Восемь историй - Ольга Боочи 5 стр.


Так что Ленка испытала скорее облегчение, когда осенью Кольку забрали в армию. То тайное, что связывало их чем-то стыдным и страшным, что смущало ее и что, словно стеной, отделило ее от бывших подружек и одноклассниц, ушло вместе с ним. Он так никому о ней и не рассказал. И Ленка, ходившая весь месяц, не смея поднять головы, снова зажила вольно. Но учебу с той поры она забросила.

В ту же осень, когда Николая забрали в армию, Ленке предстояло перейти в поселковую школу, за четыре километра от дома.

Дома, в деревне, копали картошку. Все было сыро, с деревьев капало. У начальной школы изъеденные молью тополя совсем лишились листьев. И было странно проходить мимо школьного крыльца, отправляясь туманными утрами, еще до света, в поселок.

В поселке присмотра за Ленкой не стало никакого, и она быстро ощутила полную свободу. Теперь, когда первый раз уже случился, Ленка больше не боялась, и словно бы для этого и была рождена.

Второй раз случился вскоре, и был простым и легким. Ленка почувствовала в себе странную и тайную силу, власть над мужчинами. Она часто слышала от своих ухажеров, что так, как с ней, не было ни с кем, и по их охрипшим голосам она чувствовала и верила, что так оно и есть.

Последнее лето в деревне было, кажется то, когда к ним на два месяца привозили Машку, двоюродную сестру-малявку, которая вечно по ночам просыпалась и громким шепотом просила взять ее с собой. Ленка только смеялась и прижимала палец к губам.

В то лето в темноте ревели мотоциклы подросших ровесников Ленки и парней постарше. Пили крепкое теплое вино, катались по бездорожью, по белевшим в лунном свете ухабам. В середине августа один из парней, Витька из многоквартирного дома, разбился насмерть. Это как-то само собой оборвало то незабываемое лето. Ленка, уже думавшая о том, чтобы уехать из деревни навсегда, почувствовала вдруг, что это конец всей ее прошлой жизни.

Вскоре ушел отец. Он был городской и всегда тяготился деревенской жизнью. Ленкина бабка, почерневшая и сморщенная от солнца старуха с корявыми пальцами, весь день, пока была жива, не разгибаясь, копавшаяся в огороде, часто качала головой, глядя на Ленкиного отца. "Вот, вроде, и делает всё по дому, а всё кое-как, без души. Как будто и не для себя…"

Незадолго до его ухода Ленка слышала во время одной из родительских ссор, как он, едва понизив голос, назвал ее проституткой.

Самой Ленке, впрочем, отец не говорил ничего. Он вообще в последнее время старался избегать общения с ней, но по его взглядам, которые она порой ловила на себе, она понимала, что слухи до него доходят. Он говорил матери, и та, не стесняясь, драла ее, когда ловила с поличным. Но на Ленку ничего не действовало. Отец же теперь явно ею брезговал.

Момент его ухода и отъезда в родной город прошел для Ленки почти незамеченным. Она тогда уже почти не ходила в школу и редко приходила домой ночевать.

За тот месяц перед отъездом, что отец прожил на краю поселка в многоквартирном бараке, отдельно от семьи, Ленка не разговаривала с ним ни разу. Пару раз видела его издалека, но он только стыдливо отворачивался.

Отец уехал в декабре. Мать вскоре поехала за ним в город, очевидно надеясь вернуть его в семью. Никто и не ожидал такого порыва от этой земной и практичной женщины, давно некрасивой, приземистой, работящей. Никто никогда не замечал между ней и ее мужем особой любви. Жили и жили.

Вскоре в деревне стало известно, что Ленкин отец получил развод и женился в городе снова, на городской. Ждали, что Ленкина мать вернется в деревню, но она так и не вернулась.

Сама Ленка в это время уже училась в райцентре, в училище, и жила в общежитии. У нее уже была совсем другая жизнь.

ЕЩЁ РАЗ ПРО КРАСНУЮ ШАПОЧКУ

На остановке "Каменная плотина" автобус даже не всегда останавливается. Сколько я здесь езжу, никто и никогда здесь не входит и не выходит. Должно быть поэтому, женщина и девочка в красной шапке так бросаются в глаза.

Доктор Даун называл то, что с девочкой, "монголизмом". Это название всегда нравилось мне. Мне вообще нравилось в учебниках всё, что не относилось напрямую к медицине. Ещё на подкурсах, к примеру, меня надолго пленила мысль о рыбах северных морей, которые упоминались в методичке по биологии. У них в организме есть какие-то там особые ненасыщенные или насыщенные жирные кислоты, не позволяющие телам замерзать, одереневевать, теряя гибкость, при минусовых температурах. Подробности я сейчас уже не помню. Да и слава Богу. Сугубое увлечение неважными для профессии мелочами вообще порой беспокоит меня. Но, впрочем, я начала говорить не об этом.

Девочка. И точно, она - словно последыш нашествия, хоть и не плоска лицом, и волосы её не жёсткие и не чёрные. Я смотрю на них дольше, чем на любого другого, дольше, чем вообще прилично смотреть на людей, но, к счастью, женщина не замечает этого. По сторонам она не смотрит.

У женщины тяжеловесное лицо немолодой скандинавки, такой вот потёртой жизнью Брунхильды. Она устраивается на сидении, усаживает девочку и поправляет на ней шапочку: снимает её, приглаживает волосы и надевает снова. Волосы девочки мягкие, как пух, и цветом почти как у женщины. И всё равно, она - подкидыш. Не похожа на маму, не похожа на папу, и никогда не будет похожа, – думаю я.

Я захожу в автобус, а через пару остановок обычно заходят они.

Автобус забит студентами Университета, и такой разношёрстной толпы ещё поискать. И вот мы едем все вместе, нас много, мы дышим паром, но ни пар, ни сила трения, не в состоянии прогреть внутреннюю полость автобуса - он как консервная банка на морозе - в инее, и снаружи, и изнутри.

Вскоре автобус неизбежно вмерзает в пробку и продвигается вперёд рывками, словно каждый раз выдирая себя изо льда. Как "Фрам", корабль норвежца Нансена - пока не вмёрз окончательно в полярные льды, чтобы дрейфовать с ними к полюсу.

Пейзаж снаружи не меняется, как не менялся бы, сколько ни жди, пейзаж из окна, особенно тюремного. Движется только время, медленно и тягостно, вхолостую, и вхолостую же газуют в морозный воздух сотни машин там, за окном. Вечер, и без того короткий, тает.

Снаружи начинают кружить снежинки, редкие и сухие. Машины, среди которых мы, как остров в океане, газуют, но не движутся, тоже вмерзшие. Мы теперь как целая флотилия фрамов. Промороженный белый асфальт и серый снег обочины - одного цвета, скоро и всё станет одного цвета, сумерки подступают, стирая краски.

Я снова смотрю на девочку. Ей скучно.

В руках у неё флажок из Макдональдса. Не известно, сколько ему дней, но, видимо, флажок Красной Шапочке надоел. Она нарочно кидает его на пол и смеётся - ждёт, когда женщина поднимет. Женщина устало наклоняется и поднимает флажок с пола. Девочка нетерпеливо тянется к нему снова, но женщина перехватывает ее ручки и складывает их на коленях.

Студенты вокруг шумят.

Сквозь щели в суставах автобус постепенно заполняется выхлопными газами. На морозе этот запах тоже как бы кристаллизуется, и в нем появляется что-то, напоминающее воздух ранним зимним утром. Запах, не то чтобы неприятный, но усыпляет. Позволяет окуклиться на сиденье у окна, прислонившись к холодному стеклу виском.

Автобус дёргается и намертво встаёт у остановки, я открываю глаза. За окном ещё темнее. Я вглядываюсь, приставив руку козырьком к стеклу, и вижу площадь Индиры Ганди. Створки дверей распахиваются. Почти все студенты высыпают наружу - здесь переход, а за дорогой начинаются общаги.

Горят фонари, почти до неузнаваемости дробя площадь пятнами тени и жёлтого света. Коричневый и сморщенный, как мумия в мерзлоте, торчит на своём постаменте великий однофамилец Индиры, его ещё можно разглядеть. Кажется, из-за такой же фрагментации зрения не видят друг друга хищники и их жертвы в африканской саванне, - думаю я. Это я тоже где-то читала. Ещё одна порция ненужных знаний.

Автобус без студентов пустеет и наполняется сумерками, но ещё долго стоит с распахнутыми дверями. Наконец, двери схлопываются, как створки крыльев насекомого, и этот звук вдруг напоминает о лете, и лето кажется отсюда чем-то небывалым.

Автобус, легкий, порожний, до свиста пустой, летит сквозь сумерки к окраинам.

Девочка балуется, высовывает язык и пытается лизнуть поручень. Женщина с терпеливой, очень терпеливой улыбкой удерживает её.

- Не надо, детка.

Она отворачивает головку девочки от поручня. У девочки текут сопли, женщина вытирает ей нос. Девочка смеётся. Она смеётся и смотрит по сторонам. Женщина по сторонам не смотрит, она вообще ни на кого не смотрит, только на девочку, и, временами, за окно. Теперь ехать им осталось недолго.

- Потерпи немного, почти приехали, - женщина снова поправляет на ребенке шапочку. - Во-он, видишь наш дом?

Она вытягивает ручку девочки в сторону окна, но девочка отвлеклась и не смотрит. Она с восторгом смотрит снова на захватанный и отшлифованный сотнями рук поручень. Женщина терпеливо, очень терпеливо удерживает её.

- Не надо, детка.

Автобус тормозит у остановки, и они идут к выходу. Кроме квартала с башенками, других домов здесь нет: только через дорогу разбросаны по полю маленькие коттеджи, а чуть дальше в ряд стоят уходящие к горизонту индустриальные башни, накрывшие своей тенью всю округу.

Женщина и девочка выходят на пустой остановке, женщина берет девочку за руку, и вдвоем они проходят в ворота. Охранник их узнает и пропускает. Я думаю, что окна их дома выходят в поле, а за полем - лес. По вечерам здесь наверняка очень тихо и пустынно.

Я смотрю им в след, смотрю на них сверху вниз из окна, и вдруг думаю, что они не похожи на мать и дочь. Они похожи на земную женщину и маленькую инопланетянку. Я думаю - не страшно ли женщине по вечерам наедине с этим странным существом, ребёнком других миров?

Я смотрю им вслед, пока автобус набирает ход, и я ещё могу их видеть. Женщина похожа на бывшую спортсменку. Рослая, сильная, с узкими бедрами, но уже расплывшаяся. Возможно, она долго откладывала рождение ребенка. А, может, старшие её дети уже выросли – кто знает?

Автобус едет всё быстрее, и в арке на секунду мелькает безлюдная, еще не застроенная даль, а вернее, небо, ещё не совсем погасшее, над потонувшей во тьме далью. Небо сиреневеет одно мгновенье, а потом только и видно, что забор, забор, забор.

Квартал для богатых, в жизни которых не должно быть ни горя, ни слез. Впрочем, девочка кажется счастливым ребенком. И женщина улыбается, глядя на нее. Она – сильная женщина, это я знаю наверняка.

Вернее, чувствую всеми своими поджимающимися печёнками, латинские названия которых уже не помню. Мать Алёшки, едва не ставшего моим юным мужем - юным мужем не менее юной жены, - тоже была сильной.

А еще была Наталья Петровна.

Она не была сукой. Взяла то, что ей было нужно, но сукой не была. Я даже подозреваю, что она не настаивала на том, чтобы отец развёлся, пока я была маленькая. По кое-каким предательски завалявшимся фотографиям, они с моим отцом на протяжении многих лет ездили по гостям и по пляжам, и он, ухмыляясь в камеру, обнимал её полное, любящее земные радости тело. Задолго до того, как его вещи начали постепенно исчезать из квартиры, чтобы, в конце концов, вслед за ними исчезнуть и ему.

Я знаю, отец изменял и ей – он не скрывал этих своих подвигов, - но, что показательно, всегда называл её не иначе, как по имени-отчеству: Наталья Петровна. Других женщин, в том числе и мою мать, он величал за глаза попросту Ленками и Светками.

Ко всем праздникам Наталья Петровна теперь передает нам маленькие подарки. Быть может, она даже с нами дружит. Мы фыркаем, разворачивая бирюзовые и ядовито-розовые кухонные полотенца с грибочками, мышками и кошками, но подарки принимаем и неизменно просим передать благодарность - ибо нет большего греха, чем отказываться от кошмарных, дешевых и абсолютно ненужных подарков.

Дошло до того, что я даже не чувствую ненависти к Наталья Петровна. Скорее, сочувствие - угораздило же связаться с отцом. И ведь - она же не то, что мы, - она же умная.

Отец и теперь ездит к Наталье Петровне, но жить у неё не живет – они предпочитают на старости лет считать себя свободными. Расчувствовавшись, отец всегда вспоминает, как они, бывало, возвращались из гостей и пели с Натальей Петровной в троллейбусах так, что "все им аплодировали". "Что ты! Такая женщина была!" - заканчивает он с восхищением.

Иногда отец в одиночку исполняет номера их совместного репертуара, но песни звучат заунывно и обреченно, хотя он этого и не замечает.

Звонит мой телефон. Я смотрю на номер и решаю не отвечать. Но зачем-то нажимаю на кнопку и подношу мобильник к уху.

Я слышу что-то типа: "ЗдорОво, как жизнь?", - и знакомый, подзабытый, и режущий – ухо-не ухо, - но что-то режущий, голос является из прошлого.

Алёшкин голос звучит лениво и радостно, и, очевидно, он ждет взрыва ответной радости от меня.

Меня тошнит.

- Замечательно. – говорю я. - Зачем звонишь?

Он удивляется моей грубости, но ненадолго. А, может, и вовсе не удивляется, просто не замечает моего тона.

- Поболтать, - говорит он.

- Типа делать нечего? – я говорю резко и не пытаюсь это скрыть.

Алёшка молчит, потом появляется снова.

- Да я за матерью на работу заехал, жду, когда она соберется...

Лёшка теперь заканчивает аспирантуру, а заодно, у своей матери - что-то типа личного шофёра. Насколько я знаю, с этим расчётом ему была подарена машина. Я ловлю себя на мысли, что я всё ещё знаю кое-что о его жизни. Эта мысль почему-то несказанно удивляет меня сейчас.

- А. – говорю я. - Время убиваешь? Что, развлечь тебя? – говорю я вслух.

Я, кажется, слышу его смешок.

- Ну да, - он и правда смеётся. Он и раньше, когда его припирали к стенке, иногда говорил правду.

Я тоже невольно улыбаюсь, и какое-то время мы болтаем с ним почти по-дружески, как в старые добрые времена. Потом в трубке слышится треск, шорох и шум, и, выплывая из этого шума, его голос становится рассеянным, его внимание уже мне не принадлежит.

- Ну ладненько тогда… Мама вышла, - сообщает он, и я слышу, что он готов повесить трубку. Я так и вижу на заднем плане, как она выходит, каким-то образом, сразу забирая на себя всё внимание.

- Привет маме, - вставляю я.

Он едва успевает ответить, что-то типа: "Ага, обязательно", - и отключается.

Я смотрю в окно.

Я думаю, что теперь он долго не позвонит - я, кажется, была немного груба и не слишком приветлива. Но навсегда Лёшка не пропадет, в этом я уверена.

В конце концов, он решит, что у меня просто было дурное настроение: он ни за что не поверит, что кото-то может быть ему не рад. Я вижу в этом отголосок жизненной силы его матери. Жизненной силы сорняка, который растет и цветет вопреки всем и всему. Ведь это они растут, как сорняки, и только мы – как пустоцветы.

Я смотрю в своё лицо, в его желтый круг в окне, и больше за окном ничего уже не видно.

Вообще, терпеть не могу, когда Лёшка звонит. Я по нему вовсе не скучаю, но всегда, когда он звонит, мне, непонятно от чего, делается грустно и тоскливо. К счастью, это быстро проходит. В конце концов, найти парня - не проблема.

Но самое смешное, если я по кому и скучаю, так это по его матери. Они, эти сильные женщины, могут сломать тебе всю жизнь. Но если ты уцелеешь рядом с ними, и они тебя примут, тебе можно больше не бояться дороги через лес.

У меня уцелеть тогда - ну почти что получилось.

Автобус мчит и мчит меня, и всё ближе моя остановка.

Назад