- Соскучился по дому. По жене, - сказал я, как бы между прочим.
- Это понятно, - вздохнула Инна Ивановна.
- Что-то не видно, - сказала Тата.
- У тебя молодая жена? - спросила Барабыкина.
- Молодая, - ответил я. - Моего возраста.
Тата прыснула. Для нее женщина старше двадцати пяти была уже древняя, как русско-турецкая война.
- Хочется теперь постарше? - спросила она дерзко, косясь на Барабыкину.
- Нет, помладше, - спокойно ответил я, глядя ей прямо в лицо.
Тата неожиданно покраснела. Оказывается, она умеет краснеть. А Инна Ивановна холодно на нее взглянула и заметила:
- Нынешние девушки довольно испорчены.
- А нынешние бабушки большие зануды, - сказала Тата, выгибаясь на траве, как кошка.
Я испугался, что они сейчас начнут фехтовать на вилах. Учитывая разницу весовых категорий, Тата вела себя бесстрашно. Я никогда еще не присутствовал на рыцарских турнирах женщин и просто не знал, как себя вести. К счастью, приехали амбалы с волокушей. Они принялись снова кидать мне сено, а я рос и рос вместе со скирдой.
Отсюда хорошо было видно вокруг. Продувал ветерок. Поля желтели между лесами, как кусочки печенья. По полям ползали тракторы, выпуская из коротких труб синеватые столбики дыма. Люди заготовляли корма. А зимой они будут использовать эти корма и готовиться к следующей заготовке. И так каждый год. Можно сказать, вечно.
В этом было что-то непреходящее. Это выходило за рамки человеческой жизни. Причем в обе стороны. В самом деле, мы могли решить только локальную задачу. Заготовить корма на зиму. И так во всем. Мы всегда решаем только локальные задачи. Закончить институт. Жениться. Написать диссертацию. Получить квартиру. Еще чего-нибудь получить. А что-то, наоборот, отдать.
Тоже, кстати, задача непростая - что-то отдать, что имеешь. Даже если хочешь. Иногда просто не берут. Но я отвлекся.
Так вот. Никто никогда не решит такой задачи: заготовить корма вообще. Заготовить их раз и навсегда, чтобы больше этим делом не заниматься. И не трепать себе нервы.
Потому что заготовка кормов - это всеобщая и вечная задача. Как рождение детей. Нельзя народить всех детей и больше к этому вопросу не возвращаться. Рано или поздно их потребуется родить еще.
Вот что такое заготовка кормов. Это если в философском плане.
Я философствовал попутно с самой заготовкой. Откуда у меня силы брались, ума не приложу. Неужели Тата на меня действовала? Очень может быть. Я смутно начинал чувствовать, что влюбился. Признаться себе открыто я не мог. Господи, было бы в кого!
Площадка, по которой я ходил, стала совсем узенькой. Я был уже на гребне. Теперь только двухметровый Яша мог достать до меня длинным шестом. Он аккуратно доставлял мне копнушки, которые я столь же аккуратно укладывал себе под ноги. Дело близилось к блистательной победе. У меня внутри уже звенели фанфары.
Прикатил на мотоцикле управляющий. На заднем сиденье он привез Лисоцкого. Они задрали головы и смотрели на меня, как на акробата в цирке. Между прочим, не зря. Свалиться оттуда- пара пустяков. А высота скирды получилась метров шесть. Если снизу считать. А сверху казалось в два раза выше.
- Ай, молодец, сено-солома! - кричал управляющий. - Давно я такой скирды не видал!
- Очень способный товарищ. Мастер на все руки, - сказал Лисоцкий, тепло посмотрев на меня.
Тракторист Миша изготовил из длинных веток перекидки. Они кладутся на гребень, чтобы верхний слой не сдувало. Или для красоты, я не знаю. Я положил перекидки, сбросил вилы вниз и гордо выпрямился на самом верху.
- Все! - закричал я. - Как получилось?
- Памятник! - завопили амбалы. - Ты похож на памятник!
- Мемориальную доску нужно прибить, - сказала Тата.
Лисоцкий с управляющим замерили скирду и тут же составили наряд.
- Хорошо заработали, - сказал управляющий.
- Молодцы! - похвалил Лисоцкий. - Ну, пошли ужинать.
И они направились ужинать.
- Эй! - закричал я. - А меня забыли? Как я отсюда слезу?
- В самом деле, - сказал управляющий. - Не годится так его оставлять.
И они стали меня снимать. Яша протянул вилы. Вероятно, он хотел насадить меня на них, как жука. И таким образом спасти. Я надоумил его подать вилы другим концом. Внизу соорудили копну, чтобы я не очень разбился, когда упаду. Я ухватился за конец шеста и поехал по склону скирды, как на санках. Шест вырвался у меня из рук, я закрыл глаза и грохнулся мимо спасательной копны.
Амбалы несли меня домой на шестах. Как в катафалке. Впереди процессии шла Тата со скорбным лицом. Она пела траурный марш Шопена. У живота она несла подушечку, изготовленную из собственного платка. На подушечке вместо ордена лежал наряд, подписанный управляющим.
- Это Петя, - объясняла Тата встречным людям. - Он только что соорудил себе памятник.
Разрушитель сердец
Я не умер. Слухи о моей смерти оказались сильно преувеличенными. Как сказал Марк Твен. Я даже ничего не сломал. Только ушиб локоть. И на следующее утро наша бригада явилась к конторе в полном составе. На дверях конторы висела "молния": "Привет бригаде П. Верлухина, заготовившей шесть тонн высококачественного сена". Почему они решили, что шесть, а не десять, я не знаю. И насчет высококачественного - это тоже для красного словца. Сено как сено.
Со мною здоровались за руку. Прихромал больной Нилыч и ходил рядом, гордился. Управляющий предложил мне переходить к ним на постоянную работу. Ввиду острой нехватки молодых специалистов.
Мы вышли в поле с маршем. Его опять сочинил Яша. На мотив песни о трех танкистах. У нас был очень бравый вид. Текст там такой:
Я иду поселком Соловьевка,
Напеваю песню ни о чем.
Я доволен. Вилы, как винтовка,
На плече покоятся моем.
А вокруг такая уйма сена,
Для коров такая благодать,
Что признаюсь, братцы, откровенно:
Захотелось мне коровой стать.
Чтоб меня кормили и поили,
Попусту скотинку не браня,
Чтобы руки женские доили
Горячо и трепетно меня.
В самом деле, это было б славно!
А за все - такие пустяки! -
Я давал бы молоко исправно
И мычал могучие стихи.
В этот день я опять поставил скирду. А на следующий день мы поставили две скирды и установили тем самым местный рекорд. Думаю, что он никогда не будет побит.
Тата уже не отпускала в мой адрес шпилек. Она посматривала на меня как-то жалобно. Доконал я ее своей работой. А Инна Ивановна смотрела на меня с восхищением. Теперь я знаю, за что любят мужчин. Их любят за ударный труд.
Не думайте, что поставить две скирды так же легко, как почистить, допустим, пару ботинок. В тот день я едва добрел до конторы, зашел в комнату девушек, а там потерял сознание. Упал в обморок, так сказать. Замечу, что у нас в лаборатории я никогда в обморок не падал. Даже если приходилось вкалывать по первое число.
Когда я очнулся, было уже темно. Я лежал на нарах, а Тата прикладывала мне ко лбу мокрую тряпку. В комнате находились также Люба и Барабыкина. Барабыкина лежала в своем углу, отвернувшись от нас с Татой.
Я приподнял голову и сказал голосом умирающего лебедя:
- Пить…
- Слава богу! - сказала Тата. - Ожил! Петя, мы так перепугались! Что с тобой?
- Наверное, солнечный удар, - сказал я.
Она подала мне воды в кружке и держала ее, пока я пил. Потом она устроила мою голову поудобнее и принялась нежно шевелить мне волосы на затылке. Ощущение, я вам скажу, небесное. Ее пальчики были будто заряжены электричеством.
- Тата! - сказал я. - Как хорошо!
Люба толкнула Барабыкину в бок и выразительно на нее посмотрела. А потом вышла из комнаты. Инна нехотя повернулась к нам, сделала понимающее, но достаточно кислое лицо и тоже ушла. Воспитанные у нас женщины!
Я обхватил Тату за шею, притянул к себе и поцеловал в щеку. Без всякой подготовки.
- Действительно, ожил! - сказала Тата. - Наконец.
- Что наконец? - спросил я.
- Я думала, что ты только стихи можешь читать.
- Ага! Значит, ты уже думала на этот счет?
- Петя, какой ты наивный, - с любовью сказала Тата. - А ты правда женат?
- Угу, - промычал я, уткнувшись ей в шею носом. - Правда.
- А чего же ты со мной целуешься? - строго спросила Тата.
- А хочется, - признался я. Это была святая правда.
- Мало ли кому чего хочется, - заметила Тата, отрывая меня от себя.
- Брось, - сказал я. - Я же целуюсь, больше ничего.
Я хотел сказать, что это вполне допустимо. В пределах морального кодекса.
- Знаем мы вас, - опытно сказала Тата. - Где ты воспитывался? Даже целоваться не умеешь.
Ловким движением она поймала мои губы и впилась в них так, будто хотела высосать из меня душу. Такое впечатление, что я прилип к трубе пылесоса. В голове у меня образовался легкий смерч, и мне стало плохо. Вернее, хорошо.
- Старый чемодан, - успел услышать я ее воркование. И снова впал в обморок.
На этот раз ненадолго. Я быстро очнулся, и мы стали снова целоваться. И целовались, пока не устали. Мне даже немножко надоело. Тата была бдительна и контролировала мое поведение. В смысле рук. Наконец я вышел из комнаты, пошатываясь.
На крылечке сидели все наши девушки. Они вежливо ждали, пока мы закончим. Как только я вышел, они дружно пошли спать. Со мною осталась только Инна Ивановна. Я почему-то боялся на нее смотреть. Нужно было сразу уйти, но я промедлил, и Барабыкина начала разговор.
- Оказывается, Петя, ты мальчик, - сказал Инна элегически.
- Конечно, мальчик, - сказал я. - А вы думали, девочка?
- Я думала - ты мужик! - страстно проговорила Барабыкина, приближаясь ко мне на опасное расстояние.
- Что вы, что вы, что вы… - зашептал я.
Но было уже поздно. Инна Ивановна придвинула меня к себе и запечатлела на моих устах поцелуй. Чем-то он отличался от поцелуев Таты. У меня защекотало в животе, и коленки подогнулись.
- Чтобы ты понимал разницу, - сказала Инна и отбросила меня в сторону. - Живи! - сказал она.
Я поблагодарил, и на этом мы расстались. Думаю, что навсегда.
Я добрел до нашего сарая в смятении чувств. Никогда я не попадал в такой переплет. Дядя Федя внимательно на меня посмотрел и сказал:
- Плюнь, сено-солома! Хочешь выпить?
- Хочу, - сказал я.
Я выпил стакан жидкости, предложенной дядей Федей, и мне стало все до лампочки. Это значит - до фонаря. Не понимаете? Я сам не понимаю, но так говорят амбалы.
Пришел Лисоцкий и стал укладываться спать. Он залез под одеяло, поворочался, но все же не выдержал. Отвел душу.
- Удивляюсь я вам, Петр Николаевич, - сказал он. - И работать вы мастер, и выпить не дурак. Да еще первый разрушитель сердец. Как у вас хватает на все энергии?
- Вы сами боялись бесконтрольной любви, - сказал я. - Так вот, я ее контролирую. Как пакет акций. Я взял на себя двух самых опасных в этом смысле женщин. Чем вы недовольны?
- Чем?! - выкрикнул дядя Федя. - Сено-солома!
- Да что вы! Я просто вне себя от счастья, - сказал Лисоцкий и повернулся на другой бок.
- Много ты их чего-то взял, разрушитель. Мало тебе одной? - сказал дядя Федя. - Дернем еще?
И мы дернули еще. Да так сильно, что у меня в глазах зарябило. Я сразу же прекратил дергать и лег спать. По правде сказать, дергать было уже нечего.
Прощание с Соловьевкой
Слава богу, что нас послали на две недели, а не на два месяца! Слава богу! За два месяца вполне можно было бы наломать таких дров, что мурашки по коже бегут. Это я о любви.
Мы соорудили еще три скирды, и сено в совхозе кончилось. Оно все уже было заготовлено. Наступил час расплаты. Сено-солома.
Все очень боялись, что мы останемся в минусе. То есть придется доплачивать за питание. А доплачивать нечем. В субботу Лисоцкий заперся с управляющим в конторе, и они там торговались, как на базаре. Мы с амбалами сидели, как всегда, у девушек и слушали через стенку, как решается наша судьба.
- А ту скирду вы учли? - кричал Лисоцкий. - С которой Верлухин упал?
- Я еще на поле им наряд выписал! - кричал управляющий.
- А сверхурочные?
- Нет у нас сверхурочных, сено-солома! У нас одни урочные, - отбивался управляющий.
- Семьдесят восемь тонн! - кричал Лисоцкий.
- Пятьдесят шесть, - корректировал управляющий.
Сошлись на семидесяти двух. Молодец все-таки Лисоцкий! Он, вероятно, чувствовал, что не сможет смотреть нам в глаза, если мы прогорим с деньгами.
Потом они затихли, по-видимому, изготовляя денежные документы. А у нас было чемоданное настроение. Мы с Татой сидели в обнимку, потому что теперь было уже все равно. Все посматривали на нас с сочувствием, понимая бесперспективность такой любви. Тату ждал в городе какой-то жених. Меня, вероятно, ждала жена. У нас с Татой не было будущего, а только чрезвычайно коротенькое прошлое.
Пришли Лисоцкий с управляющим и объявили, что деньги дадут через два часа. Управляющий нас поблагодарил. Сказал, чтобы приезжали еще. И мы отправились в лес, поесть напоследок черники.
В лесу было печально, как на Луне. Сухо, пустынно и печально. Черника росла на упругих кустиках, точно на пружинках. Мы с Татой, конечно, уединились. Уселись рядышком в чернику и забрасывали ягоды друг другу в рот. Так мы боролись со своим чувством, которое за последние дни приняло катастрофические размеры. Потом мы все-таки не выдержали и принялись целоваться черными от ягод губами.
Было сладко. От черники или от любви, не знаю.
- Нацелуемся на месяц вперед, - сказала Тата.
- А потом что будет? Через месяц? - спросил я с надеждой.
- Сто раз успеем забыть! - уверенно сказала Тата.
Как видите, я не забыл. Почему и рассказываю здесь эту историю. До сих пор вкус черники ассоциируется у меня с тянущим душу поцелуем.
- Угораздило же меня, - вздохнула Тата. - Женатый тип.
- И меня, - вздохнул я. - Дитя эпохи. Ничего романтического.
- Сам ты дитя эпохи. Балбес, - сказала Тата с любовью.
- Я, между прочим, на десять лет старше тебя, - заметил я.
- Поэтому и балбес, - сказала Тата.
Я хотел обидеться, но не обиделся. Просто девушка не знает других слов. Никто ей не намекнул в свое время, что есть такие слова: милый, хороший, любимый и так далее.
- Сено-солома, - вздохнул я, поглаживая Тату по щеке. Прицепилось ко мне это словечко!
- Сено-солома, - печально согласилась Тата.
Мы вернулись к нашей столовой. Там уже шла раздача денег. Дядя Федя норовил получить дважды.
- У меня долги большие! - кричал он.
Решили ехать на вечернем поезде, а пока устроить общий пир. Купили, чего надо. Вера с Надей за две недели прилично научились готовить. Они сделали нам харчо и жареную телятину с гарниром. Управляющий напоследок раздобрился на телятину. Мы ели, пили, поднимали тосты и чествовали ударников.
Лисоцкий был единственным, кто до этого момента соблюдал сухой закон. Но зато на прощальном банкете он взял свое. Дядя Федя ему подливал, не забывая и себя. Они вскоре стали похожими друг на друга, как близнецы. Оба с красными лицами и еле сидят.
Когда все вино выпили, Лисоцкий захотел сказать речь. Он забыл, что уже говорил в начале.
- Я скажу р-речь! - заявил он. - Я все равно скажу р-речь! Я р-речь сказать хочу!
- Да скажите ее, речь эту! - взмолилась Наташа-бис. - А то забудете.
Лисоцкий встал и сказал:
- Р-речь! Если кто обидится - тут нет таких! Нет! И все… Молодцы!.. Этот Петр Николаевич, мы его знаем. Знаем?! Я ему говорю, чтобы ни-ни!..
Лисоцкий погрозил мне пальцем.
- Ни-ни! Понятно?
Внезапно его унесло из-за стола в поле. Это он выпрямлялся. Дядя Федя его поймал, и они общими усилиями нашли положение равновесия.
- Ни-ни! - продолжал Лисоцкий. - И что вы думаете? Поди сюда, Петр Николаевич, я тебя поцелую…
- Завтра, завтра, - отмахнулся я. - В городе.
- Хорошо! - согласился Лисоцкий. - Какую женщину увел, подлец!
И Лисоцкий сел.
- Тату? - хором спросили наши девушки.
- Та-ату! - передразнил их Лисоцкий. - Тата ваша… Тьфу!
Пришлось запаковывать Лисоцкого в наматрацник, из которого мы уже вытряхнули сено. Он пошевелился там, а потом уснул. А мы все в прекрасном расположении духа пошли на станцию, волоча на плечах начальника.
Навстречу нам шло совхозное стадо коров. Их гнали домой с пастбища. И нас гнали домой с пастбища.
- Родимые! - закричал Яша коровам. - Это для вас мы старались! Жертвовали своим молодым здоровьем! Кушайте, родимые! Не забывайте амбалов!
Лисоцкий шевельнулся в мешке и сказал оттуда:
- Я хочу речь!
- Тихо, Казимир Анатольевич, - шепнула ему Барабыкина. - Спите спокойно.
- Инна! - прохрипел из мешка Лисоцкий. - Идите ко мне!
- Двоих мы не донесем! - запротестовали амбалы. - Кого-нибудь одного - пожалуйста. Нам не трудно.
От стада коров отделился бык и твердым шагом направился к нам. Очевидно, он хотел произнести ответное слово. Мы дунули по дороге что есть сил. Лисоцкий был очень тяжелый. Слишком много выпил жидкости.
Бык не стал за нами бежать, а элегантно махнул хвостом и пошел к своим коровам.
Мы взяли поезд штурмом, точно махновцы в Гражданскую войну. Пассажиры сразу же перешли в соседние вагоны. А мы стали петь песни. Поезд ехал мимо полей. На полях аккуратными домиками стояли наши скирды. Издали они казались совсем крошечными, как пирожные. Было удивительно приятно их наблюдать.
Я сидел у окошка и смотрел на окружающий мир. Я подводил итоги. Я люблю подводить итоги, даже незначительные.
Итоги всегда грустны, сено-солома. Потому что, как бы хорошо тебе ни было, это проходит. Как бы весело ты ни смеялся, на дне всегда остается осадок грусти. Сейчас я допивал этот осадок.
Да, мне не будет больше девятнадцать лет, а будет тридцать. А потом сорок и так далее. Приходится с этим мириться, а мириться не хочется. Здесь, в Соловьевке, я переключился на две недели. Две недели мне было девятнадцать лет. И я был свободен, весел и счастлив, как жаворонок.
Жаворонок, сено-солома! Вот именно.
Эта девочка, эта Тата, как стрекоза, подняла свои радужные крылышки перед моими глазами. И я увидел цветной, переливающийся красками мир, и кровь гоняла у меня по сосудам в два раза быстрее.
Теперь стрекоза опустила крылышки и сидела поодаль с глазами на мокром месте. Мы решили больше не встречаться, сено-солома. Ни к чему это. Потому что я возвратился в свое время, а она осталась там, где была. Ей еще только предстояло выйти замуж, создать семью, родить кого-то там и взрослеть, медленно догоняя меня.
Такие пироги, сено-солома.
Кстати, о соломе. Соломы я в глаза не видел. Сено было, очень много сена. Оно снилось мне даже по ночам, сухое, душистое и мягкое. Сейчас оно проплывало за окошком, сложенное нами в домики. Я всегда знал, что любовь окрыляет. Но не догадывался, что любовь может заставить сложить огромное количество тонн сена в домики.
Это были памятники нашей любви. Недолговечные, как сама любовь. Зимой это сено сжуют коровы, удивляясь, какое оно сладкое. Вероятно, они вспомнят нас. И не только Тату и меня, а всех амбалов, и девушек, и дядю Федю, и Барабыкину, и даже Лисоцкого.