Время рожать. Россия, начало XXI века. Лучшие молодые писатели - Ерофеев Виктор Владимирович 6 стр.


"Хватит!" - произнес он уже более решительно и поднял к небу худое мальчишеское личико, по которому стремительно струилась вода. Дождь стал слабее, реже. В длинных темных лужах показались тяжело вздувающиеся и оседающие обратно пузыри. Внезапно в сером отягощенном небе открылась сверкающая прореха. Хлынул солнечный свет. Он хлынул широким исступленным потоком, прямо в глаза, такой яркий и слепящий, что Адольф проснулся. С легким стоном повернулся в постели и прикрыл ладонью лицо. Солнечный луч пересекал комнату, пробиваясь между занавесками. Занавески - белые в крупную красную клетку, до краев наполнены были светом и чуть-чуть дрожали. На стеклах блестели капли прошедшего дождя. Комната уже была вся насыщена утренними звуками: слышалось кряхтение деда - дед с долгим сиплым вздохом опускался в кресло, и кресло сипело под ним, издавая затаенный осыпающийся гул, он раскуривал трубочку, чмокал, потом затягивался - к аромату недавно зацветших гераней примешался запах его табака, а к нему еще запахи готовящейся еды, доносящиеся из кухни. Эти сладкие запахи напомнили Адольфу, что сегодня день его рождения. Впрочем, он помнил об этом даже во сне. И сейчас, оглядывая утреннюю комнату, он убеждался, что этот день действительно наступил. Сон развеялся, и дедушка обращает на него через комнату поздравляющий взгляд своих мутноватых глаз, этих глаз цвета кофе, когда-то крепкого и горького, а теперь обильно разбавленного старческим молоком. Легко было догадаться, что все в доме уже встали, что мать возится в кухне и наверное уже поставила в духовку праздничный пирог, что бабушка читает ей вслух Апокалипсис, сидя в кухонной качалке (слышалось мерное поскрипывание и голос бабушки, сливающийся в одну длинную неразборчивую фразу), что фениксы, орлы и ящерицы, вышитые на ширме, не изменили за ночь своих поз, что над кровлей дома царствует ослепительное синее небо, а ветер с горных отрогов приносит незамысловатые звуки волынок и милую горскую песенку, исполняемую гортанными голосами свободолюбивых девушек.

Он вынул ключи и торопливо открыл дверь. Перед тем как скользнуть в глубину квартиры, не удержался и воровато оглянулся - квартира была чужая, и он не был здесь несколько лет. С верхней площадки донесся чей-то живой говорок. Георгий расслышал матерные слова - этим словам он теперь внимал с изумлением, чувствуя, что сам он навеки утратил право произносить их. Коридор и кухня пахли нежилым холодом. Холодильник стоял распахнут и пуст. "Какой же он все-таки белый внутри", - подумал Гоша. Не снимая пальто, быстро прошел в комнату - в ту самую комнату. Здесь все для него было более знакомым, чем в собственном дому. В жизни ему не встречалась комната более тоскливая и в то же время уютная. Бесконечные полуразобранные телевизоры и радиоприемники теснились на полу и на шкафах. Всюду валялись книги, пустые стаканы, коробочки из-под лекарств, салфетки, старые рубашки, чьи-то рисунки, сделанные с натуры красной сепией. Когда-то здесь жил близкий друг Гоши. Когда-то здесь собиралась их небольшая компания. Когда-то на этой продавленной тахте Гоша занимался любовью с Ликой. С Ликой много раз и еще один раз с Габи, студенткой из ГДР. Да, были девушки, были друзья, была компания - "секта", как они тогда говорили в шутку. Все это было… А теперь? Теперь в этой комнате он собирался добровольно расстаться с жизнью. Он всегда представлял себе эту комнату, когда у него возникала мысль о суициде, - казалось, что здесь смерть уже началась, и самоубийство станет тут лишь безболезненной формальностью. "Это - такое же дело, как и любое другое. Делать его надо спокойно, рассудительно, толково, на трезвую голову", - так однажды сказал друг Георгия Артем. Георгию запомнились эти слова. Причины лишить себя жизни у Гоши были. Точнее, не было причин откладывать этот поступок. Георгий вынул из кармана заветный пузырек, поставил перед собой на стол. Все просто. Один глоток - далее холод, а потом отдых. Гоша посмотрел в окно. Это было единственное известное ему окно, выходившее на общественный туалет: белое строение, чья архитектура несколько напоминала вход в китайский сад. Зданьице туалета отчетливо виднелось сквозь веточки, покрытые уже зелеными почками. Без труда можно было прочесть четкие черные буквы "М" и "Ж", которыми были помечены входы. "Для мертвых и для живых", - прочел Георгий. Он всегда входил там, где было помечено "М", но пугался и выходил обратно - теперь ему предстояло уйти туда навсегда. "Умирать надо, глядя на сортир, - подумал Гоша, - чтобы почувствовать, как становишься говном". Он перевел взгляд на полку с лекарствами. "Настойка женьшеня" было написано на одной из зеленых коробочек. "Нестойкая женщина!" - громко сказал Гоша и потянулся к заветному пузырьку с ядом. Сомнений у него никаких не было.

Потом, рассказывая изредка об этом происшествии близким друзьям за водкой или же любовницам, лежа с ними в постели, Гоша говорил, что случайно задел локтем большую стопку книг, старых газет, журналов, каких-то папок с бумагами. Стопка якобы неуклюже покачнулась и рухнула, рассыпавшись по комнате с неизбежным для таких случаев вздыманием фонтанов пыли. И вот якобы прямо к ногам Георгия скользнула фотография, видимо, вырезанная из какого-то журнала, - стадион, тесно заполненный бесчисленными людьми, чьи руки взметнулись вверх в едином порыве. И на трибуне - небольшая фигурка выступающего Гитлера. Рассказывая, Гоша, конечно, помнил, что все было не совсем так. То, что он описывал как фотографию, на самом деле было галлюцинацией. Никакой стопки книг он локтем не задевал. Просто в момент, когда его пальцы коснулись заветного пузырька, он вдруг увидел это - четкое черно-белое фотографическое изображение стадиона, массы, приветствующие вождя жестом "Хайль", и, наконец, сам Гитлер в светлом галифе, в рубашке с какими-то лямками или портупеями, в галстуке. Видение длилось долю мгновения. Само по себе оно было скучным и необъяснимым: какое-то заезженное историческое фото, банальное и всем известное до боли. Но почему-то с души Георгия как будто сбросили чугунную крышку. Новыми, посвежевшими глазами он обвел комнату, изумленно посмотрел на свою протянутую руку, застывшую над пузырьком.

- Блядь, что же я делаю! - подумал он и встал. Взяв со стола пузырек, он вышел из квартиры, запер за собой дверь.

На улице была весна. Среди полосок грязного нерастаявшего снега пробивалась первая трава. В неожиданно теплых сумерках возбужденно орали птицы и дети. Георгий чуть было не покачнулся от мощной волны счастья, накрывшей его, что называется, с головой. Жизнь! Вокруг него была жизнь - сладкая и свежая, как арбузное варенье. Он побежал в сторону шоссе, где носились забрызганные грязью автомашины - казалось, каждая машина визжит от счастья. Сразу же остановилось такси. Желтый цвет дверцы напомнил ему о лимонных дольках. "Наша доля не доля, а долька", - подумал он, с трудом сдерживая смех. Что же все-таки произошло? Он никогда особенно не интересовался ни Гитлером, ни фашизмом. Да Гитлер и фашизм тут были явно ни при чем. В видении было одно место - один фрагмент - вроде бы складка на рубашке Гитлера, то ли на рукаве, то ли на боку над ремнем. В этом месте было что-то такое… Если попытаться определить точно, была в этом месте какая-то особая, необычная глупость - какой-то брызжущий неземной идиотизм, действующий как пучок холодной воды из шланга, пущенный в лицо. "Да меня просто рассмешили! - догадался Георгий. - Это мой собственный инстинкт самосохранения рассмешил меня". Сидя в такси, он решил составить запись о происшедшем в виде небольшого рассказа или эссе, воспользовавшись несколькими незамысловатыми иносказаниями, которые на радостях показались ему чудесными. Дома он сразу направился к письменному столу, выбрал белоснежный лист бумаги, взял перо и баночку туши и аккуратно вывел заголовок:

МИСТЕР ИКС

Подумав несколько минут, он написал первую фразу:

"Как герой фильма, как Мистер Икс в маске, поспевающий всегда в последний момент, чтобы спасти других героев (составной частью которых он подспудно является), всегда неожиданно проявляет себя инстинкт самосохранения. И никогда нельзя предугадать, какую личину он выберет, поскольку он выбирает их на ощупь, без умысла, но безошибочно. Неужели этот тщеславный трюкач никогда не ошибается? Надо полагать, о боги, что он старается не допускать ошибок, ибо в противном случае он серьезно рискует остаться без зрителей, которые могли бы по достоинству оценить его мастерство".

Софья Купряшина
ОДИН ДЕНЬ СЕРАФИМЫ ГЕНРИХОВНЫ

История старушки, занимавшейся сбором бутылок, была обыкновенной. Происходила она, естественно, из очень богатой дворянской семьи. Ее сослали на каторгу за то, что она носила пенсне и не хотела покупать очки. Когда она вернулась, сын не узнал ее и выгнал. Когда она сказала в Гнесинском училище, что до войны работала здесь концертмейстером, ее оставили в качестве уборщицы, но вскоре выгнали, потому что по ночам она страшно напивалась в пустом здании училища, бегала по темным коридорам, выла, приглашала каких-то ошибочно пострадавших людей, которые сдвигали парты и вынимали свертки с закусками.

Теперь она жила в пустом ларьке. Она очень опростилась и огрубела, стала жутко ругаться матом с продавцами палаток и временами проворно залезала на крыши палаток, чтобы снять с них ящики для бутылок. Все знали ее на этом пятачке. Она приставляла железную лесенку к палатке, и ее коричневые толстые ноги лихо мелькали то вверх, то вниз.

- Куда полезла, бабуля? - спрашивал ее продавец.

- Не видишь, что ли, ебена дрожь?! Ящики твои засратые снимаю, блядь. Хули не уберешь-то их?

- Ну работай, бабуля, работай.

Вообще она стала очень проворная. Вот только ноги почему-то не худели, но и не опухали. Просто были какие-то мясистые, вероятно, дворянские.

Вечером она выходила на Киевское шоссе, надевала на себя цветной платок и пенсне, садилась на кромку асфальта, расставляла ноги и со словами "бухла - заебись" приступала к ужину. Мимо ехали машины и грузовики, чуть ли не отдавливая ей ноги, но она сидела совершенно спокойно, глядя на затихающую к вечеру природу, и нежно щурилась на заходящее солнце. По мере выпивания она начинала перемещаться все ближе и ближе к Ростовской набережной, чтобы успеть попасть в вытрезвитель. Как инвалид войны, она платила 25 % штрафа, то есть чирик с небольшим или две самых хуевых поллитры. Сидя на солнышке на высокой горе перед набережной, она наблюдала за насекомыми и иногда переворачивала жучка, упавшего на спину, а иногда вдохновенно шептала: "Божья коровка, улети на небо, принеси нам хлеба…" На нее садились бабочки, и порою довольно жестоко кусали какие-то микроскопические мушки. Рассеянно матерясь, она яростно чесала укушенное место и тянулась к сумке за сигареткой.

Иногда снимала с себя все и лежала в траве. Вот зимой было хуже. Как-то раз, когда она лежала таким образом, ее нанюхал молодой колли, и они долго смотрели друг другу в глаза. Глаза у него были янтарные и внимательные.

- Я бычок подниму, горький дым затяну, люк открою, полезу домой. Не жалейте меня, я прекрасно живу, только кушать охота порой, - пропела Серафима Генриховна.

- У-у-у-а! Ах! Ах! Ах! - отозвался колли.

- Ну что, пёсочка, нравится тебе мое пенсне? - спросила она.

Пес немного подумал и убежал.

Она оделась и побрела дальше, в глубину горбатых извилистых переулков, в сторону двухэтажного темно-красного здания, обнесенного небольшим железным забором. Два или три раза она оглянулась на Москва-реку, вода которой темнела и искрилась, подумала что-то смутное о своих возможностях, а затем решительно свернула в прохладную аллею, предшествующую вытрезвителю.

- И долго ты еще будешь таскаться сюда, чучело? Ща так въебу - мало не покажется, - приветствовала ее дежурная.

Все двери были распахнуты настежь.

Серафима Генриховна виновато улыбнулась и пожала плечами.

Загремели ключи.

- Громова! Мыть пол. Кошелькова! Уймись. А то у дежурного сосать будешь.

Закипал чайник на плитке. Женщины различных званий доставали из пакетиков печенье, бутерброды, огурцы и другую снедь.

Тихую и стеснительную Серафиму Генриховну повели в "аквариум". До ночи ей надо было помыть дурно пахнущие клеенки с кроватей, подмести и помыть пол, протереть по возможности окна. Она еще ёбнула маленько из своей бутылки, закусила хлебом и стала готовить ведра и тряпки.

Дежурная как-то странно посмотрела на нее, поманила и протянула бутерброд с сыром:

- На. Все равно на пол упал.

Серафима Генриховна вытерла бутерброд пальцами и съела.

- Ха-ха. Как жестоко они обманулись, - думала она неизвестно про что, наблюдая за ненормальными бабочками и какими-то зелеными прыгучими полукузнецами, играющими в смертельные игры с лампочкой. Они уже несколько раз серьезно обожглись о стекло, поэтому летали и ползали по очень странным траекториям. В воздухе носилось сумасшествие. Многие уже благополучно сдохли.

В "аквариум" втолкнули голую профессора Голубятникову, сильно дав ей по жопе дубинкой. Серафима Генриховна уже закончила с клеенками и стала наблюдать за Голубятниковой.

- Не могли бы вы позвонить моему бывшему мужу, чтобы он забрал меня отсюда? - сказала профессор.

- А вы уверены, что он захочет вас забирать?

- Логично. Дело в том, что у меня украли бульон, благовоние и ароматические салфетки. Угостите сигареткой, Симочка.

Поговорили о современном состоянии нашего общества, об изменениях в структурах правопорядка.

На вахте уже перешли к тортам.

Серафима Генриховна все больше и больше убеждалась в том, что очень не любит женщин. Ее мальчики-продавцы из палаток, с которыми она проводила первую половину дня, были, конечно, сволочата и воры, но в них было гораздо больше человеческого, чем в профессорше или в дежурной. Она не могла объяснить это логически.

На лампочке потрескивали хитинные покрытия кузнецов.

Босую профессоршу с отвисшей грудью и длинным носом повели на оправку. А в коридоре она вдруг ломанулась и хотела выскочить на улицу. Ей съездили дубинкой по и без того кривому носу. Она все твердила, что завтра в восемь утра у нее пресс-конференция в Институте перинаталогии, однако трезветь и не думала.

- Ладно, не ссы в компот, - сказала разочарованная Серафима Генриховна и отвернулась к стене, натянув вонючую простыню себе на голову.

Она давно уже не могла спать нормально, и полтора-два часа полуобморока сменялись таким же временем бессмысленного бодрствования. Ей виделось разное. Представилось, например, что утром дежурные подгоняют к "аквариумам" по тележке с чаем в подстаканниках и небольшим бочком с пирожками с мясом. Ого! Нет. С мясом уже слишком. Мясо вызывает ненужные воспоминания. Она давно уже отучила себя думать о прошлом. Нет, просто по такому маленькому рогалику. А в чае - сахар. Когда это было? Она обняла сама себя, улыбнулась и поудобнее устроилась на койке. Собственные руки показались ей чужими. Это было хорошо.

В соседнем "аквариуме" было весело. Кто плакал, кто вопил, кто ржал, кто лежал в обмороке, а какая-то женщина страшно стучала воблой в стекло. Начинало рассветать.

Серафиме Генриховне казалось, что она лежит на дне корзинки, выстланной чем-то теплым и мягким. Она была защищена со всех сторон, и больше уже ничего не боялась.

А в семь часов утра она уже шла на работу по пустынной набережной, залитой солнцем. Было очень чисто и свежо. Серафима Генриховна спустилась по каменной лестнице к самой воде. "Почему этот мост называется Большой Каменный? А другой - Окружной. Есть еще какие-то: Красный или Краснохолмский? Каждая остановка речного трамвайчика называется именем моста. А может быть, уже и нет. Когда это было?" Она зачерпнула воды из Москвы-реки и попила. Представила, что сейчас у нее вырастут ослиные уши. Усмехнулась, глядя на прочно утвердившееся солнце. Потом она села на нижнюю ступеньку и помыла ноги в воде, тщательно протерев их после юбкой.

Вчерашний колли был как раз на утренней прогулке и помахал ей хвостом.

На крышах домов загорали люди.

Софья Купряшина
ПОСЕЩЕНИЕ ГРАФА ТОЛСТОГО

"Друзья или враги мы с Германией и с этим ебаным кайзером, для меня и для русских совершенно безразлично. Россия будет жить!" - воскликнул мудрый старец, сверкая своими совсем уже выцветшими и вылезшими из орбит глазами. И пока он говорил, никто не дотрагивался до еды, все жадно смотрели ему в рот, из которого свисала длинная полоса капусты.

Обед закончился около семи часов. Толстой выпил еще бокал крови цвета кавказского вина и пока он пил - непрерывно ссался, а я подумал: "Вот и в нем столько этой характерной для славян противоречивости". Врагу патриотизма оказалось достаточно одного стакана, чтобы стать евреем, встать, уйти, зверски избить жену и детей и, пошевелив огромным носом в разные стороны, лечь спать.

Утром он все частично вспомнил, и хуй его семидесятисемилетнего тела встал.

- Жана! - позвал он робко.

- Чо надо, - властно ответила она и остановилась в дверях, жуя огурец.

- Приятного аппетита, - ответил граф.

- Нежёвано летит. Хули надо, говорю? - еще более властно ответила Софья Соломоновна.

- Можеть, поебемси? - робко спросил Толстой.

- Ни хуя себе заявленьица, - удивилась женщина, стаскивая трусы через голову. - Ты посмотри, что ты со мной сделал, жид пархатый!

- Мне отседова не видать. Очки давай.

- У мине ноги не ходють. Ты их мне анамнясь перебил.

- А какой анамнез?

- Трещина в кости.

- При таком супрематическом виденьи мира тебе следовало бы… тебя следовало бы…

Толстой схватил себя за хуй и стал быстро двигать рукою туда-сюда.

День догорал.

- Боже мой, - подумал я, - что это за неописуемое блаженство - кончить с похмелюги в эти грустные и тягостные для России дни!

Каждый день после обеда Толстой час-два играл в теннис на площадке, устроенной под сенью деревьев, чтобы пища у него в желудке перемешалась и вздыбилась, вызывая колики, отрыжку, изжогу и икоту. Он любил громко рыгнуть в присутствии гостей. Нужно признать, что мы были свидетелями того, как семидесятилетний патриарх из Ясной Поляны играл, не сходя с места, целых два часа, управляясь вместо ракетки собственным членом. Если слишком сильно посланный мяч улетал в заросли травы или попадал в кучу говна, Толстой посылал своего партнера куда подальше и первым мчался вприпрыжку вынимать мяч из экскрементов. Это доставляло ему большое удовольствие.

А в это время Софья Соломоновна доползла до кухни и давала там распоряжения. Увидев кипящий чайник, она подставила руку под струю пара и держала, пока та не побагровела. Жена графа крякнула, потрясла рукой, пробормотала "вот теперь я избавлена от мук душевных" и с воем побежала в покои. Глядя на вздувшуюся руку, женщина подумала: "А не послать ли мне за Алешкой-стремянным и не поиграть ли мне с ним в "Где поймаю, там ебу?" Да нет… С ним же потом балакать надо. А он балалайка известная. Как почнет галиматью городить - и не остановишь. Лучше пойду в сад, надыбаю Барсика, подыму юбки, накапаю в центр нежности двадцать капель валерианки, настрополю туда Барсика - а там и обед скоро". Так думала бедная, глубоко одинокая и несчастная женщина. Эти мысли так ее захватили, что она не заметила, как к ней направляется муж, помахивая разгоряченным после игры членом.

- Ну чо, Софокл, мечтаешь о неузнанном? О том, как корабли бороздят неизвестное? А на обед чо будет? Пельмешков бы приказала…

Назад Дальше