Лорд и егерь - Зиновий Зиник 13 стр.


Следуя за ее логикой, Феликс стал твердить об избранности своего израильского изгнания, стал говорить про Иерусалим как город, где всегда видишь горизонт (потому что город - на холмах), а когда видишь горизонт, знаешь, где находишься, а когда знаешь, где находишься, ощущаешь себя как дома; Иерусалим, поэтому, их новый родной дом. Он и она, Людмила, пилигримы, прибыли наконец в Святой город. В душных и потных сумерках Феликс приближался к ней, "Людмиле", все ближе и ближе, все дальше и дальше удаляясь от "московской" Сильвы. Он начал раздевать ее, и она не сопротивлялась, но поняла, что переиграла роль бывшей своей подруги и иерусалимской супруги Феликса, когда его руки, губы и язык стали лапать, обшаривать, вылизывать ее потное от зноя и напряжения тело с изобретательностью и неистовством онаниста, не пытаясь ею овладеть, не проникая в нее, но как бы опутывая, и когда она пыталась вырваться, то соскальзывала в еще более неудобную и невероятную позицию. Он успокоился, лишь исторгнув струю спермы куда-то ей под мышку. Отошел к окну, как полуслепой добрался до стула и уселся, голый, обхватив голову руками - зеркальным отражением инвалида-манекена на балкончике напротив. Опять забормотал; на этот раз выходило, что она, Людмила, соблазнила его, оплела и окрутила, вновь привязала к себе, надеясь, что он, Феликс, забудет Сильву раз и навсегда. Но он Сильву не забыл. Он испытывает к ней еще большую, чем когда-либо, страсть, усиленную, подогретую изменой и разлукой. И если ревнивая, мстительная и похотливая Людмила и впредь будет искушать его, ему придется ее, Людмилу, убить. Похоже на то, что ему придется убить Людмилу так или иначе: потому что, как бы ни клеймил он ее, без нее он тоже жить не может, как, впрочем, и без Сильвы. Сильву же он убить не может, потому что она далеко, а Людмила - тут, рядышком.

Не дожидаясь утра, Сильва решила позвонить Виктору в отель. Он поднял телефонную трубку сонный, охрипший, непонимающий. Извинялся, говорил, что перепил вчера на очередном приеме в его честь, что надо всем им собраться, все обговорить, объясниться. Однако через пару минут он таки понял, почему Сильва звонит ему посреди ночи. "Он блефует", - успокоил ее Виктор. "Единственный выход из этих логических силлогизмов - убедить его в том, что ты, то есть Сильва, не в Иерусалиме и не в Москве, а где-то в третьем месте".

"Но я и есть в третьем месте: в Лондоне", - сказала Сильва.

"Вот именно. Из географических точек своего безумия - Москвы или Иерусалима - он должен переместиться в лондонскую реальность. Его надо убедить в том, что его присутствие в Лондоне - крайне необходимо, что тебе грозит смертельная опасность. Например - от эпидемии. Убеди его в том, что в Лондоне - эпидемия чумы". Она слышала в телефонной трубке, как он старается удержаться от зевка.

"Он и так в этом уверен. Был уверен - когда находился в нормальном состоянии. С этого, по-моему, и началось его безумие".

"Вот в это прежнее безумие его и надо, свихнувшегося, вернуть. Знакомое привычное безумие и есть нормальность. Психически больной в обстановке сумасшедшего дома и есть нормальный человек. А Феликса я бы не назвал психически больным", - поспешил он добавить с ободряющей иронией. "Возможно, душевно больной, да: просто-напросто эмигрантская лихорадка в эмигрантской ситуации".

"Когда же ты собираешься вернуться в стан нормальных людей - в нашу компанию?" - спросила Сильва с показной небрежностью, не слишком надеясь на ответ.

"В ближайшем будущем. Пара официальных приемов - и я ваш". Он сообщил, что завтра он наконец приглашен в поместье, на встречу с лордом Эдвардом, и может засветить вопрос о болезни Феликса. Может быть, лорд поместит его в какую-нибудь частную психиатрическую клинику (лорд ведь как-никак, а главный человек в кампании по борьбе с применением психиатрии в политических целях), - если это действительно нечто большее, чем просто лихорадка и бред. Тем временем, если она боится оставаться с Феликсом наедине, он готов оплатить ей номер в отеле. Сильву резануло то, что к себе в номер он ее не пригласил. Она заглянула в комнату Феликса. Тот спал или притворялся, что спит. Когда она вытаскивала из-под простыней свои трусы, она обнаружила под подушкой баночку с таблетками. На наклейке она разобрала слово "барбитураты". Сильва вспомнила, что уже не раз видела Феликса, заглатывающего какие-то загадочные таблетки. Она думала: от простуды. Может быть, это не эмигрантско-простудная лихорадка, а обыкновенный делириум наркомана-любителя? Она стала трясти Феликса за плечо. Но тот храпел в полной отключке.

11
Asylum

Солнце, однако, сделало свое дело (ведь Кент как-никак на той же широте, что и южные провинции России), и, когда они решили, что наступило время ленча, туман, выступивший с утра как пот на разогретых полях, испарился. Зелень сияла как будто вымытая под голубым стиральным порошком небес. Даже небо, казалось, тут дело рук человеческих: настолько уравновешено оно было с пропорциями холмов земных, где овцы и коровы, коза и куры, пасущиеся лошади и гоняющиеся за ними собаки, - у каждого было свое место, и каждый был на своем месте. Дуб посреди лужайки уравновешивался пугалом в дальнем конце поля. Ветер на дальних дистанциях раздувал его рукава, и пугало как будто танцевало под сияющим небом. Дышалось вольно. Они решили устроить ленч Al Fresco - на открытом воздухе перед домом. Хотя ветер и достигал иногда их пределов, трепал белую скатерть и обжигал щеки, он лишь укреплял ощущение свободы и воли, цельности и радости, не покидавшее их ни на мгновенье.

Ленч был незамысловат: фазаны в ореховом соусе, запеченные в духовке. Вино: Бордо Médoc. Эта пастораль была слегка омрачена нелепым спором между Феликсом и Виктором - не спором даже, а недоразумением. Феликс потребовал к фазану горчицы. Сильва собиралась было попросить прислугу принести банку горчицы из кухни, но Виктор остановил ее: фазанов, сказал он, с горчицей не едят - фазанов едят с брусничным соусом, например, но не с горчицей. Феликс раздраженно ответил на это, что фазан - та же курица, и поскольку курицу он привык есть с горчицей, почему бы ему не есть с горчицей и фазана? На что Виктор заметил, что фазан - это птица, в то время как курица, как известно, нет. "В той же степени, что и женщина не человек?" - сострил Феликс, и Сильва вышла из-за стола. Но доктор Генони уговорил Сильву вернуться, а Феликса - испробовать фазана с брусничным соусом, хотя он и продолжал утверждать, что по вкусу фазан - та же курица и, если горчица подходит к куриному мясу, почему нельзя есть с горчицей и фазанье, даже если фазан и не курица?

После ленча Феликс приступил к перечитыванию своих записок:

"Почему Пушкин ухватился именно за Джона Вильсона? Почему, например, не стал переводить строки о чуме из знаменитой в ту эпоху поэмы "короля описательной поэзии" Джеймса Томсона "Времена года" (ее постоянно перечитывал великий Тернер): "Из удушливой клоаки Каира, со зловонных полей, усыпанных саранчой, возникает эта великая разрушительница. Ее ужасающий налет не грозит зверью: человек предназначен ей в жертву". Bruter тут надо понимать как: животные. Собаки, значит, выживут, эпидемия чумы собакам нипочем. Но Пушкина интересовало нечто другое. Ему нужна была не поэма о чуме, а драма. Маленькая трагедия. Домашний театр…"

Он никак не мог сосредоточиться и докончить мысль, потому что Сильва включила радиоприемник и стала слушать "Русскую службу" Би-Би-Си. Их театральный обозреватель Глузберг, рецензируя "Двух веронцев" на сцене Королевской Шекспировской труппы, напирал, как обычно, именно на политический подтекст постановки (двор герцога Миланского был превращен тут в некий символ тоталитарного режима, авторитарной атмосферы и мужского шовинизма). Вся запутанная интрига и конфликт между двумя героями - Протеем и Валентином - вырастала в ходе рассуждений в конфликт между диссидентами и конформистами в обществе, причем тот факт, что Протей разоблачил перед герцогом Миланским планы его друга Валентина (побег с герцоговой дочерью Сильвией), подавался рецензентом чуть ли не как политический донос одного эмигранта на другого. А то, что речь идет об изгнании и эмиграции, не было никаких сомнений. Судите сами. Валентин бежит от карающей руки герцога за границу, в лес, к разбойникам, которые называют себя изгнанниками и эмигрантами. А Сильвию заточают в башню. Валентин кричит: "Ведь смерть - уход от самого себя, а Сильвия и я - одно и то же. В изгнании от Сильвии моей от самого себя я буду изгнан. Не это ли - смертельное изгнанье!" Тема эмиграции засвечивается с первого же монолога Протея, на проводах Валентина, отбывающего в Милан. Протей остается, потому что любит. Любовь приковывает его к родной земле.

"Самое поразительное во всем этом бреде", - сказал Виктор, заставив Сильву выключить приемник, - "что подобным шарлатанским спекуляциям можно найти основания в тексте. Этим театр и раздражает, как и Россия: вольностью интерпретаций. Что ни примыслишь - то и правда, потому что и правды как бы никакой нет, а сплошная, по идее, примысленность. ("Эти все по идее, в принципе, в сущности - поразительно, насколько одинаково они с Феликсом в сущности, по идее, в принципе одинаково изъясняются", - отметила про себя Сильва.) На сцене, по идее, как и в советской жизни, значение и смысл предмета не в том, чем предмет на самом деле является: крашеная картонка на заднике - это якобы небо, а фанерная перегородка - якобы городские стены, не говоря уже о муляжном хлебе и крашеной воде вместо вина".

"Был, как ты знаешь, еще один человек на свете, который занимался тем же", - сказал Феликс.

"Чем это тем же?"

"Претворял воду в вино".

"И религиозные ассоциации - это у тебя все та же развращенность театрального мышления".

"Можно, знаешь ли, само человеческое существование считать просто-напросто неким извращением. Ну да: извращением - смерти. Каковой жизнь и является - с божественной точки зрения".

"И давно это мы начали взирать на людей с божественной точки зрения?"

"С тех пор как эмигрировали по собственной воле".

"Кто по собственной, а кто и нет", - сказал Виктор.

"Да брось", - отмахнулся Феликс. "Ты по собственной воле добился такой ситуации, когда тебя вышвырнули из страны не по собственной воле".

"Собака не отвечает за своего хозяина".

"Но хозяин не отвечает за свою собаку, если она стала бродячей. Меня в "Двух веронцах" поражает отождествление собаки и хозяина. Фигура шута-слуги Ланса. Точнее, не сам Ланс, а то, что он, не ясно по каким соображениям и с какой целью, все время толчется со своей собакой. В этой комедии, как известно, вообще масса знаменитых нелепостей и ошибок. Но при чем тут, скажите, этот олух слуга и почему он с собакой? Ты знаешь, я впервые видел настоящую собаку на сцене только в Англии. Англичане настаивают на буквализме, на натурализме: мол, мы вам показываем то, что буквально написано в тексте, а интерпретировать - ваше дело". Феликс обернулся к Сильве: "Когда в моем школьном спектакле Виктор играл этого самого Ланса, у нас, конечно, таких дрессированных собак не было. Вначале была идея использовать на сцене куклу, игрушку вместо собаки, муляж какой-нибудь. Но потом я понял: надо делать вид, что собака вообще за сценой. То есть Ланс сидит на сцене и держит поводок, а сама собака как бы за кулисами".

"Прошу заметить", - заметил доктор Генони: "у вас в спектакле это была типичная русско-советская символическая собака, а здесь в Англии она превратилась в натуральную".

12
Пластилиновый замок

Виктор Карваланов проснулся с неожиданной, как голубизна неба над Лондоном, убежденностью в уникальности собственной судьбы. Подобное ощущение он испытал до этого дважды: вместе с первым арестом и когда получил извещение о смерти отца. А в это утро семьдесят шестого года он наконец почуял, что освободился раз и навсегда. Даже предупредительный стук в дверь (к завтраку) не вышвырнул его из койки - паникой лагерной побудки или страхом нагрянувшего обыска. Даже в состоянии полудремы-полубодрствования перед окончательным пробуждением он твердо знал, что он не в лагерной койке, а под шикарным пуховым одеялом, что он за границей собственного прошлого, что он - за границей. Он стал частью здешней экзотики, где утренние тени на стене превращали листву, колышущуюся в переплете окна, в гигантского леопарда, разгуливающего по клетке с тиснеными обоями старомодного гостиничного номера, с золочеными кранами ванной комнаты, где в отсвете ламп (с рисованными янтарными абажурами из навощенной бумаги) его изможденное лицо в зеркальце для бритья покрывалось благополучным загаром. Срезая снежное великолепие мыльной пены двойным скребком фирменной бритвы "Gillette", он в который раз улыбнулся, припоминая единственную паническую мысль, сверлившую мозг, когда с него сняли наручники и вытолкнули вниз по трапу из советского самолета на бетон венского аэродрома: как же он обойдется без лезвия бритвы, хитроумно зашитой в подкладку лагерной телогрейки - с телогрейкой пришлось расстаться в обмен на москвошвеевский костюм перед посадкой в самолет, и он, болван, забыл про бритву, пригодилась бы сейчас, если не ему, так соседям по бараку!

За завтраком крахмальная салфетка нетерпеливо рвалась к нему на колени из тугого блестящего колечка; треугольники жареного хлеба с готовностью высовывались из перегородок серебряной подставки как инвалютные сертификаты респектабельности, а яичница с беконом вперялась в него желтым глазом, не мигая - от удивления; даже в этом блестящем кривом зеркальце желтка его отражение гляделось как будто сквозь дверной глазок тюремной камеры - в перспективе из настоящего в прошлое: вот каким он был, загнанное в четыре стены животное, с перекошенной и распухшей от побоев и голодовок физиономией.

""Таймс", сэр?" - интимно, но без фамильярности осведомился официант, услужливо склонившийся над столиком с пачкой утренних газет на выбор. "Угу-м", - и утвердительным кивком завсегдатая Карваланов заполучил в руки еще теплую, как свежеиспеченная булка, пахнущую типографской краской газету "Таймс". Прихлебывая ароматный колониальный чай "эрл-грэй" под сигарету "Синьор сервис" (он все еще упорно не переходил на фильтр), пробежал глазами заголовки. Тред-юнионы, цены на нефть, ядерное разоружение, мне бы ваши заботы. Впрочем, поймал он себя на слове "ваши", теперь это и его заботы. Например, прививка от бешенства. Полуподвал на третьей странице извещал читателей "Таймс" о страшной угрозе, нависшей над Альбионом. Сотни лет эта страна наивно полагалась на островную изоляцию как своего рода карантин против эпидемий, поражающих другие народы и государства. Но стоит хотя бы одной крысе с бациллами бешенства пробраться к английским берегам, скрывшись от паспортного и ветеринарного контроля в трюме иностранного судна, и последние остатки Британской империи в виде Соединенного Королевства погибнут от водобоязни: в считанные дни этот остров превратится в загон для бешеных собак - с беспечностью островитян британское правительство не позаботилось до сих пор ни о вакцине против бешенства, ни о пунктах прививки. Еще месяц назад Карваланов, советский заключенный, мог бы наплевать на подобную эпидемию. Но сейчас, здесь он, подданный английской короны согласно закону о политбеженцах, ничем не отличается от любой другой британской бродячей собаки.

У него вдруг задрожала рука, и чай в чашке, похоронно звякнувшей о блюдце, плеснул чумным пятном на скатерть. Он глянул на пляску солнечных зайчиков на серебряном подносе у засуетившегося официанта, на очки и породистые лысины редких постояльцев отеля, и у него тоскливо засосало под ребром - то ли застарелой лагерной язвой, то ли давно забытым страхом школьника перед выпускными экзаменами: за отель скоро перестанут платить благотворительные организации - ведь он уже не политбеженец, не привилегированный страдалец, а один из трех миллионов полноправных безработных этой страны, в одной лодке с туземцами этого острова, и не поможет никакое диссидентское прошлое. Впрочем? Впрочем, поможет: если не диссидентское, то просто-напросто советское прошлое. Ведь ему, как и большинству пионеров его поколения, однажды сделали прививку от бешенства - кого из них после войны не кусали бродячие собаки? Надо будет непременно упомянуть этот факт в качестве нравоучительного анекдота в очередном интервью или лекции: мол, советская власть с детства готовила меня к эмиграции в Англию - с ее национальным психозом перед заболеваниями туберкулезом и бешенством. Вопрос только в том, была ли та советская прививка одноразового действия или же раз и навсегда, на всю жизнь?

Рука его инстинктивно поползла под пиджак, к сердцу, проверяя, на месте ли оно, и нащупала во внутреннем кармане конверт - с телеграммой-приглашением от английского лорда; предстоящий визит показался ему в этот момент залогом светлого будущего в необычной для него ссылке. Карваланов чувствовал себя консулом пока еще не существующей империи. В этой империи, то есть, по-лагерному - кодле, ему, лорду Эдварду, отведено место пахана: с его связями в парламенте и в кабинете министров, его надо лишь подтолкнуть в нужном направлении, задействовать, отбив его у других эмигрантских группировок - от монархистов до соцдемократов из правозащитников. Вся эта демдвижная шантрапа не понимает, что дело не в политлозунгах, не в исповедальных кредо и законодательных казусах, а в идее власти: лишь силой можно опрокинуть советского колосса на глиняных ногах за "железным занавесом". И что бы ни болтали про вымирание аристократии как правящего класса, все в этой стране пока еще равняются по этому самому отживающему классу, по его манерам и образу жизни. А манеры, в свою очередь, манеры именно, а не суть дела, решают в этой стране всё.

Он попросил еще чаю, намазал густо еще один жареный хлебец мармеладом и углубился в ту страницу "Таймс", где красовалась его фотография, уже на фоне не тюремной решетки, а Букингемского дворца. Кое-что корреспондент, натурально, переврал, кое-где шла сплошная отсебятина, но в целом интервью получилось недурно: афористично, все на анекдотах, с конкретной бытовой изюминкой, без этих риторических религиозно-восклицательных знаков - каковых только и ждут здесь от русских; и главное - без патетики. Герой-одиночка, загнанный в угол сворой негодяев и палачей, именно такому и сочувствует английский ум. Прямо-таки ницшеанская ситуация: спиной вжатый в стену, один на один с толпой, когда больше не на кого надеяться, тут-то и выходит наружу, как пот, вся человеческая подноготная. Прямо по Киплингу: "Когда внутри все пусто, все сгорело, и только воля говорит: иди!"

Назад Дальше