Кто же еще тянул театр в этой упряжке-четверне? Мэри Форд-хрупкое создание с большущими, дымкой подернутыми глазищами и нервным упрямым личиком-кулачком, превратившееся к сорока годам в упорную и уверенную женщину, отлично ориентирующуюся в мире рекламы, которой она, по преимуществу, занималась. Второе воплощение компетентности, Рой Стрезер, числился помощником режиссера. Солидный, с виду неповоротливый, он и вправду никуда не торопился и никогда не позволял себе волноваться, что бы ни стряслось. Рой сравнивал себя с опустившимся бывшим футболистом. Крупный, неряшливый… Они помнили его молодым, бунтарем из "поколения шестидесятых". Трудовую деятельность Рой начал, как и многие его ровесники, маляром на фасадах и кровлях. Наконец, Патрик Стил. В глаза и за глаза трое остальных, как и многие другие, замечали, что он придан им, скучным и спокойным, для контраста. Весь на нервах, капризный, неустойчивый, вспыльчивый, смахивающий на пацана или на птицу с хохолком черных мягких волос на вздернутой голове. Гомосексуалист. Причем перепуганный гомосексуалист. Проверяться не хочет, при нем о СПИДе лучше не упоминать. Говорит, что теперь предохраняется и опасности ни для кого не представляет. Может вдруг прослезиться, а то и расплакаться, благо поводов в его жизни для слез предостаточно. Как художник Патрик просто чародей. Лунный свет, озеро, гора из светотени, макулатуры и обрывков фольги - его стихия. Его то и дело пытаются сманить другие театры, в том числе крупные, но Патрик открещивается от выгодных предложений, считая, что талант его цветет лишь в этом микроклимате, в этой Шайке Четырех. Причем цветет на все лады. Однажды он сочинил либретто мюзикла, который чуть было не прогремел. Патрика подначивали, что следующий сценарий принесет ему успех и он наконец-то воспарит куда-нибудь в недосягаемые выси.
Такими их видели все, такими чаще всего и они сами видели друг друга, встречаясь ежедневно, беседуя и споря в небольшой комнатушке, которую сравнивали с кабиной локомотива либо с диспетчерской котельной. Контора их блистала анахронизмами всех родов, как техническими, так и мебельными развалюхами, прошедшими через руки многих хозяев и через горнило разных времен и ситуаций.
Четверо, слившиеся в четверку, воодушевленную сообща достигнутым успехом. И у каждого за плечами опыт личной жизни, толком не разграниченной с рабочими часами.
Мэри не замужем, и мужчины у нее нет, потому что все время отнимает мать, страдающая рассеянным склерозом, совершенно беспомощная. Иногда мать, когда некому за ней присмотреть, присутствует на репетициях, сидит в кресле-коляске с трясущимися руками и головой, глядит в сторону сцены.
Рой Стрезер женат, у него сын. Брак неудачный. Мальчик его тоже частенько присутствует на репетициях, сидит рядом с отцом, и все по очереди увещевают малыша не шуметь и быть паинькой. Настрадавшись от повышенного внимания, он взбирается на колени старухи в инвалидной каталке, и та тихо радуется, что приносит хоть какую-то пользу.
Сара возложила на себя семейные обязанности добровольно. Уже десять лет ее внетеатральное время поглощают не собственные дети и внуки, отделенные от Сары странами и континентами - родные дети свили гнезда в Индии и в Штатах, - а Джойс, младшая дочь ее брата Хэла. У Хэла и его жены Энн три дочери. Две старшие - дети как дети. Джойс - проблемный ребенок с колыбели. Почему? А кто его знает. Сначала крикливая, затем сварливая. В школу Джойс не отходила и недели - заболела. Просто не могла переносить ни учителей, ни детей. Поскольку родители оба врачи, в диагнозах недостатка не наблюдалось. Не в одной больнице обросла она пухлой историей болезни. Психиатры советовали держать девочку дома. Призвали на помощь Сару, и Джойс проводила целые дни в доме у тетки, в бывшей детской. Тогда Сара чаще всего работала дома. Когда ей случалось выходить, Джойс нисколько не страдала от ее отсутствия. Чем она занималась? Да ничем. Чай пила, пялилась в экран телевизора, иногда набирала на телефонном аппарате произвольную комбинацию цифр и, если ей везло на собеседника, часами болтала, вздувая плату за телефон до астрономических размеров, причем родители вовсе не рвались эти счета оплатить.
Потом у Джойс разыгралась анорексия, она съехала в очередной стационар. Там ее "стабилизировали" и вернули, несмотря на все протесты, тете Саре. Хэл, глядя на сестру добрыми глазами, мягко убеждал, что присутствие Джойс в отсутствие собственных детей ей крайне необходимо. Джойс, однако, без споров забирали домой, когда наезжали в гости бывшая страдалица Пьеро с двумя своими детьми из далекой Калифорнии или бывший симпатяга Арлекин, ныне морской биолог, тоже с двумя детьми, из Индии. Джойс росла, превращалась в девушку, и когда ей исполнилось семнадцать, ситуация окончательно вышла за всякие рамки. Начались истерики, вопли, множились попытки покончить с собой. Сара тратила все больше времени на посещения больниц, беседы с врачами; когда Джойс возвращалась, приходилось с нею сидеть. Сара сама впадала в какое-то близкое к бреду полукоматозное состояние, свойственное тем, кто вынужден напрягать все силы в подобных безнадежных ситуациях. Ей хотелось самой нырнуть в постель и плюнуть на все. Помогали коллеги. А потом вмешался случай. Одна из телефонных знакомых Джойс предложила ей встретиться. С этой встречи Джойс не вернулась, и Сара позвонила брату, предложив ему самому наконец заняться дочерью. Хэл резонно возразил, что Джойс привыкла видеть в Саре свою фактическую родительницу, но сестра категорически заявила: все, с нее хватит. Конечно же, на этом ее мытарства не кончились, она страшно переживала за племянницу - хотя что толку от ее переживаний! Под влиянием телепрограмм о крутых да блатных Сара обратилась в полицию, где ей назвали некое кафе на Кингз-Кросс. Тамошним завсегдатаям - наркоманам и торговцам наркотиками, проституткам - не пришлось долго размышлять, чтобы вспомнить Джойс. Сара снова позвонила брату, который без всяких охов-вздохов заявил:
- Джойс уже выросла достаточно, чтобы начать соображать самой.
И добавил с некоторой долей иронии:
- Тебе вообще-то тоже еще не поздно начать соображать самой. Немного косметики, и…
Косметика подождет, решила Сара и отправилась к психиатру, чаще всего общавшемуся с Джойс. Тот просветил ее, что уход Джойс в большой мир в ее понимании представляет собой шаг в зрелость. Сара не стала расспрашивать, почему общение полоумной девицы с обитателями дна лучший путь к зрелости, чем возврат в семью, к родителям. Она решила, что ничего более сделать не может, что с нее и вправду довольно, что пора заняться личной жизнью. В первую очередь Сара обратилась к своим подслеповатым зеркалам, включив все светильники. Результат не разочаровал. Симпатичная мадам средних лет. Парикмахер добавил свой штрих: гладкая прическа на некрупной голове хорошо гармонировала с новыми одежками, намного более дорогими, чем Сара покупала вот уже много лет. Коллеги в театре в голос хвалили ее, наперебой советовали не позволять более никому водить себя за нос и жить своим умом.
Так получилось, что в этот момент им нужно было мобилизовать все имеющиеся у них возможности. Замышлялась постановка ключевого значения. Всего год назад пьеса "Жюли Вэрон" лишь маячила где-то вдали, и вот она уже превратилась в совместный проект с участием американского, французского и английского капитала. Подразумевалось, что придется привлечь дополнительные силы и кадры, но они все медлили. Что-то их беспокоило в этой "Жюли Вэрон". Мэри Форд гадала, стоило ли вообще браться за нее, не зная наверняка, что из этого предприятия может проистечь, и опасалась, что проистечет нечто непредсказуемое и нежелательное. Патрик, однако, живо возразил, что загвоздка не в пьесе "Жюли Вэрон", а в самой Жюли Вэрон; интонация его и неподражаемые ужимки, которыми он сопроводил свое высказывание, на что-то намекали и подразумевали что-то лестное.
В восьмидесятые годы девятнадцатого столетия на острове Мартиника красавица-квартеронка по имени Жюли - подобно наполеоновской Жозефине - приворожила молодого французского офицера. Так начинается пьеса - или, как ее представили в афише, "программа". Жюли была внебрачной дочерью мулатки Сильвии Вэрон и сына одного из местных плантаторов. Когда отец Жюли унаследовал плантацию, он выписал себе из Франции невесту, происходившую из обедневшей аристократической семьи. Сильвию Вэрон он не забыл, содержал ее, и злые языки болтали, что их встречи носили не только деловой характер. Дочери Сильвии он дал хорошее образование, не уступающее тому, что получали дочери соседей-плантаторов. Был ли он человеком совестливым или нахватался прогрессивных идей, которые нигде более не могли найти приложения, - бог ведает. Девочку учили музыке, рисованию, она много читала. Причем обучали ее рьяные молодые люди, страшно переживавшие, что опоздали: родились после того, как отгремели революционные войны, что не смогут уже принять участие в наполеоновских походах - так же, как в наше время молодые недоумки жалеют, что опоздали в Париж к шестьдесят восьмому году. "Но ведь из шестьдесят восьмого-то вышел пшик", - резонно возражают остепенившиеся "шестидесятники", которые не опоздали. И сгорают в пламени презрительных взглядов молодежи: "Ну и что! Быть там, пережить это…"
Как-то раз одна из юных дам, более предприимчивая, нежели ее сестрицы, решив полюбоваться на таинственную Жюли, навестила ее в лесном домике, где та проживала вместе с матерью. Естественно, о своем подвиге она охотно рассказывала, чем возбудила дополнительные толки. Визитом своим эта дама оказала Жюли неоценимую услугу. Та поняла, что умнее всех этих молодых богачек, ибо увидела, что намного превосходит посетившую ее - слывшую самой умной в округе. Одновременно ткнулась носом в безнадежность своего положения. Ее образованность не находила применения в местных условиях. Жюли видела горячее желание учителей наставлять ее и далее. Вполне вероятно, что все они поголовно в нее влюбились, но на качестве обучения это не отразилось.
Не прошло и десяти лет, как она написала о себе, какой она была в то время: "В этой маленькой головке olla podrida несовместимых идей. Но я завидую наивности этой девушки".
Жюли читала энциклопедистов, увлекалась Вольтером, Руссо властвовал над нею, как и над всяким поборником натурального права. Она могла спорить - и спорила до хрипоты со своими наставниками - о законодательных актах и речах героев Великой французской революции, как будто всех их знала лично. Столь же хорошо ознакомили ее и с историей войны Соединенных Штатов за независимость. Жюли обожала Тома Пейна, поклонялась Бенджамину Франклину, убеждена была, что они составили бы с Джефферсоном идеальную пару. Жюли клялась, что, если б не возраст, она бы сбежала в Америку ухаживать за ранеными Гражданской войны. И продолжала жить на банановой плантации отца, незаконнорожденная, "частично черная" - цветом лица девушка напоминала итальянку или жительницу юга Франции. Вечерами дом их наводняли молодые французские офицеры, истомленные службой на прекрасном, но скучном острове. Они кутили, болтали, танцевали, слушали пение юной Жюли. Один из них, Поль Эмбер, влюбился в девушку, но вот достаточно ли, чтобы жениться на ней или хотя бы увезти с собой во Францию? Кто знает. Решительная Жюли сама настояла, вопреки всем препонам, на совместном бегстве. Его родители - почтенные люди, отец судья неподалеку от Марселя. Они, естественно, отказались принять Жюли. Поль нашел для возлюбленной небольшой каменный домик в романтической холмистой местности, под сенью пиний, тополей и олив, где навещал ее ежедневно в течение года. Родители, однако, не теряли времени даром: армия простила Полю бегство и во искупление грехов направила его во Французский Индокитай. А Жюли осталась под пиниями одна, без средств к существованию. Судья послал ей деньги. Он как-то увидел случайно сына вместе с ней на прогулке. Папаша позавидовал сыну, но деньги он послал не по этой причине. Поль признался ему, что Жюли беременна. Некоторое время она и сама так полагала. Однако, хотя в кармане у Жюли было всего несколько франков, она вернула деньги отцу Поля, сообщив, что и вправду была беременна, но природа сжалилась над нею и помогла им всем. Жюли поблагодарила его за заботу, воззвала к его чувству ответственности и попросила найти для нее работу в ближайшем городке Бель-Ривьер, где-нибудь в домах людей среднего класса. Она рисует, пишет акварелью - масляные краски, к сожалению, стоят слишком дорого. Играет на фортепьяно, поет. И полагает, что все это проделывает не хуже, чем местные учителя. Просила Жюли, по сути, большего, нежели та немалая сумма, которую ей предложил отец Поля. К тому времени вся округа уже знала о сомнительных устоях красотки, попытавшейся окрутить сына одного из наиболее уважаемых семейств и жившей ныне в одиночестве, дикаркою, в лесах. Отец ее любовника долго размышлял. Возможно, он и не ответил бы на письмо, если бы не увидел Жюли однажды в обществе сына. Он навестил ее и обнаружил воплощенное совершенство: остроумную красавицу с отточенными манерами. Естественно, влюбился, чем он лучше других. Не смог отказать, пообещал порекомендовать Жюли наиболее почтенным горожанам. Сохранил лицо, попросив в качестве ответной любезности прекратить всякий контакт с членами его семьи. Жюли ответила, метнув на него молнию презрительного взгляда: "Я полагала, мсье, что это и так подразумевается".
В течение четырех лет она обучала дочерей врача, двоих судейских, троих аптекарей и одного крупного торговца. Все они в один голос убеждали Жюли перебраться в их городок: "Там вам будет гораздо удобнее". Имелось в виду, что им неудобно сознавать, что эта молодая особа живет в лесу в трех милях от Бель-Ривьера. Жюли всякий раз отказывалась - с милой улыбкой, но решительно, ссылаясь на память о лесных дебрях Мартиники, цветах, птицах и мотыльках, о своих лесных прогулках. Жить на городских улицах - к этому она не приучена. Свои мечты об улицах Парижа Жюли, разумеется, не афишировала. А долго тянуть не следовало, не весь век останется она молодой и красивой. Однако изгнать Поля из памяти все еще не удавалось, хотя уже свыклась Жюли с мыслью, что, даже если государство и отпустит ее возлюбленного из Индокитая, все равно он ей не достанется. И добровольное одиночество Жюли красноречиво свидетельствовало о том, что она все еще его ждет. О чем, разумеется, узнавал и сам Поль из направляемых ему родными и знаковыми писем. А ее верность должна была его лишь расхолодить и оттолкнуть - этой мудрости мать обучила Жюли еще в раннем детстве. Но не могла она оторваться от этого места. "Свобода! Вольность!" - вопило ее сердце, когда Жюли углублялась в лес.
Как она выглядела в это время? Каким представляла свое будущее? Какое впечатление производила на людей, дочерей которых обучала? Как сама относилась к ним? Мы все это знаем. Всю жизнь Жюли рисовала себя, не потому, что ничего более под руку не подворачивалось, а потому, что хотела раскрыть свою природу, свой характер, изучить себя. Причины этого поиска тоже подробно описаны. До нас дошли дневники Жюли Вэрон. А музыка ее поведала нам больше, чем могли рассказать записи. И предстает перед нами не просто умная и красивая женщина, но женщина беспокоящая и бросающая вызов без малейшего к тому намерения, всю жизнь служившая вишенью для злых языков; женщина, в которую влюблялись даже те, кого она не удостоила и взгляда. Выступая в роли учительницы, она каждую секунду следила за своим поведением, ибо малейшая ошибка могла оказаться роковой. Жюли ходила по острию ножа, ее очарование оказалось обоюдоострым оружием, возбуждающим слишком далеко идущие желания и вожделения. Она без колебаний разочаровывала своих учениц, рвавшихся к ней в подруги, стремившихся к доверительности и нахваливавших ее родителям. В ответ на свои бунтарские речи они слышали от Жюли отрезвляющее: "Хотите стать такими, как я? Слушайтесь родителей, а когда выйдете замуж, сможете делать все, что заблагорассудится". Этот совет она почерпнула из письма Стендаля сестре.
В дневнике Жюли записала, что уж лучше оставаться отверженной, нежели жить; как эти девицы из лучших семейств.
В двадцать пять лет ей удалось взлететь на головокружительную высоту в местном обществе. Жюли Вэрон пригласили в учительницы к двум дочерям графа Ростана. Ростаны - древнейшая и богатейшая семья округи. Жили они в огромном древнем шато и дважды в неделю высылали за Жюли карету, как в темное время суток, так и в светлое. В городе же она всегда настаивала на проведении уроков днем, чтобы потом не возвращаться домой затемно. Это вызвало саркастические замечания. Кто ж не знает, что эта красотка в одиночку бродит ночью по лесу. Но из города вернуться, видишь ли, боится. А плясать на скалах, бряцая бубном, опять же, не боится. Бубном или чем-то похожим, чем-то дикарским, оттуда, наверное, привезла, откуда родом, со своего дикого острова. Пляшет, прошу заметить, голышом!.. Некоторые утверждали, что наблюдали ее пляски в чем мать родила.
Насчет плясок голышом дневники Жюли молчат. Собственно, начались эти дневники с кратких заметок, поначалу отрывочных и между собой не связанных. Лишь с течением времени она постепенно перешла к подробному описанию своей жизни. Но сохранился рисунок женщины, танцующей при полной луне на фоне скально-древесного пейзажа. Женщина обнажена. Рисунок настолько не похож на все остальные, что вызывает шок. Интересно наблюдать, когда какой-либо из многочисленных нынешних поклонников Жюли получает в руки стопку ее рисунков. Лицо его вдруг застывает, дыхание замирает - и разрешается судорожным смехом. Испуганным смехом. Насколько часто шок возвещает неожиданное - или ожидаемое - открытие, разоблачение? Открывается дверь - буквально или в смысле переносном - и перед глазами что-то прекрасное, безобразное, ужасающее, удивляющее - нежданное, несмотря на все сигналы-предвестники. С другой стороны известного, освещенного мира ждет нас скрытая до поры правда. Но почему записи молчат о танцах? Может быть, Жюли отважилась на это лишь однажды. Опасное занятие, особенно если знаешь, что за тобой шпионят. Жандармы, разумеется, интересовались странной особой, но если кто-то из них заглядывал в незашторенное окошко Жюли - она терпеть не могла отгораживаться, - он видел аккуратную молодую женщину, сидящую за мольбертом, играющую на арфе, читающую, ведущую записи в журнале при свете керосиновой лампы; видел ее лицо, аккуратно уложенные темные волосы, закрытое платье с белым воротничком.