А по телефону она сообщала мне удивительно безмятежным голосом всякие новости из своей жизни. Два раза она летала на Луну, по возвращении превращалась в мимозу, чтобы муж ухаживал за нею, а потом выходила на работу, радуя сослуживцев свежестью. Кроме того, когда ей было скучно, она каталась на диске граммофонной пластинки, уцепившись руками за металлический колышек в центре. Она любила эстрадную музыку, которую я не переваривал. Ее жизнь казалась мне излишне пустой. Может быть, потому, что я смотрел со стороны.
- Твоя башня чуть руку мне не оторвала, - сказал я как-то раз.
- Какая башня? - удивилась она.
- Эйфелева башня, - сказал я со злостью.
- Ах, мой кулон! - рассмеялась она. - Подари его своей новой возлюбленной.
- У меня нет новой возлюбленной, - сказал я и повесил трубку.
В то время я реставрировал египетскую пирамиду. Приближался конец года, и нужно было писать отчет о реставрации. По утрам я взбирался на пирамиду, держа в руке портфель, и вел тоскливые споры с прорабом. Настроение портилось с каждым днем, потому что реставрация велась кое-как, да еще проклятая башня очень меня утомляла. Оставлять ее дома я не решался: башню могла обнаружить жена. После того как отвалилась ручка портфеля, я поставил новую, железную, но это был не выход. Наконец я не выдержал и позвонил ей.
- Нам нужно встретиться, - сказал я.
- Зачем? - спросила она. - Мы же договорились. Останемся друзьями. Кроме того, мне завтра предлагают билет на новую революцию. Где-то в Латинской Америке. Ты не представляешь! Говорят, будут стрелять подряд две недели.
- Мне нужно отдать тебе башню, - раздельно произнес я.
- Если она тебе мешает, отправь ее почтой, - сказала она. - Только, ради бога, до востребования!
Я с трудом принес Эйфелеву башню на почту и упаковал в фанерный ящик. Башня еле в нем поместилась. Со всех сторон я обложил ее ватой, чтобы башню не повредили при перевозке. Мне пришлось довольно дорого заплатить за посылку, так как она была тяжелая, но домой я возвратился радостный и счастливый. Башни более не существовало.
Ночью ко мне пришли китайские императоры в длинных одеждах. Каждый из них имел баночку с тушью и кисточку. Они кивали своими фарфоровыми головами, слушая, как я радовался избавлению от башни, и невзначай рисовали иероглифы на обоях. Штрихи иероглифов напоминали ресницы моей бывшей возлюбленной, а цветы на обоях смотрели сквозь них тем же невинным взглядом. Потом я прогнал императоров, и они, толпясь и чирикая, как воробьи, спустились по ночной лестнице и вышли из подъезда. Трамваи уже не ходили. Я видел с балкона, как императоры ловили такси, бегая по улице, подоткнув свои халаты.
Утром я проснулся, с удовольствием вспомнил о возвращенной башне и собрался идти на реставрацию с легкой душой. Но когда я вышел из подъезда, оказалось, что все не так просто, как я предполагал. Башня была тут как тут.
Она стояла во весь свой трехсотметровый рост на чугунных опорах в виде гигантских арок, под которыми беспечно летали птицы. Одна из опор, самая ближняя, преграждала улицу рядом с домом, где находилась почта, откуда я вчера столь легкомысленно пытался отправить башню. На второй опоре, на высоте примерно семидесяти метров, болтался автофургон с надписью "Почта", нанизанный на одну из черных чугунных балок, точно сушеный гриб на лучинку. Фургон со скрежетом сползал по балке вниз, а из его распоротого кузова сыпались аккуратные фанерные ящики посылок.
Милиционеры уже оцепили ближайшую опору и на всякий случай никого к ней не подпускали. Вероятно, и остальные опоры были оцеплены, но они были далеко, за домами… Верхушка башни торчала высоко в небе; рядом с нею, как мухи, кружились три вертолета, производя фотосъемку, а наверху, на самом кончике радиоантенны, висела тоненькая серебряная цепочка от кулона. Я знал, что она там висит.
Мне ничего не оставалось, как пройти мимо башни с чувством некоторого беспокойства и одновременно удовлетворения. И потом, когда я ехал на трамвае и выглядывал в окно, любуясь башней, эти чувства меня не покидали.
Она позвонила мне на работу, чего раньше не случалось. До этого всегда звонил я.
- Что ты натворил? - спросила она испуганно.
- Это мое дело.
- Я тебя прошу, чтобы ты сейчас же сделал все как было, - быстро проговорила она шепотом. - Не бери в голову!
Это была ее любимая поговорка - "Не бери в голову".
- Не мешай мне, - сказал я.
- Все же увидят!
- Все уже увидели.
Более того, все не только увидели башню, но и сделали определенные выводы. Через некоторое время я заметил, что возле башни ведутся земляные работы. Я подумал, что башню решено снести, но бульдозерист, к которому я обратился с вопросом, ответил, что он разравнивает землю под бульвар Сен-Жермен. Название его не очень удивляло, да и к башне бульдозерист уже привык.
Вокруг башни на глазах вырастал уголок Парижа с каштанами на бульваре, со знаменитыми лавками букинистов на набережной, с домиками неизвестного назначения, возле которых по вечерам стояли толстые усатые женщины, внимательно оглядывая прохожих.
К этому времени моя бывшая возлюбленная вернулась ко мне. Конечно, она сделала вид, что пришла в первый раз после той ночи просто так. Она щебетала что-то насчет башни, вспоминала незадачливого французика, подарившего ей кулон, но я видел, что ее распирает от гордости. В тот вечер мы пошли по бульвару Сен-Жермен и с легкостью перешли на французский, целуясь под каштанами на глазах у прохожих, среди которых было немало ее и моих сослуживцев.
- Ты хотела быть в Париже, - говорил я с великолепным прононсом, - вот тебе Париж!
Потом нас подцепила одна из усатых женщин, которая оказалась владелицей небольшого особняка с видом на башню. Она дала нам ключи от комнаты на втором этаже. Там, рядом с постелью, был накрыт столик на двоих с вином и омарами, которые мне совсем не понравились. Но она героически жевала омаров и повторяла одно слово:
- Шарман!
Затем мы занимались любовью, не торопясь, будто на скачках, а делая это изысканно, по-французски, с легким оттенком небрежности. Башня светилась огнями в окне - абсолютно грандиозная, чистое совершенство, самая настоящая Эйфелева башня.
Теперь ей уже хотелось, чтоб все знали историю башни. Она даже сердилась на меня временами, упрекая в ненужной скромности, потому что башня заслуживала авторства.
А я, лежа с нею в меблированных комнатах, курил и смотрел на башню, удивляясь ее высоте и прочности.
Китайские императоры уже не приходили ко мне. Не заглядывали они и на бульвар Сен-Жермен, чтобы благословить влюбленных своими загадочными иероглифами, которые обозначали, должно быть, жизнь и смерть, цветущую вишню и нежный, едва заметный пушок на мочке уха женщины. На башню записывались экскурсии туристов, а вскоре было зарегистрировано и первое самоубийство. Какой-то выпускник средней школы ухитрился забраться на самый верх и повеситься там на серебряной цепочке от кулона. Говорили, что он был влюблен в свою учительницу, но та не принимала его любви всерьез. Это происшествие расстроило меня и заставило взглянуть на башню по-иному.
Сменились четыре времени года, и наступило пятое - тоска. Мы по-прежнему ходили на бульвар к одной и той же хозяйке, которой я заплатил за год вперед, ели тех же омаров или устриц и любили друг друга с некоей спокойной обреченностью, ибо башня стояла как вкопанная. Башня явно не собиралась снова становиться кулоном.
И вот однажды осенью, когда моя жена уехала, как я подозреваю, в одно из моих юношеских стихотворений и бродила там между строк, роняя редкие слезинки, моя возлюбленная пришла ко мне домой. Она тоже была печальна и даже не ответила на мой поцелуй. Я чуть было не сказал: на мой дежурный поцелуй. Мы сидели в комнате, пили вино и видели в окне башню, на которой болталась люлька с малярами.
- Будет как новенькая, - сказал я.
- Я очень устала, - сказала она. - Нужно что-нибудь придумать… Да, я легкомысленная, я дрянь, дрянь, дрянь! Но эта башня не для меня. Я вся извелась. Признайся, что ты поставил ее нарочно, чтобы всю жизнь напоминать мне: дрянь, дрянь, дрянь!..
Ее слова звенели, как колокольчики: дрянь, дрянь, дрянь! Как дверной колокольчик в старинном особняке с деревянной лестницей, над которой висит пыльная шпага хозяина. Прислушавшись еще раз к звонку, я встал и открыл дверь. На пороге стоял промокший китайский император. Его одежды облепили жалкую, худую фигуру, отчего он был похож на свечку с застывшими на ней струйками воска. Лицо, нарисованное тушью, было начисто смыто дождем: ни глаз, ни носа, ни рта. Он протянул мне руку и разжал кулак. На узкой ладони с непомерно длинными пальцами лежал мокрый скомканный иероглиф. Я его сразу узнал. Он обозначал любовь.
- Я не могу без тебя, - услышал я за спиной ее жалобный голос.
- Да-да, встретимся на бульваре, - сказал я. - Все будет хорошо, вот увидишь.
И я почувствовал, как она обнимает меня и прижимается сзади всем своим маленьким телом, вздрагивающим под белым плащом фабрики "Большевичка". На секунду я поверил, что все и впрямь будет хорошо, и, быстро оглянувшись, посмотрел на башню. Она равнодушно стояла на том же самом месте. И я тоже обнял и поцеловал свою возлюбленную, шепча слова, от которых она успокоилась, и даже вновь улыбнулась невинно, и подставила щеку для прощального поцелуя совсем уж по-старому, точно шла в булочную за бубликами.
А когда она вышла из подъезда, башня упала. Об этом я уже рассказывал. Осталось описать последний момент, когда верхушка башни достигла земли, а вся башня переломилась в середине. Верхняя часть ее упала поперек бульвара, а нижняя, нелепо вздернув две опоры вверх, точно собака у столба, легла вдоль улицы. Грохот был ужасающий. Но она даже не оглянулась, продолжая идти своей упругой, легкой походкой, пока не затерялась в толпе.
Поверженная и разбитая Эйфелева башня все равно выглядела внушительно. Падая, она разрушила несколько домов, из обломков которых выбегали размахивающие руками люди с чемоданами и тюками. Потом обломки башни покрылись полчищами гигантских муравьев, которые бегали по чугунным балкам с озабоченным видом и ощупывали дрожащими усиками мертвый металл. Башня скрылась под их шевелящейся массой, а когда они разбежались, унося с собой башню по частям, на земле бульвара Сен-Жермен остались лишь глубокие рваные раны, сломанные каштаны и груды кирпичей на месте того особнячка, куда мы отправимся завтра.
1973
Японский бог!
Рассказ
Это произошло в те сравнительно недавние времена, когда мы с Мишей Ваниным считались молодыми, подающими надежды писателями. Неопубликованных рукописей у нас было больше, чем денег, но меньше, чем долгов; всесоюзная и международная известности нам и не снились, зато была железная решимость сказать свое слово в литературе.
Сейчас положение, слава богу, изменилось. Нас уже не считают молодыми и подающими надежды. И решимость наша не столь железна, как была когда-то. В остальном все по-старому.
…Я стоял на стремянке в кухне и поливал потолок белой краской из пульверизатора, когда пришел Мишка. Я всегда любил ремонтировать свое жилище самостоятельно. То есть не то чтобы любил, а приходилось. Многое тогда приходилось делать самому. Мебель, например… Но я опять отвлекаюсь.
Было воскресенье. Ванину открыла моя жена и, проводив его в кухню, молча удалилась. Молчаливое поведение жены объяснялось характером нашей дружбы с Мишкой Ваниным. Это была чисто мужская дружба. Дело в том, что, задерживаясь после работы и приходя домой позже, чем обычно - практически ночью, - я всегда говорил, что проводил время в компании Миши Ванина и что мы с ним толковали о литературе. Примерно то же докладывал своей жене и Миша. Поскольку разговор о литературе немыслим без того, чтобы не пропустить рюмочку-другую, то совершенно ясно, что жены смотрели на наши отношения без восторга, считая приятеля мужа ответственным за напряженность в семейной жизни.
Понятно, что в такой ситуации мы заявлялись друг к другу домой лишь в экстренных случаях. Телефона у меня тогда не было, и я, глядя со стремянки на суровое Мишкино лицо, похолодел в предчувствии экстренного случая. Почему-то он представился мне недостаточно приятным.
- Японский бог! - воскликнул Миша, взглянув на меня снизу. - Ты что там делаешь?
"Японский бог!" - это любимая присказка Миши Ванина. Она может обозначать что угодно. В данном случае она обозначала изумление.
- Я крашу потолок, Миша, разве ты не видишь? - вежливо отвечал я со стремянки.
Мишка с возмущением оглядел меня с головы до ног - заляпанные белилами старые джинсы, на голове газетная треуголка, в руках поллитровая баночка с разбавленным мелом, от которой тянется вниз к пылесосу изогнутая грязная труба, лицо забрызгано меловыми веснушками… Мишка скорбно покачал головой.
Сам он, надо сказать, одет был исключительно элегантно: серая кепка, коричневая куртка из клеенки, которой обычно обивают диваны в присутственных местах, и рыжие полуботинки на микропоре. В руках Миша держал свой министерский портфель, хотя министром тогда не был. Это сейчас он в должности, в силе и только посмеивается в усы над грехами нашей молодости.
- Его там иностранцы ждут, - тихо проговорил Ванин, - а он потолки красит. Ну крась, крась! Я пошел…
И он повернулся, шурша расстеленными на полу газетами.
- Постой! - крикнул я, обрушиваясь со стремянки. - Да объясни толком! Какие иностранцы?!
- Да я толком и сам не знаю, - признался Миша.
И он объяснил, что утром ему позвонили из Иностранной комиссии Союза писателей и пригласили на встречу с иностранной делегацией. Встреча назначена в гостинице "Астория", в номере этих самых иностранцев. Они путешествуют по Союзу и встречаются с писателями. Знаменитые писатели им уже надоели, теперь они хотят посмотреть на молодежь.
Такие вот дела.
- А что хоть за иностранцы? - спросил я.
- Понятия не имею, - пожал плечами Миша. - Они только вчера прикатили, никого нет, еле-еле связались с Гранским. Мне сказали: один не ходи, прихвати кого-нибудь из молодых литераторов. Вот я тебя и прихватываю. И еще я прихватил…
С этими словами Миша раскрыл портфель. На дне его солидно темнела бутылка армянского коньяка.
- Мало ли… - значительно сказал Ванин. - Неизвестно, как оно, японский бог, обернется…
На этот раз "японский бог" означал уважение Ванина к международному престижу нашей страны. Ах, если бы мы знали тогда, как оно обернется, то выпили бы ту бутылку тут же, на покрытых мелом газетах!
Но мы клюнули на эту удочку.
Я помчался в ванную, на ходу крича жене насчет чистой сорочки и дипломатического приема, чему она, естественно, не поверила. До этого я ни разу на дипломатических приемах не бывал. Однако, когда через несколько минут я выскочил из ванной, белоснежная рубашка с галстуком ждала меня на распялке, а Миша хмуро объяснял моей жене, что дело нешуточное, ответственное - мы бы рады не ходить, но нельзя.
Вскоре мы уже ехали к "Астории", на ходу обсуждая возможные провокационные вопросы, если, не дай бог, иностранцы попадутся с Запада.
В гостиницу мы вошли чинно и аккуратно, поднялись на третий этаж и отыскали нужный нам номер. Дежурная посмотрела на нас подозрительно, но ничего не сказала.
У дверей номера прогуливался маленький, с залысинами человек крепкого телосложения. На лацкане его пиджака блестел значок "Мастер спорта СССР", по чему мы безошибочно определили, что он не иностранец.
- Вы писатели? - с ходу обратился он к нам.
- М-м… - неуверенно промычали мы с Мишей. Называть себя писателями мы в ту пору стеснялись: оснований для этого было маловато.
- Так писатели или нет? - настаивал мастер спорта.
- Да вроде… - кивнул Мишка.
- Гусеев, переводчик "Интуриста", - представился он, протягивая руку.
Мы назвали себя.
- Значит, так, ребята, - начал он, переходя на доверительный тон. - Не волнуйтесь, дело обычное, я все переведу как надо. Сейчас они придут.
Не успел он это сказать, как в конце коридора показались двое - мужчина и женщина. Они шли к нам, издали улыбаясь Гусееву. Тот тоже растянул рот до ушей.
- Вот они, - шепнул он нам.
- Японский бог! Да это ж японцы… - пробормотал Миша.
- Японцы, японцы, - быстро закивал переводчик.
И действительно, это были самые натуральные японцы. Женщина лет тридцати была в замшевых брюках, заправленных в сапожки, в пуховой синтетической курточке, худенькая, миниатюрная и изящная. Она вполне соответствовала моим представлениям о японской женщине. Звали ее госпожа Судо. При японском вежливом обращении полагалось приставлять к фамилии словечко "сан", что мы впоследствии и делали.
Господин Арамасса-сан был высок, гибок и элегантен.
Гусеев представил нас друг другу, и Судо-сан защебетала что-то по-японски. Голосок у нее был, как у синички. Переводчик мучительно смотрел ей в рот.
- Значит, так. Она приглашает нас в номер, - перевел он.
Мы вошли в апартаменты. Вероятно, это был номер "люкс", но я боюсь ошибиться, потому что мне не с чем сравнивать. Мы разделись в просторной прихожей и прошли в гостиную с круглым столом, мягкими креслами и диваном. Широкий проем, занавешенный бархатными шторами, вел из гостиной в спальню. Мы с Мишей расположились на диване, а Гусеев с госпожой Судо - напротив нас в креслах. Арамасса-сан не сел, а тут же принялся настраивать фотоаппаратуру, доставая из кожаных сумок аппараты, объективы, штативы и прилаживая это все одно к другому. Он, как выяснилось, был фотокорреспондентом.
Судо-сан оказалась журналисткой крупнейшего в Японии иллюстрированного журнала. Журнал выложили перед нами на стол, и мы с Мишей рассеянно принялись его листать. Он был сделан по западному образцу - глянцевая бумага, цветные фотографии, японские красотки на рекламах, немного иероглифического текста.
Сигареты, автомобили, виски, бюстгальтеры…
Госпожа Судо между тем деловито тараторила что-то, в то время как Гусеев покрывался испариной на залысинах.
- Она говорит, - сказал он, - что журнал у них семейный. Для дома, для семьи, значит… Трудный у нее диалект, японский бог! - посетовал он, вытирая лоб платком.
Мы с Мишкой вздрогнули от этого неожиданного признания.
- Да они по-русски ни хрена не понимают! - успокоил нас переводчик. На столе появилась пачка "Мальборо". Мы с Ваниным ухватились за сигареты, как утопающие за соломинку. Я никак не мог понять, зачем Судо-сан понадобились молодые русские литераторы? Где она хочет их пристроить в своем журнале?
В момент моего глубокого раздумья Арамасса-сан навел на меня объектив, вспышка озарила "люкс", я испуганно моргнул и подавился дымом. Арамасса невозмутимо перевел объектив на Мишку.
- Фотографировать-то зачем? - прошептал Ванин.
- Ничего, - сказал Гусеев. - Это можно.