия"… Вы только не волнуйтесь. Они серьезно полагают, что она не является человеком.

– Правильно. "Юлия" – генетический урод и, действительно, не вполне человек.

– Имеется в виду другое. Исследования показывают, что ее организм – это не человеческий организм и, возможно имеет, ну… инопланетную природу.

– Что за вздор! "Юлия" – это просто моя дочь.

– Вот в этом-то и вся штука. Мы должны провести анализы до того, как соберется консилиум. Лично для меня совершенно очевидно, что произошла какая-то путаница, и "Юлия" вообще не ваш ребенок. Но мы должны это доказать.

– Что значит не мой? Вы хотите сказать, что моя супруга изменяла мне с каким-то инопланетянином?

– Я просто думаю, что детей где-то перепутали, в роддоме или в больнице, и этот экземпляр… Простите, этот ребенок, вообще неизвестно откуда взялся. Тогда мы оставим вас в покое и продолжим исследования.

– Вы рассчитываете провести генетический анализ за полчаса?

– Вовсе нет. Консилиум соберется через неделю. Именно поэтому мы и должны начать анализы сегодня.

– Стоп. Я понял, что я нужен вам не как ученый, а как подопытное животное. Значит ли это, что я все равно не увижу свою дочь?

– Но это, может быть, вовсе и не ваша дочь…

– Пока не проведены анализы, я могу оставаться в своем прежнем заблуждении. Итак, увижу ли я ее или нет?

– Об этом не было разговора.

– Тогда поговорите. Скажите "им", что я согласен предоставить анализы только в том случае, если мне предварительно разрешат встречу с "Юлией". Всего доброго.

Я хлопаю дверью и иду через холл на дрожащих ногах. Я рассеянно здороваюсь с кем-то, проходя через лабораторию, мимо куриных клеток, отпираю свой кабинет… Остается ждать телефонного звонка.

Все это, конечно, несусветная чушь – насчет неземного ребенка – но мысль о том, что ребенок может оказаться не моим, приводит меня в ужас: ведь если моя коровка мне все-таки не верна, то что же тогда остается в этом мире истинным?

14

Мы курим. Это дорогие, очень вкусные сигареты. Жан тепло обнимает меня, а моя голова лежит на его плече. Он говорит:

– У меня к тебе есть базар, детка, – и я вдруг вся сжимаюсь под его ладонью, как будто он не обнимает меня за плечо, а держит на весу апельсин.

Я думаю: вот оно!

Что ты там фантазировала, дура, о каком-то плане спасения, о побеге, может быть, о тайном венчании?

Сейчас он скажет, что полюбил другую, или что-то в этом роде…

Я мысленно готовлюсь к тому, что должна вынести сейчас.

– Я так больше не могу, крошка, – говорит он ласково, но в голосе тяжелый металл.

Я обречена. Я этого не вынесу. Я вижу, как плача и кусая ногти, свиваю петлю на трубе в туалете, почему-то именно в том самом, том высоком туалете у Меньшиковых, туалете с высоким потолком, где мы тогда в первый раз…

Я отстраняюсь.

– Продолжай, – холодно говорю.

Он долго смотрит на меня, я вижу в его глазах лед и металл, он ненавидит меня, я давно надоела ему, жалкая старая шлюха, соска и спермоглотка – так немцы не любили предателей, предавших однажды – ну что я, в самом деле, хотела, на что надеялась – не надо, милый! – хочется остановить этот миг, зажать ему ладошкой рот, чтобы не говорил того, что скажет сейчас.

– Любой ценой, – говорит он. – Мы должны избавиться от Микрова любой ценой.

Я холодею. И внезапная радость, жар охватывает меня. И я холодею. Я хватаю его за щеки и целую, целую все его лицо.

Милый мой, милый, ведь ты не бросишь меня!

Но я холодею.

Ибо сказано: любой ценой.

15

Очень хочется выпить. Я уже готов развести спирт, но рука застывает на полпути к сейфовому замку. Возникает странная мысль. Если, как предположил Бранин, "Юлия" – вообще не мой ребенок, то где же теперь искать моего? Я думаю, конечно, не в том смысле, что моя благоверная прижила уродца с другим мужчиной, а в том, что "Юлию" нам подсунули в роддоме, если, например, она была отпрыском какого-нибудь бандюка или чиновника. А нашего, здорового ребенка, продали в чужие руки…

Звонит Бранин, наконец. Передает кому-то трубку. Вежливый молодой голос. Вежливый и твердый, что-то вроде графита – чистый черный углерод…

– Вы не могли бы…

– А вы…

– Мы согласны…

– Ну, тогда и мы…

Я неторопливо одеваюсь и иду, чувствуя себя курицей. Я иду через весь "Кошкин" двор, длинный, витиеватый, действительно сверху похожий на распластанную кошку, занимающий порой даже две сигареты, если идешь к начальству на порку.

В детстве, когда я еще верил в добро, казалось, что мне просто не повезло с этим двором и улицей, где верховодят ублюдки. Казалось, что существуют другие дворы и улицы, где правят умные, добрые и честные мальчишки, вроде носовского Знайки, но, расширяя географический кругозор, я с ужасом убедился, что ублюдки правят на всех дворах и улицах города, и тогда я с надеждой стал думать о других городах… Впрочем, уже тогда я сомневался, что существуют какие-то иные порядки, но, все еще веря в абсолютную тенденцию победы добра над злом, думал, что, может быть, такие порядки – прерогатива времени или возраста, что когда-то раньше все было иначе, или, может быть, все это как-то иначе у взрослых людей.

– Кто же из них, – глядя на своих сверстников, думал я, – станет когда-нибудь милиционером, судьей, адвокатом? И где теперь тот ребенок, который станет правителем страны?

Будущее показало, что наверху по-прежнему те же ублюдки, которые бесчинствовали в наших дворах, издевались над стариками, пытали слабых, мучили зверей и птиц, плевали и ссали в лица девчонок, те же ублюдки, только выросшие, заматеревшие, носящие галстуки, именно они и стали хозяевами взрослой жизни, и так было и будет всегда, потому что иначе и быть не может: если ты уже в десятилетнем возрасте овладел собственным кругом власти, с чего тебе эту власть кому-либо отдавать потом?

И вот теперь меня, убеленного сединами, неволят какие-то моложавые феэсбешники, читай кегебисты, ублюдки, приехавшие в Москву из своих городов, из своих солнечных, своих засранных дворов, чтобы продолжать, как в детстве, в соплях, в пятнах скудной мальчишеской спермы…

Брошен окурок в снег. Дверь дубовая впереди.

Назад Дальше