Видит Бог - Джозеф Хеллер 7 стр.


В последнее время я приохотился звать ее, даже когда мне не холодно, чтобы она полежала со мной. Когда кто-то есть рядом, я себя чувствую лучше, чем один. И освоившись с ней, я начал примечать то да се. Да, поцелуи ее сладки. Вкус меда во рту ее. Коленом, а там и бедром, которое я стараюсь напрячь, чтобы усилить ощущение, я осязаю щетинку черных волос на аккуратно подстриженном бугорке ее лона, крепких, курчавых, пружинистых. Мне нравится здоровый запах ее живота. Недавно, всего один раз, он же и первый, я протянул руку, чтобы коснуться ее. Я наконец охватил раскрытой ладонью скругленье ее бедра. Гладкое. Ни унции лишней плоти. Все как раз такое твердое и шелковистое, как я и думал. Вирсавия, претерпевшая с течением времени положенные изменения, ныне грузнее, чем в молодости, лицо и тело ее лишились ясности очертаний. Она гордится тем, что сохранила все передние зубы - маленькие, кривоватые, налезающие один на другой, некоторые из них обкрошились по уголкам. К сожалению, детство ее миновало еще до того, как евреи столь естественным для них образом занялись ортодонтией. Мне-то все едино, сколько у нее уцелело передних зубов, ибо я люблю ее и желаю любви ее больше, нежели вина, и так же сильно, как прежде. Вирсавия еще может согреть меня, наполнить мои жилы теплом, целительным притоком крови. Вирсавия могла бы возбудить меня с легкостью, если бы пожелала, но она и не верит в это, и этого не желает. Возможно, потому и не желает, что не знает об этой своей способности. Мне сейчас семьдесят, значит, ей где-то от пятидесяти двух до шестидесяти - в зависимости от того, какая именно ложь из тех, которые она мне привычно скармливала, была правдой. Ограниченная, субъективная картина мира, сложившаяся у нее, как у всякой занятой только собой вертихвостки, не позволяет Вирсавии и на секунду поверить, будто я хочу поиметь ее, хотя мог бы отодрать Ависагу Сунамитянку. Правда-то в том, что отодрать Ависагу Сунамитянку у меня нипочем не получится, а с Вирсавией, глядишь, и проскочит. Шевеление рудиментарной эрекции я ощущаю, лишь когда она рядом со мной или ловя себя на уповании, что она направляется ко мне, чтобы снова, на свой околичный манер, просить о спасении ее жизни, и, может быть, посидеть немного радом, чуть склонив в притворном почтении голову, стараясь придумать какие-нибудь слова, которые дадут ей возможность затянуть визит. Иногда, видя ее растерянность, я прихожу ей на помощь, подкидывая обрывки сведений, способных ее растревожить. Она прикусывает губу, прикусывает палец. Мне и самому часто хочется, чтобы она задержалась. Это я, к примеру, с тайной спазмочкой жестокого наслаждения первым посвятил ее в идею Адонии насчет публичного пира. Она, перед тем вяло сутулившаяся на обитой мягким скамье, расставив длинные, тонкие ноги и рассеянно наматывая на палец прядь желтоватых волос, навострила уши, подобралась и принялась сосредоточенно слушать. Нечестивый бежит, когда никто не гонится за ним, циничный видит цинизм лишь в других, лукавый находит лукавство там, где нет никакого лукавства.

Мы оба считаем само собой разумеющимся, что смерть моя, хоть и близкая, не явится без предупреждения, без того, чтобы оставить мне достаточно времени для окончательного волеизъявления. Вирсавии более чем выгодно поддерживать во мне жизнь до тех пор, пока я не передумаю. На этой неделе длинные волосы ее снова позолотели и что ни день приобретают все более глубокий пепельный тон - естественный их цвет, с которым она решила вдруг покончить, выкрасившись поярче. Мудрить с оттенками или удовлетвориться легкими касаниями осенней кисти - это не для моей Вирсавии. Дня три-четыре о ней может быть ни слуху ни духу. Затем она появляется, чуть не вприпрыжку, ослепительная блондинка, какой и не сыщешь больше во всем христианском мире. Тонкие волоски на предплечьях она, должно быть, тоже обесцвечивает. А волосы на ногах снимает, поливая их растопленным воском и после сдирая затвердевшую корочку. Подмышки же она выстригает ножницами.

Она такая же чокнутая и своекорыстная, какой была всегда, и я люблю ее как прежде. Я не верю, будто она когда-нибудь любила меня, хоть она и твердит, что любила, и я не сомневаюсь - она и вправду так думает. По-моему, она всегда сильнее любила саму мысль о любви и в особенности, конечно, о любви к царю Давиду. Она сама в этом призналась, когда поведала мне, что каждый вечер купалась на своей крыше, которую так хорошо было видно с моей, с заранее обдуманным намерением растормошить мое воображение и заставить меня послать за нею. И она попала прямо в яблочко, эта девчонка, в первый же раз, как я увидел ее.

Наши начальные бурные три года были воистину волнующим временем, жуткая скверна непостижимым образом сплеталась в них с беззаботностью и буйными радостями, пока не погибли Урия и мой ребенок и пока она не родила Соломона. Тогда-то все и кончилось. Похоть ее остыла. Вирсавия нашла ей замену в жизненной цели, которую давно уж искала, в карьере, к которой стремилась и к которой неосознанно себя приуготовляла.

- Давай назовем его Царем, - вот прямо так и предложила она, едва разрешившись вторым нашим ребенком, довольно крупным мальчишкой.

Бог смилостивился и простил нас. Но я не смилостивился и Его не простил.

Моя восьмая жена, Вирсавия, была первым из всего-навсего двух известных мне людей, которые с такой легкостью пользовались словарем любви в обычных своих разговорах, что самые приторные банальности, самые мерзкие непристойности быстро приобретали привлекательную естественность внятного каждому, драгоценного смысла. Вторым был я. Вирсавия бесстыдно обучила меня этому. Она научила меня говорить о подобных вещах, раскрывать сокровенное, воздыхая, шептать, с обожанием и с некоторой даже витиеватостью, слова об ощущениях, которых я до того не ведал, и безвозбранно расспрашивать ее о разных женских делах, кои всегда почитались запретной загадкой, окутанной мраком великой тайны. Она доказала мне, что я способен на такие свершения, относительно коих я жизнью был готов поручиться, что они лежат за пределами моих мужских возможностей, доказала, что я смогу когда-нибудь научиться выговаривать "я люблю тебя" без колебаний, без трусливого трепета и дурацкой ухмылки, не робея от этих слов до дрожи в коленках, - более того, что когда-нибудь я могу даже захотеть сказать ей "я люблю тебя" и сумею сказать эти слова без запинки, замешательства, испуга, приниженности и стыда.

- Я люблю тебя, Вирсавия, - помню, сказал я ей совершенно искренне, когда все у нас только еще начиналось и мы лежали с ней как-то под вечер, приходя в себя в объятиях друг дружки, - но как мне хотелось бы тебя не любить.

- Уже хорошо, - улыбнулась она, наставница, гордая успехами ученика.

- Я люблю тебя, Вирсавия, - повторил я всего лишь два-три шепчущих мгновенья спустя, - и как же я рад, что люблю.

- Еще того лучше, - одобрительно сказала она, с избытком вознаграждая меня радостным светом, вспыхнувшим в ее синих глазах.

Воспоминания этого рода обдают мое сердце и кости лихорадочным жаром, превосходящим все, чего сумела пока достичь Ависага Сунамитянка с ее цветущей красой и нежными ласками. Слава Богу, моему грубияну-племяннику Иоаву ни разу не довелось услышать, как я говорю Вирсавии "я люблю тебя", вот уж было б ему что добавить к унизительным домыслам на мой счет, впервые забредшим в его голову, когда мы с ним мальчишками росли в Вифлееме и он обнаружил во мне пристрастие к музыке, - домыслы эти лишь укрепились моей дружбой с Ионафаном и разного рода бесстыжими бреднями, возраставшими вокруг нее, как прорастают в загаженном саду зловонные плевелы. Нет, Иоава просто необходимо убить, ведь так? Он никогда не взирал на меня с таким почтением, с каким я сам на себя взираю. Более чем достаточная причина для убийства, ибо мысль об этом выходит далеко за пределы того, что способен снести истинный царь, а сколько я себя помню, мысль эта всегда сидела у меня в печенках. А как быть с Нафаном? Нафан, этот ханжа, этот пророк, наверняка с самого начала знал, что я помешался на Вирсавиной заднице и норовлю добраться до нее каждое утро, каждый полдень и каждую ночь - и добираюсь, - и ведь ни словом не попытался меня образумить, пока муж ее не погиб и у него, у Нафана, не появилось нечто, чем меня можно было прижать по-настоящему. Иерусалим город маленький. А Вирсавия была баба горластая. Может, и Урия все знал.

Освободив меня от всех тормозов и силком приучив выговаривать разные пикантные разности, Вирсавия открыла во мне дремавшую до поры тягу к любовному витийству, которым я в дальнейшем с успехом пользовался для того, чтобы околдовывать и совращать даже ее - и даже после того, как она постановила для себя, что больше у меня этот номер не пройдет. Стоило ей обучить меня, как я с восторгом предался этому занятию. Я стал пользоваться словами - чистыми, поэтичными, восторженными словами, способными вскружить голову даже Вирсавии, я сокрушал ими ее непреклонную неуступчивость, не поступаясь ничем существенным - ничем, что она желала бы получить взамен. Я наслаждался, без зазрения совести играя на струнах давней ее слабости и тем еще острее оттачивая дар, которым она же меня и наделила. Речи мои текли рекой, слова низвергались пышными водопадами, растопляя и одолевая и ее искреннюю решимость держать меня на расстоянии, и неподдельную любовь к себе самой.

- Нет, Давид, подожди-ка минуту, не подходи, стой где стоишь, - строго приказывала она тоном, к которому прибегала, чтобы недвусмысленно напомнить мне о соглашении, каковое мы с ней будто бы заключили. - Если хочешь, чтобы я любила тебя, приходи ко мне с чем-то конкретным. Мне нужны настоящие доказательства твоей любви.

- Аметист?

- Я хочу, чтобы Соломон стал царем.

- Вот она, возлюбленная моя, - отвечал я, переходя в наступление и выговаривая слова со всей доступной мне быстротой. Тем временем руки мои, лежавшие на плечах Вирсавии, понемногу отклоняли ее назад, - она пасет между лилиями.

Или:

- Возлюбленная моя принадлежит мне, а я ей. Два сосца твои - как двойни молодой серны. Волосы твои - как стадо коз, зубы твои - как стадо выстриженных овец. О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Оооох, ты сукина дочь! Оооох, оооох, оооох, сукина дочь! - Все, что мне требовалось, это раскрепоститься и сказать ей чистую правду.

- Ах, Давид, Давид, - громко выдыхала она в экстатическом изумленье, уже закатывая глаза и без дальнейшего принуждения опадая на ложе. - И откуда ты берешь такие слова?

- Сам сочиняю.

- Хочешь мне воткнуть?

Вирсавия была единственной из моих жен и наложниц, наделенной даром кончать. Теперь-то я разбираюсь в этих делах достаточно, чтобы понять - Ависага будет второй, если мне когда-нибудь повезет настолько, что я смогу соединить желание с силой. Авигея тоже любила прижиматься ко мне в поисках исцеления от заброшенности, одиночества, страха, против которых мои большие ладони, лежавшие на спине ее, воздвигали крепкую защитную стену. Микеланджело был прав, снабдив меня такими здоровенными лапищами. Авигея с радостью спала бы рядом со мной каждую ночь, но она была слишком тонким человеком, чтобы когда-либо попросить об этом. Она была единственной в моей жизни женщиной, которая действительно любила меня. Мне так ее не хватает. Ныне я с каждой зарей обнаруживаю, что мне не хватает ее сильнее, чем на заре вчерашней. Утро - самое плохое для меня время. Авигея расстроилась бы, узнав, как плохо я сплю, какое испытываю одиночество. Она бы нашла какой-нибудь способ умерить бессловесную грусть, которая одолевает меня, когда мне не спится или когда я, поспав, пробуждаюсь от тусклых, запоминающихся с пятого на десятое снов, в которых ничего дурного не происходит, но которые все равно оставляют во мне ощущение полной отчаяния пустоты. Вирсавия, единственная из трех моих настоящих жен, взрывалась в постели, словно хананейка, или обезьяна-ревун, или одна из тех похотливых моавитянок либо мадианитянок, которых Моисею никак не удавалось отогнать от его стана. Впервые услышав эти неожиданные, судорожно нарастающие звуки, ощутив непроизвольное воздымание ее извивающегося тела, я перепугался. "Оооох, оооох, оооох, сукин ты сын!" - это благословенное, поэтичное выражение я впервые услыхал от нее.

- Где ты выучилась проделывать такие штуки? - поинтересовался я в невинности моей.

- Кое-какие из самых первых моих подружек были блудницами.

Ныне в Вирсавии, когда она наблюдает за тем, как Ависага обихаживает меня, не замечается ни тени ревности. Нет в ней и той спонтанной энергии, с которой бездетная Сарра взяла да и выбрала служанку, чтобы та легла с Авраамом и умножила потомство его, Сарра же стояла снаружи шатра, пока они не добились желаемого. Раздавать свое направо-налево не в природе Вирсавии. В ее природе - приобретать. Эта моя жена гордится таким своим качеством, и я тоже. Влюбленный дорожит в предмете своем и недостатками, которые в другом показались бы гнусными. Кто-то другой, может, и пришиб бы ее до смерти за равнодушие ко мне. А кто-то еще не смог бы понять ее, как я понимаю, или оценить в такой полноте.

- Сегодня ты не так мерзнешь? - Вот, пожалуй, и все, что она способна выдавить из себя, пытаясь проявить сочувствие ко мне и моей слабости. - По-моему, ты худеешь. Не думаю, что ее ухищрения хоть чем-то тебе помогут. Так что ты говорил насчет пира, который они собрались устроить? Кстати, зачем он им понадобился, ты не знаешь?

Она совсем не похожа на ту яростную собственницу, которую я некогда ввел в мой дворец. Жаль, что она теперь не такая ревнивая. Блюдя традицию, Вирсавия, едва обустроившись во дворце, предложила мне самых лакомых своих служанок, чтобы я ложился с ними и держал их в наложницах, но при этом прибавила, с лицом серьезным и полным мрачной решимости, что, если я приму хоть одну, она мне яйца отрежет.

- Я не позволю ей злорадствовать на мой счет.

А как я радовался, когда ей удавалось перехватить меня, шагающего мимо ее покоев в гарем на поиски кого-нибудь, кто смог бы на миг увлечь мое воображение. Расставив руки, высоко подняв окрашенную в яркий цвет голову, Вирсавия деспотическим, внушавшим невольное уважение рыком заставляла меня притормозить у ее дверей.

- Куда это ты, интересно узнать, намылился? - обычно вопрошала она. - А ну заходи сию же минуту внутрь. Подними рубаху.

И через пару секунд мы уже валились с задранными до шеи рубашками на матрас, колотясь друг о друга телами, словно неистовый зверь о двух спинах.

А теперь Вирсавия дает Ависаге советы. Когда она видит, как я кладу руку на тело девочки, в ней обнаруживается проблеск интереса, она слегка наклоняется вперед, вглядываясь в меня и в служанку с вниманием, более напряженным, чем то, какое она обычно проявляет ко мне и к моей девственной наложнице. И порою Вирсавия скучным, сонным голосом задает ей несколько коротких вопросов, удовлетворяя еле теплящуюся любознательность по части мыслей и прошлого девочки.

Ависага благоговеет перед Вирсавией, смотрит на нее не иначе как широко раскрытыми глазами, будто на достойную преклонения легендарную личность. Это она от солнца такая смуглая, отвечает Вирсавии Ависага, мать поставила ее сторожить виноградник в их доме в Сонаме. Больше всего на свете ей хотелось быть всем в радость, она выбивалась из сил, стараясь добиться всеобщей любви. Выбиваться из сил, чтобы стать всем в радость, не отнимая ладони от щеки, сухо замечает моя жена, не лучший способ добиться желаемого.

- На что тебе старуха вроде меня, - вот такими словами ответила Вирсавия на последнее мое предложение, - когда в твоем распоряжении такая красоточка?

Сколько я ее помню, она всегда разрабатывала один за другим планы, слишком запутанные, чтобы осуществиться, и временные графики свершений, слишком далеко заходящие, чтобы их удавалось выдерживать. Ей определенно недостает дисциплины разума, необходимой, чтобы придать хоть какую-то согласованность собственному вранью. Я запоминал проявленья ее двуличия лучше, чем она. Вирсавия врет во всем и всегда говорит правду. Когда я ловил ее на сокрушительных противоречиях, к которым сам же коварно подводил, лилейно-белое лицо ее заливал яркий румянец, а затем неизменно все ее тело начинало сотрясаться от смеха - ни тени опаски не виделось в ней, - и эта прелестная закоренелость во лжи вновь напоминала мне вздорную Авраамову Сарру, чей образ я сохранял в душе, даром что ни отвага, ни добродушие Сарры в Вирсавии и не ночевали.

Сарра была женщиной щедрой. Сарра, бесплодная, отдала Аврааму Агарь для продолжения рода. Агарь же, увидев, что зачала, стала презирать госпожу свою, хвастаться перед нею беременностью. Не на такую напала. Сарра обрушилась на нахальную служанку и вытурила ее в пустыню. И пока Господь не пришел ей на помощь, плачущая Агарь не осмеливалась вернуться. Вот вам Сарра, первая наша еврейская мамаша, которую я так люблю и которой горжусь.

Да и Авраам был человек замечательный. Отцом множества народов обещал Бог содеять его и многих царей, которые произойдут от него. Семени его предстояло умножиться, как звездам небесным, и овладеть городами врагов своих. Бог забыл добавить, что это таки займет немалое время. Человек добросердечный и мирный, Авраам тем не менее взял в руки оружие, чтобы отбить своего племянника Лота у похитителей, и он же убедительно спорил с Богом, уговаривая Его пощадить хотя бы этого порядочного человека, а не губить, разрушая Содом, праведного с нечестивым. Он был уже богат скотом, и серебром, и золотом, когда Бог явился ему в виде трех странников у дубравы Мамре, где Авраам сидел при входе в шатер свой во время зноя дневного. Не сомневаюсь, что, окажись они даже мимоезжими бедуинами, Авраам все равно отнесся бы к ним с тем же инстинктивным гостеприимством, он был само благородство и учтивость, когда пригласил их омыть ноги.

- Отдохните под сим деревом. Я принесу немного воды.

И он поспешил в шатер с распоряжениями для Сарры.

- Поскорее замеси три саты лучшей муки и сделай пресные хлебы.

Затем он побежал к стаду и взял теленка нежного и хорошего и приготовил его с маслом и молоком. В то время нам еще разрешалось есть мясо с маслом и молоком. И пока гости ели, Авраам стоял подле них под деревом. Поев и утерев рты, они вновь повторили Аврааму уже слышанное им однажды - что Сарра родит ему сына. Авраам призадумался. Сарра же, стоявшая у входа в шатер, услышала пророчество. И рассмеялась. И Бог это заметил.

- Отчего это рассмеялась Сарра? - спросил Бог.

- Я не смеялась, - солгала Сарра.

- Нет, смеялась, - настаивал Бог. - Я знаю. В чем Дело? Думаешь, Мне такое не под силу?

Из всех, кто мне известен, только Аврааму с Саррой и случилось развеселиться, беседуя с Господом.

Христом-Богом клянусь, меня тоже нередко подмывало захохотать. Я и сейчас посмеялся бы. Но я лучше чем кто бы то ни было знаю, что мне до такого человека, как Авраам, еще тянуться и тянуться. Я никогда не был столь усердным и послушным слугой. Авраам, я думаю, был святым. Или идиотом. Он готов был идти с Богом до конца, даже когда его подвергли испытанию, приказав отвести маленького сына его Исаака на гору, построить жертвенник и принести мальчика в жертву.

- Отец мой, - говорил Исаак, подтаскивая дрова. - Вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения?

И Авраам сказал:

- Бог усмотрит Себе агнца для всесожжения, сын мой. Пойдем вместе.

Назад Дальше