Сказки времен Империи - Житинский Александр Николаевич 73 стр.


ибо каждый следующий сантиметр - а их будет всего-то десять - потребует от тебя великого терпения, хитрости и расчета, пока ты не упрешься в ту высоту, что маячит сейчас перед тобой, и не начнешь догадываться, что она, вероятно, и есть твой предел, потому что лучшие годы уже прошли и сантиметры, добываемые ранее молодостью и способностями, уже давно сменились другими, завоеванными умом и терпением, которое и есть, если подумать, единственный результат борьбы, но это после, далеко, а тогда, в тот незабываемый вечер триумфа, тебе казалось, что предела вообще нет, и это ощущение безграничности своих возможностей, испытанное благодаря прыжкам в высоту, пригодится тебе в других делах, потому что в нем залог успеха, хотя, с другой стороны, никогда нельзя дать гарантию, что успех все-таки придет, как показали те же прыжки на протяжении десяти лет плюс две неудачные попытки сегодня на высоте сто девяносто пять, перед которой ты все еще стоишь, раскачиваясь с носка на пятку и выставив вперед толчковую ногу, бормочешь что-то воинственное, чтобы преодолеть неуверенность, но знаешь, что и эта попытка будет неудачна, потому что исчерпаны все возможности роста, а это самое страшное, и у тебя недостало изобретательности придумать какой-нибудь новый способ борьбы вроде того, что изобрел впоследствии один хитроумный американец по фамилии Фосбюри, будущий олимпийский чемпион, получивший медаль вовсе не за прыжок на два с небольшим метра, а за новый стиль, названный его именем - что может быть почетнее? - когда планку переходят в немыслимом положении, пролетая над нею спиной, а приземляются с риском свернуть себе шею (способ вообще невозможный для прыжковых ям с песком, в которые приземлялся ты), - нет, ничего похожего ты не придумал и сейчас будешь пытаться преодолеть высоту испытанным "перекидным", изученным до мельчайшего движения, до такой степени, что он снится во сне и ты часто просыпаешься, лежа на животе в положении, характерном для перехода через планку: правая рука вытянута к прямой маховой ноге, а толчковая согнута и подтянута к животу - положении, усердно повторенном тысячу раз, изученном с помощью кинограмм и тем не менее уже неэффективном, но на принципиально новое решение тебя не хватило или были неподходящие условия для создания нового стиля (а для этого, к слову, всегда имеются неподходящие условия), но так или иначе тебе придется пользоваться традиционным способом, против которого ты в принципе ничего не имеешь да и владеешь им в совершенстве, понимая, что настоящий успех мог бы прийти только в случае создания собственного стиля, и с такими мыслями ты начнешь разбег, уловив тот момент, когда высота кажется на миг пустяковой, а может быть, настроив себя именно так, и первый шаг дается легко, играючи, кисти рук расслаблены, ты даже улыбаешься для вящего эффекта, но планка уже надвигается на тебя, и высота растет на глазах, пока ты бежишь мягкими прыжками, увеличивая постепенно скорость и стараясь сохранить в душе ощущение легкости, уверенности в себе и то особое, знакомое лишь прыгунам чувство упругости и мгновенного зависания в воздухе в фазе полета, - движения твои мягки, ты подкрадываешься к планке, точно кошка к добыче, хотя на самом деле все обстоит наоборот и планка гипнотизирует тебя, приковывая к себе взгляд, который не отмечает больше ничего - ни коротенького судьи в белых брюках с измерителем в руке, который он держит чуть на отлете, как копье, ни бедного столика с девушкой-секретарем за ним, оторвавшей взор от бланка протокола соревнований и наблюдающей за третьей попыткой, ни соперников в небрежных позах ленивого любопытства там, за пределами сектора, на длинной и низкой гимнастической скамейке, ни зрителей на трибунах, чьи взгляды сошлись на тебе, будто солнечные лучи, собранные увеличительным стеклом, и в фокусе этой огромной линзы твое тело, действуя уже автономно, совершает то, что оно умеет делать, а ты лишь следишь за ним, потому что все, что можно сделать, можно сделать только на земле во время разбега, в полете ты лишь автоматически выполнишь программу, как космический аппарат, но ощущение успеха или неудачи возникает в момент толчка, к которому надо подготовиться на трех последних шагах, занеся руки назад и отклонив корпус, собрав всю энергию мышц и разбега в один заряд, выстреливающий тебя вертикально вверх, вместе со свободным и хлестким махом правой ноги, носок которой оттянут на себя, вызывая в памяти проносящуюся картину зеленого поля стадиона Юных пионеров, а на нем три стройные фигурки худеньких и высоких, непомерно высоких мальчиков, выполняющих свободные махи, точно маятники, но эта картинка проскакивает мимо, потому что ты выталкиваешь себя вверх, превратившись на долю секунды в упругую стальную пружину и словно в первый, десятый или сотый раз чувствуя, что Земной шар оттолкнул тебя и сам сместился вниз на невообразимо крохотное расстояние, но все-таки сместился, и ты уже летишь к планке, готовясь обогнуть ее гибким послушным телом, - чудо полета, ради которого ты десять лет бегал на тренировки, а совсем не за победами, призами и грамотами или для выработки характера, и хотя ты стал терпелив, расчетлив и выдержан, хотя победа часто сопутствовала тебе, высота и притяжение неизменно выигрывали поединок, оставляя тебя поверженным в прыжковой яме со сбитой и звенящей металлической трубкой, и только мгновения полета дарили тебе настоящую радость, полное и пьянящее восхищение, поэтому ты летишь, просто чтобы лететь, победитель и побежденный, летишь, тянешься вверх, подстегиваешь себя руками и уже не смотришь на планку, а видишь только носок маховой ноги, торчащий впереди, как флажок, и бездонную пропасть яркого, голубого и не совсем понятного неба.

1975

Стрелочник

Рассказ

Это объявление я услышал в вагоне пригородного электропоезда. За окном летел куда-то вбок мокрый зимний лес, а машинист перечислял по радио, какие специальности требуются управлению железной дороги. Относительная влажность была сто процентов. Ни одной из перечисляемых специальностей я не владел, что почему-то вызывало грусть. Последним в этом списке утраченных возможностей значился стрелочник.

"Одиноким стрелочникам предоставляется общежитие", - сказал репродуктор и умолк.

Я всегда был одиноким, но никогда - одиноким стрелочником. Нельзя сказать, что мне нравилось быть одиноким, да и профессия стрелочника не слишком привлекала меня. Но в сочетании слов "одинокий стрелочник" была какая-то необъяснимая прелесть, что-то настолько беспросветное и неуютное, бесправное и жалостное, что я немедленно вышел из электрички и отправился искать управление железной дороги.

Кажется, там подумали, что мне требуется общежитие. Человек в черном кителе с оловянными пуговицами долго рассматривал мое заявление на свет, ища намек на общежитие и пропуская самые главные слова об одиночестве стрелочника. Ему не приходило в голову, что в общежитии сама идея одиночества теряет всякий смысл.

- Хотите быть стрелочником? - наконец спросил он и задрал голову так, что его ноздри уставились на меня, точно дула двустволки.

- Одиноким стрелочником, - поправил я.

- Да, именно одиноким стрелочникам мы предоставляем общежитие, - с удовольствием выговорил он.

- Я не прошу этой привилегии, - сказал я.

Должно быть, я вел себя неправильно или говорил не те слова, потому что железнодорожник заерзал на своем кресле, а в глазах его на секунду мелькнул испуг.

- Вы отказываетесь от общежития? - спросил он задумчиво и вдруг снова вскинул голову и прокричал: - Или как?

- Послушайте, - сказал я ему, - дайте мне какую-нибудь стрелку. Я постараюсь быть полезен… А мое одиночество не может иметь для вас принципиального значения.

- Нет стрелок! Нет ни одной стрелки! - закричал он, как можно дальше отодвигая от себя мое заявление. - Ради бога, заберите ваше заявление… Я вас прошу! Масса других специальностей, курсы, стипендии, повышение без отрыва…

- У меня мечта, - сказал я. - Дайте мне стрелку, маленькую будочку, свой семафорчик, желтый и красный флажки… Нет, я сам их сошью. Это больше соответствует одиночеству. В крайнем случае я обойдусь без семафорчика.

Он подписал заявление.

И вот я стрелочник. У меня своя будочка, подогреваемая изнутри небольшой электрической лампочкой, которая одновременно служит для освещения. До стрелки ходить совсем недалеко, километра два, и я ежедневно проделываю этот путь туда и обратно по нескольку раз. Работа у меня сдельная, и зарплата зависит от количества проходящих мимо поездов. Иногда случается, что поезда по какой-нибудь причине не ходят, но это бывает редко.

Самое главное в моей работе, как я быстро понял, - это угадать момент приближения поезда, так как расписания у меня нет. Мне пытались всучить прошлогоднее расписание, но я отказался, полагаясь на свою интуицию. Интуиция должна быть двойной, потому что нужно угадать не только, идет ли поезд, но и нужно ли переводить стрелку.

Обычно я угадываю первое безошибочно за полчаса до прохода поезда. Это как раз то время, которое требуется, чтобы неторопливо дойти до стрелки и только тут, когда огни поезда уже видны, за считанные секунды решить, нужно ли переводить стрелку. Как правило, я ее не перевожу, но бывает, что перевожу, проклиная себя в душе за уступчивость. Почему-то мне никогда не хочется ее переводить.

Моя стрелка очень проста. Говорят, что есть более сложные стрелки, но ими управляют и более одинокие стрелочники. Я еще не слишком одинок. Мне еще улыбаются девушки из окон электричек, так что возможностей для совершенствования сколько угодно.

От моей первой стрелки отходят два пути - левый и правый, а подходит к ней один - центральный. Эту терминологию нужно выучить раз и навсегда и ни в коем случае не путать. Стрелку следует переводить до прохода поезда, в противном случае будет поздно. То есть можно перевести и потом, но в этом уже будет мало смысла. Ни за что на свете нельзя переводить стрелку в середине состава, так как может произойти что-нибудь непредвиденное. Об этом меня особенно предупреждал мой учитель, бывший одинокий стрелочник, к которому неожиданно вернулась жена с сыном, поставив его перед необходимостью менять специальность.

Переведя стрелку, я обычно встаю рядом с нею, держа в правой руке желтый флажок. При этом я смотрю на окна вагонов, надеясь, что пассажиры оценят мое старание, точность и полное бескорыстие. Впрочем, я не требую оценки, хотя бывает очень приятно, когда какая-нибудь женщина бросит мне цветок или ребенок состроит рожицу. Однако чаще летят пустые бутылки, что очень действует мне на нервы.

Проводив поезд, я смазываю стрелку и возвращаюсь в будочку. Вот тут-то и наступают минуты, ради которых я бросил бывшую свою профессию и подался в одинокие стрелочники без общежития. Я достаю свою любимую игру, детскую железную дорогу с шириной пути 12 миллиметров, изготовленную в ГДР, и раскладываю ее на полу в будочке. У меня один паровоз, но зато стрелок целая уйма, и многие из них не в пример сложнее той, за которую мне платят деньги. Я кладу пальцы на клавиатуру пульта и играю, закрыв глаза, какую-нибудь мелодию. Слышно, как щелкают игрушечные стрелки и носится, жужжа, мой паровозик.

Еще ни разу он не сошел с рельсов, хотя путь его бывает настолько причудлив, что даже сам я удивляюсь. Игра требует полного, совершенного одиночества, одиночества на всю катушку, и безусловно непригодна для общежития.

Таким образом я совершенствуюсь в своей специальности. После таких упражнений мне нисколько не трудно управляться со своей подотчетной стрелкой. Не трудно, но скучновато. Потому как, что ни говори, а два пути, которые находятся в моем ведении, не исчерпывают возможностей фантазии и вдохновения.

Больше всего меня печалит, что работа моя, в отличие от игры, абсолютно бессмысленна. Я уже несколько раз убеждался, что оба пути совершенно равноправны, и поезду все равно, по какому идти. Но дело даже не в этом.

Я совершенно точно знаю, что в пяти километрах от моей стрелки находится точно такая же, но обратного действия. Она сводит два пути в один. Там тоже имеется будочка, в которой сидит стрелочник-профессионал с тридцатилетним стажем. Куда бы я ни загнал свой поезд, он все равно направит его на центральный путь. Это единственное, что он умеет делать. Я думаю, что он уже изучил мою манеру и заранее знает, с правого или левого пути ждать от меня поезда. Кстати, он тоже совершенно, совершенно одинок.

1975

От издателя

1

Если вы держите эту книгу в руках, возможны два варианта: или вы ее купите, или нет. Если же купите, возможны два варианта: или прочтете, или не прочтете. Если не прочтете, то и бог с вами. А если прочтете, возможны два варианта: или она вам покажется совершенной ерундой и ужасно разозлит, или покажется вашим личным дневником и станет на всю жизнь любимейшей. Если разозлит, то и до свидания. А если станет любимейшей, поздравляю, вы наш.

2

Эта книга издается к семидесятилетию автора, Александра Житинского, моего самого любимого писателя.

То, что он мой любимый писатель, - факт моей биографии. А факт его биографии - что в России (и в мире, потому что значительная часть настоящей России разъехалась) существует количественно небольшая, но сплоченная и верная прослойка, которая любит Житинского очень сильно и считает его наиболее полным выразителем собственных мыслей и чувств. Как известно, чем уже круг, тем сильнее чувства. Житинский близок сравнительно немногим - ну, может, пяти, может, семи процентам всей читающей аудитории вообще. Но близок до такой степени, что каждый его текст и даже живожурнальный пост страстно ожидается и бурно обсуждается, и подписаться мы готовы практически под всем, что Житинский говорит и пишет. Выражаясь официально, он с наибольшей полнотой и отчетливостью манифестирует некий социальный, а пожалуй, и человеческий тип, и тип этот был самым ценным результатом советской истории. В советские времена ему было по разным причинам неуютно, а в постсоветские он по разным причинам невозможен и дышит через очень узкую трубочку, в которую кислород поступает непосредственно из будущего.

Определить этот тип трудно. Сам Житинский многажды пытался дать ему название - "олух царя небесного", "дитя эпохи", "воздухоплаватель", - но, как известно, сфокусироваться на себе труднее всего. Правильней было бы, наверное, назвать его сквозного героя (и автора) советским идеалистом, поскольку советская власть, несмотря на массовые репрессии и отсутствие товаров массового же спроса, порождала еще и некоторый идеализм, поскольку говорила правильные слова. На этих идеалах творческого труда и всечеловеческого братства был воспитан лирический герой стихов, а потом и прозы Александра Житинского. Но, будучи от природы умен, ироничен, а также наделен необычайно тонким чутьем (которое и есть в сущности бытовой псевдоним интеллекта), он примерно понимал, как эти слова соотносятся с реальностью. Не только с реальностью так называемого развитого социализма, в котором он сформировался как писатель, а и с человеческой природой вообще - косной, завистливой, хищной, героической, возвышенной и т. д.

Вдобавок Житинский от природы наделен удивительным даром сочинять сюжеты - не достаточно простые метафоры, как делали многие фантасты и сказочники разных времен, а именно свободные фантазии, иногда абсурдистские, иногда хулиганские. Они были очень точны не в социальном или бытовом, а в эмоциональном смысле - то есть транслировали те настроения, в которых сочинялись. А главным состоянием советского мечтателя Житинского был, так сказать, элегический восторг - или, точней, очень сильная и радостная тоска. Этой городской тоской были проникнуты и его ранние стихи, и более поздние повести. Повесть была основным жанром прозаика Житинского, потому что иронические и поэтические миниатюры довольно быстро начали ему казаться чем-то претенциозным. Повести эти были двух типов. Одни веселые - главным образом это повести о младшем научном сотруднике Петре Верлухине. Другие серьезные, принадлежащие к славной петербургско-ленинградской традиции фантастических гротесков и зачастую слегка стилизованные под "петербургский текст" - под Гоголя, Достоевского, Хармса, Каверина, - каждый по личному вкусу назовет еще десяток авторов, работавших в этой манере. Житинский был, кстати, не одинок.

Он вступил в литературу вместе с блестящим поколением: замечательную городскую фантастику (и не только) писала Нина Катерли. Обэриутские и одновременно бунинские традиции - абсурд в сочетании с точной и экономной пластикой - осваивал Валерий Попов, самый известный сегодня представитель этой генерации. Самым интересным из старших был Голявкин, самым дерзким из младших - Марамзин. Рядом работал фантастический семинар под руководством Бориса Стругацкого - на мой вкус, лучшим там был Вячеслав Рыбаков. Таков примерно был фон, но Житинский на этом фоне резко выделялся - думаю, двумя вещами. Во-первых, он очень остроумен, но без натуги и без сознательного желания хохмить. А во-вторых, очень человечен. Эту его черту иногда по ошибке принимают за инфантилизм, потому что человеческое в России всегда подозрительно. Я уж и не знаю, почему. Наверное, потому, что климатически, географически и идеологически мы задуманы как страна сверхчеловеков, а потому обычная человечность - милосердие, сомнение в своей правоте, мягкость, доброжелательность, бескорыстие, талант - вызывает у нас тайную недоброжелательность.

Не у всех, конечно. Некоторые - и в том числе автор этих строк - запали на Житинского после первой же его повести "Лестница", ходившей в самиздате и увидевшей свет через 8 лет (1980) после написания (1972). Потом появились "Арсик", "Снюсь", рассказы "Стрелочник", "Пора снегопада" и "Тикли", а в 1987 году - главная книга Житинского, огромный роман "Потерянный дом, или Разговоры с милордом". В сокращенном варианте он появился в "Неве", а потом вышел отдельной книгой. Отдельная эта книга тут же стала настольной для упомянутой небольшой, но верной читательской категории. Лично я перечитываю "Потерянный дом" раз в полгода и всякий раз вычитываю оттуда что-то новое. Это был последний роман большой советской литературы, книга о крахе советского проекта и о том, что может прийти ему на смену. К сожалению, то религиозное и творческое преображение, о котором идет речь в романе, доступно только единицам - массовое "превращение", как названо это в романе, невозможно. Да и у единиц получилось кое-как. Уделом остальных стал загаженный общий дом, где все давно уже друг другу противны. Но Житинский интуитивно угадал одно: если главный выход по тем или иным причинам заблокирован, выйти из дома можно только через крышу. Можно упасть, можно взлететь - но это в любом случае будет выход, а не блуждание по замкнутым кругам бесконечной лестницы.

Назад Дальше