Вызовите акушерку - Дженнифер Уорф 33 стр.


Его прервали на полуслове:

– А есть у вас что-нибудь без кофеина для тех, кто не пьёт кофе?

Пастор остановился. Виолончелист, поднявшийся уже одной ногой на сцену, – тоже.

– Без кофеина? Если честно, не знаю, сестра…

– Возможно, вы будете столь любезны, чтобы узнать?

– Да, конечно, сестра.

Он махнул викарию, чтобы тот всё выяснил. Я никогда прежде не видела, чтобы пастор выглядел неуверенным, – это было что-то новенькое.

– Я могу продолжить, сестра?

– Да, конечно, – милостиво склонила голову она.

– …я рад приветствовать во Всех Святых известного виолончелиста и пианистку…

Они поклонились зрителям. Пианистка села за рояль. Виолончелист поправил свой стул. В зале воцарилась тишина.

– Она надела парчу, моя дорогая.

Артикуляция сестры Моники Джоан была безупречной, и, как я уже говорила, акустика во Всех Святых – превосходной. Её театральный шёпот, который мог бы перекрыть шум железнодорожной станции в час пик, достиг всех уголков церкви.

– Мы тоже делали так в 1890-х: срезали старые занавески и правили из них отличные платья. Интересно, у кого она раздобыла эту штору?

Пианистка бросила свирепый взгляд на старую монахиню, но виолончелист, будучи мужчиной, не заметил никакого оскорбления и принялся настраиваться. Сестра Моника Джоан продолжала ёрзать рядом со мной, пытаясь устроиться поудобнее.

Настроившись, виолончелист уверенно улыбнулся публике и занёс смычок.

– Нехорошо. Я не могу так сидеть. Мне нужна подушка под спину.

Рука виолончелиста упала. Пастор беспомощно воззрился на своих викариев. К нам подошла леди с задних рядов. Она предусмотрительно принесла подушечку для себя и предложила сестре воспользоваться ею.

– Как это мило. Премного благодарна. Очень мило.

Её царственной снисходительности могла бы позавидовать сама Королева-мать. Сестра Моника Джоан опробовала подушку и решила, что сидеть будет на ней, а портьеру положит за спину. Синтия с пастором принялись устраивать её на всём этом, в то время как виолончелист с пианисткой молча сидели, глядя на свои инструменты. Я вся съёжилась, тщетно стараясь остаться незамеченной.

Концерт начался, и сестра Моника Джоан, наконец-то удобно устроившаяся, вытащила своё вязание.

Вязание во время концертов не слишком распространено. По правде говоря, я никогда не видела, чтобы кто-нибудь этим занимался. Но сестру Моник у Джоан не волновало, что остальные делали или не делали. Она всегда поступала так, как сама считала нужным.

Не то чтобы вязание считалось шумным занятием… Я частенько заставала сестру Монику Джоан, вяжущую в абсолютной тишине и спокойствии. Но не в этот раз. Она вывязывала ажурный узор, для которого требовались три спицы, что и привело к совершеннейшему хаосу. Несколько раз она роняла спицы. Те были стальными и громко лязгали о деревянный пол. Синтии или мне приходилось поднимать их, в зависимости от того, с какой стороны они падали. Клубок шерсти, упав, закатился под стулья. Кто-то в четырёх стульях от сестры Моники Джоан пнул клубок в обратном направлении, но нитка обмоталась вокруг ножки и натянулась, распустив несколько петель вязания в руках сестры.

– Поосторожнее, – зашипела она на нас в тот момент, когда виолончелист подошёл к особенно сложной каденции, прикрыв глаза от наслаждения. Он резко открыл глаза, и струны неожиданно издали фальшивый звук. Увидев сестру Монику Джоан, нащупывающую свою пряжу, виолончелист с истинным профессионализмом принялся за каденцию. И мастерски завершил фрагмент.

Медленная часть началась очень тихо и безмятежно, но с клубком оказалось не так-то легко справиться. Мужчина в четырёх стульях от сестры Моники Джоан пытался распутать его и подтолкнуть обратно, но без особого успеха. Клубок покатился назад, но обмотался вокруг ног кого-то, сидящего сзади, тот поднял его, снова натягивая нитку, распуская ещё несколько петель со спицы сестры Моники Джоан.

– Вы всё портите! – зашипела она на сидящего сзади.

Пианистка, играющая великолепный нежнейший пассаж, отвернулась от рояля и метнула в первый ряд пронзающий, словно кинжал, взгляд.

На подступах к финальной каденции с оглушительным звоном на пол упала другая спица, перебив жалобный плач виолончели на излёте части.

Пастор с отчаяньем на лице вышел вперёд и шёпотом попросил сестру Монику Джоан вести себя потише.

– Что вы сказали, пастор? – громко переспросила она, словно была глухой, каковой, несомненно, не являлась.

Он испуганно отступил, опасаясь, что может сделать ещё хуже.

Третьей частью было "аллегро кон фуоко", и дуэт исполнил её с такой скоростью и огнём, каких я доселе не слыхала.

Мы с Синтией, просто умирающие от обиды, считали минуты до антракта, чтобы отвести сестру домой. Я в ярости скрежетала зубами и помышляла об убийстве. Синтия, гораздо более добрая, чем я, была само терпение и понимание. Но худшее ещё ждало нас впереди.

Музыканты довели третью часть до победного конца. Великолепным жестом виолончелист взмахнул смычком и поднял руку, уверенно улыбаясь аудитории. Всего пара секунд – и зал взорвался бы аплодисментами, но сестре Монике Джоан вполне хватило этого времени для её выходки. Она резко встала.

– Слишком больно. Я больше ни секунды не выдержу. Пойду-ка.

Под аккомпанемент падающих спиц она прошла мимо музыкантов и на виду у всей публики устремилась по центральному проходу к выходу.

Попларская аудитория разразилась бурными аплодисментами. Топот, хлопки, свист – о бо́льших овациях ни один музыкант не мог бы и мечтать. Но виолончелист с пианисткой знали, и мы знали, и они знали, что мы знаем, что аплодисменты предназначались не им или их музыке. Они сухо поклонились и с мрачными улыбками на лицах покинули сцену.

Мною овладела чёрная ярость. Я очень уважаю музыкантов, зная, сколько лет они напряжённо упражняются, и потому не могла простить этого последнего незаслуженного оскорбления, которое посчитала намеренным. Я могла бы даже ударить сестру Монику Джоан, сильно, перед парой сотен человек. Должно быть, меня колотило от злости, потому что Синтия глядела на меня с тревогой.

– Я отведу её домой. А ты оставайся – найди стул где-нибудь сзади и насладись вторым отделением.

– После этого я ничем не могу наслаждаться, – прошипела я сквозь зубы; мой голос прозвучал как-то странно.

Она рассмеялась своим мягким тёплым смехом:

– Конечно, можешь. Раздобудь себе чашечку кофе. Они будут играть "Сонату для виолончели" Брамса.

Она подобрала спицы, распутала нитки, намотавшиеся на ножки стула, положила всё в сумку для вязания, послала воздушный поцелуй, прошептав: "Пока-пока", и побежала за сестрой Моникой Джоан.

Много дней, а может быть, и недель, я не могла заставить себя заговорить с сестрой Моникой Джоан. Я была убеждена, что она сознательно сорвала концерт и унизила музыкантов. Я вспоминала, как она раздражалась, когда не получала того, чего хотела, как дулась, когда ей препятствовали, и, прежде всего, как безжалостно мучила сестру Евангелину. Сделав вывод, что её "маразм" – не более чем продуманная игра, в которую она играет для собственного удовольствия, я больше не хотела иметь с ней ничего общего. Я умею быть надменной, как сестра Моника Джоан, если захочу, и когда мы с ней снова встретились, я отвернулась и не сказала ни слова.

Но затем произошёл инцидент, не оставивший у меня сомнений относительно её реального психического состояния.

Это случилось примерно в половине девятого утра. Сёстры и весь остальной персонал разъехались по вызовам. Мы с Чамми уезжали последними и уже выходили, когда зазвонил телефон.

– Эт' Ноннатус-‘аус? Эт' рыбный Сид. Вам, небось, надобно бы знать, што сестра Моника Джоан прошла мим' мо'го магазина прям в ночнушке. Я послал за ней мальчонку, так што она не повредится.

У меня дыхание перехватило от ужаса, и я быстро рассказала всё Чамми. Мы бросили наши сумки, схватили сестринский плащ с вешалки в прихожей и припустили к рыбной лавке Сида. И в самом деле, петляя по Ист-Индия-Док-роуд, с мальчиком в паре шагов позади, шла сестра Моника Джоан. На ней была лишь белая ночная рубашка до пят с длинными рукавами. Костлявые плечи и локти торчали под тонкой тканью. Можно было бы сосчитать каждый её позвонок. На ней не было ни халата, ни тапочек, на покрывала, и ветер раздувал тонкие белые пряди волос на почти лысой голове. Утро выдалось холодным, и её ноги стали сине-чёрными от холода и крови. Я увидела эти жалкие старые ноги сзади, словно кости скелета, обтянутые только голубой, в пятнах, кожей, упрямо, настойчиво продирающиеся к цели, ведомой лишь её помутнённому разуму.

Без покрывала и одеяния она была почти что неузнаваема и выглядела слегка гротескно. Воспалённые глаза слезились. Нос стал ярко-красным, на самом кончике висела капля. Сердце моё дрогнуло, и я поняла, как сильно я её люблю.

Мы догнали сестру и заговорили с ней. Она глядела на нас, словно на чужих, и пыталась отодвинуться.

– Поберегись, прочь с дороги. Я должна добраться до них. Воды отошли. Эта скотина убьёт ребёнка. Он убил последнего, клянусь. Я должна попасть туда. Прочь с дороги.

Сестра Моника Джоан сделала ещё несколько шагов кровоточащими ногами. Чамми набросила тёплый шерстяной плащ на её плечи, я сняла свою шапочку и надела ей на голову. Внезапное тепло, казалось, привело её в чувство. Взгляд сфокусировался, и она посмотрела на нас с узнаванием. Наклонившись к ней, я медленно проговорила:

– Сестра Моника Джоан, пора завтракать. Миссис Би приготовила вам отличную горячую овсянку с мёдом. Она остынет, если вы сейчас же не пойдёте домой.

С нетерпением посмотрев на меня, она выпалила:

– Овсянка! С мёдом! Ох, как славно. Тогда пойдём. Чего же ты встала? Ты сказала овсянка? С мёдом?

Сделав два шага, она вскрикнула от боли. Очевидно, она не сознавала, что у неё сбиты в кровь ноги. Господи, спасибо за Чамми, за её размер и силу. Она взяла сестру Монику Джоан на руки, словно та была ребёнком, и донесла до самого Ноннатус-Хауса. За нами шла толпа любопытных ребятишек.

Мы позвали обеспокоенную миссис Би.

– Ох, бедная овечка! Несите её в кровать. Она, видать, замёрзла, бедняженька. Как бы не простудилась насмерть. Принесу пару грелок и сварю кашу и горячего шоколаду. Я-то знаю, как она любит.

Мы отнесли её в кровать и оставили в надёжных руках миссис Би. У нас обеих были утренние вызовы, на которые хочешь не хочешь, а надо было идти.

Я ездила по вызовам, словно во сне. Любовь то и дело застаёт нас врасплох, озаряя самые тёмные уголки сознания, наполняя их светом. Время от времени сталкиваешься с красотой и радостью, и те мигом овладевают твоей неподготовленной душой. Катясь на велосипеде тем утром, я поняла, что люблю не только сестру Моник у Джоан, но и всё, что она собой представляет: религию, призвание, монашество, звон колокола, постоянные молитвы в монастыре, спокойствие и самоотверженный труд во имя Господа. Возможно ли – и я чуть не упала с велосипеда от удивления, – чтобы это была любовь к Богу?

В начале

У сестры Моники Джоан развилось воспаление лёгких. Она крепко заснула, когда мы с Чамми и миссис Би уложили её тем холодным утром в постель, и не приходила в себя весь день. Температура была высокой, пульс – частым и прерывающимся, дыхание – затруднённым. Ноннатус-Хаус погрузился в грусть и подавленность. Возвестивший о дневной службе колокол в часовне прозвучал предвестником похоронного. Все мы думали, что она умрёт. Однако мы не приняли во внимание два важных фактора: антибиотики и её феноменальную выносливость.

Сегодня антибиотики так же привычны, как чашка кофе. В 1950-х они были ещё в новинку. К настоящему времени чрезмерное использование снизило их эффективность, но в 1950-х они действительно были чудодейственным препаратом. Сестра Моника Джоан никогда раньше не употребляла пенициллин, и он подействовал мгновенно. После пары уколов температура спала, пульс пришёл в норму, хрипы в груди исчезли. Открыв глаза, она осмотрелась по сторонам:

– В толк не возьму, чего это вы все там стоите и ничего не делаете. У вас что, нет никакой работы? Вы, небось, думали, что я помру. Что ж, вы ошибались. Я не померла. Можете передать миссис Би, что на завтрак я буду варёное яйцо.

Её выносливость и физическая сила стали очевидны в следующие несколько недель. Веди она роскошную праздную жизнь, как позволяло знатное происхождение, уверена, она бы умерла, несмотря на пенициллин. Однако жизнь, наполненная напряжённой тяжёлой работой, сделала её жёсткой, как старые ботинки. Никакое воспаление лёгких не могло её убить. Сестра быстро восстановилась и очень раздражалась, что нужно лежать в кровати, как настаивал доктор. Она-то считала, что у неё всего лишь лёгкая простуда и совершенно не помнила о том, что, собственно, привело её в постель. Конечно, она не называла доктора дураком, но так на него смотрела, что не составляло труда догадаться, что она думает о его умственных способностях и умственных способностях всех остальных.

– Я не претендую на то, чтобы понять вашу высшую мудрость, доктор, но все мы во всех отношениях идём с Богом. Я правильно поняла, что могу принимать посетителей?

Да, действительно, сестра Моника Джоан могла принимать посетителей (пока они её не утомят), читать, когда захочет (если это не напрягает глаза), и есть, что заблагорассудится (если это не расстраивает желудок).

Довольная сестра Моника Джоан откинулась на подушки. Её обеспечили книгами, и миссис Би велели удовлетворять любую её прихоть.

Спальня монахини, правильно именуемая кельей, представляет собой маленькую, пустую и простую комнатку без удобств. Однако, отойдя от активной акушерской практики, сестра Моника Джоан исхитрилась сделать свою келью сравнительно больше, комфортабельней и симпатичней, напоминающей скорее элегантную жилую комнату. Миряне, как правило, не допускаются в монашеские кельи, но доктор ведь только что заверил сестру Монику Джоан, что она может принимать посетителей… Так в моей жизни началось очень счастливое время.

Я навещала её каждый день. Стоило мне войти в комнату, как меня обволакивало почти осязаемое ощущение мира и спокойствия. Сестра всегда сидела в кровати, не выказывая никаких внешних признаков болезни или усталости: идеально ровное покрывало на голове, белоснежная ночная сорочка под горло, матовая кожа и большие глаза, ясные и проницательные. Её постель всегда покрывали книги, и ещё она вела несколько тетрадей, в которые твёрдой рукой вносила пространные записи.

Я обнаружила, что она – поэтесса. В этом не было ничего удивительного, но я всё же удивилась. Она писала стихи всю свою жизнь, и в её тетрадях нашлись сотни стихов, датированных 1890-ми годами!

Я не берусь судить стихи – у меня нет поэтического слуха. Но меня впечатляла слаженность её рассуждений, и я спросила, можно ли мне посмотреть. Она небрежно пожала плечами:

– Возьми. У меня нет секретов, моя дорогая. Я лишь искра божественного огня.

Долгими вечерами я изучала эти стихи. В них, написанных монахиней, я ожидала обнаружить сплошь религиозную поэзию, но не тут-то было. Тетради полнились поэмами о любви, сатирой, юмором, к примеру:

Что может быть прекрасней, чем узреть,
Как муха прервала полёт,
Чтобы умыться,
Усевшись прямо на моей странице,
И страстно трёт живот,
Спеша прихорошиться, -
Точь-в-точь красавица, что в зеркало глядится.

или:

Размышления жирной суки таксы

Как прелестны – смотрите -
Мои лапки и тити -
И галоп им пойдёт, и трусца.
Ах, но что же стрясётся,
когда изотрётся
сосков моих плоть
до конца?

А это моё любимое:

Приятно немного набраться
И в Брайтон на море податься,
Но будьте всегда наготове,
Если вдруг вы окажетесь в Хоуве.

Может, это и не великая поэзия, но в ней есть своё очарование. Хотя, возможно, на мою оценку по влияло очарование самой сестры Моники Джоан.

Я нашла показательное стихотворение об отце, проливающее свет на ранние годы её жизни:

Сердитый, черствый, невоспитанный папа́
В броню одет, как черепаха, -
Что за жизнь!
Играет роль, фальшивая звезда,
К чему игра!
Куда всё это приведёт тебя, папа́?
Иль всё то просто пшик?
"Я разберусь и без тебя", -
Сказал старик.

С таким высокомерным властным отцом её битва за самоутверждение и уход из дома, наверное, были ошеломительными. Человека со слабым характером просто бы подмяли.

Любовные стихи находили особый отклик в моём юном, томящемся от любви, сердце, и на глаза наворачивались слёзы:

Я пела тебе
В блаженные дни,
И ты рядом был.

Стремилась к тебе
С поцелуем любви -
Ты не уходил.

Взывала к тебе
В часы кратких свиданий -
И силу узрела твою.

Нуждалась в тебе
В годы бед и страданий -
И вот я тебя узнаю.

"В часы кратких свиданий…" Ох, мне ли было не знать. Неужели нужно так ужасно страдать, чтобы познать неведомого Бога? Кто он, когда, какой была история потерянной любви сестры Моники Джоан? Я хотела узнать, но не осмелилась спросить. Он умер, или её родители были против? Почему он был недостижим? Он уже был женат или просто перестал ухаживать и покинул её? Я жаждала узнать, но не могла спросить. Любые назойливые вопросы заслуживали и получали едкие комментарии, слетавшие с её колючего языка.

Её религиозная поэзия оказалась удивительно стройной, и так как мне не терпелось узнать побольше о её религии, я спросила сестру Монику Джоан об этом аспекте её творчества. Она ответила строками из "Оды к греческой вазе" Китса:

"Краса есть правда, правда – красота",
Лишь это нам, земным, познать дано.

– Не проси меня увековечить великую Тайну Жизни. Я всего лишь скромная трудница. Ищешь красоты – посмотри Псалтырь, Исайю, Иоанна Крестителя. Как может моё бедное перо тягаться с подобными строками? А если хочешь истины, посмотри Евангелие – четыре кратких рассказа, как Бог создал Человека. Большего тут не скажешь.

В тот день она выглядела необычно усталой, и, когда она откинулась на подушки и зимний свет из окна подчеркнул её бледные, аристократические черты, моё сердце наполнилось нежностью. Я пришла в монастырь по ошибке, будучи совершенно нерелигиозной девушкой. Не назвала бы себя убеждённым атеистом, для которого всё духовное – чепуха, скорее агностиком, сомневающимся и неуверенным. Мне никогда прежде не доводилось встречать монахинь, и поначалу я воспринимала их несерьёзно, потом с удивлением, граничащим с недоверием. Наконец, эти чувства вытеснило уважение, а потом – любовь.

Что вынудило сестру Монику Джоан отказаться от шикарной жизни в пользу лишений и работы в трущобах лондонских доков?

– Любовь к людям? – поинтересовалась я.

Назад Дальше