Я был благодарен темноте и звукам огромного Лондона, доносившимся издали. Я так любил этот теплый воздух и осевшую пыль, огни мира, все еще меня принимавшего, пряный аромат летнего вечера, движущийся людской поток и благословенную маленькую звезду. А больше всего меня радовали голос моего товарища и его присутствие рядом со мной.
Река под мостом была теперь так далека от меня, и вода, несущаяся быстро и бесшумно, больше не внушала мне ужаса. Я стряхнул с себя ее страшные чары. Я был недосягаем на этом прочном мосту, и реке было до меня не добраться. Теперь я бы ее не испугался.
Скорее всего, меня сильно взволновало то, что я спасся, я был как-то странно возбужден, предвкушая вполне возможное приключение впереди - мне очень хотелось порисоваться. Я небрежно перебросил ноги через парапет, насвистывая что-то себе под нос. Я знал, что не упаду.
Джейк рассмеялся и придержал меня за руку, как ребенка.
- Теперь ты в безопасности, не так ли? - сказал он.
Я почувствовал себя маленьким и смешным. Наверное, он считает меня дураком. Мне хотелось стать другим - еще сильнее, чем Джейк.
Было бы здорово каким-то образом заслужить его одобрение.
- Что мы будем делать? - спросил я. Интересно, знает ли он, как много для меня значит то, что он скажет?
Он не дал мне прямого ответа; лицо его было в тени, и я не видел выражения его глаз. Он снова погрузился в свои мысли.
- Молодость, - сказал он, - это что-то такое, чего не понимаешь, пока она не уйдет от тебя, и тогда сразу приходит понимание, и становишься чуть мудрее, чем прежде. Ты не будешь одинок, не будешь несчастен, возможно, придет великий покой и уверенность. Ты будешь продолжать жить - знаешь, как продолжают жить другие, и больше ничего. Будешь любить, и жить, и все такое. Но по глупости или из легкомыслия, а может, даже из убежденности, что так будет продолжаться всегда, ты бездарно растратишь то, от чего хотел отказаться сегодня вечером. Наверное, даже не заметишь никакой разницы. Не поймешь, что теряешь, и тебе будет все равно.
Он тихо засмеялся и положил руку мне на плечо, а я почувствовал, что он понимает меня лучше, чем я сам. Глаза его чуть затуманились, словно он сожалел о чем-то.
- У тебя все будет хорошо, - продолжал он, - все будет чудесно, и ты станешь сильнее, чем прежде. Но если ты прислушаешься, то до тебя донесется эхо того, что ты утратил, словно это поет птица, названия которой ты не знаешь, высоко-высоко, так что не дотянешься. "Я никогда больше не буду молодым, - слышится тебе, - я никогда больше не буду молодым".
И все же Джейк не ответил на мой вопрос. А мне совсем не хотелось, чтобы со мной обращались как с ребенком, к тому же я не понял, о чем он толковал. Я заговорил грубо, не выбирая слов:
- О, к черту твои проповеди! Давай-ка лучше уберемся отсюда - неважно куда.
Издали, с Пула, донесся гудок парохода, ему ответил буксир. В темноте мерцали огни, от реки слабо пахло гнилью, и этот запах напоминал мне о барже, которая ушла с отливом на заходе солнца.
Джейк поднял голову - казалось, он прислушивается к этому гудку и к множеству других звуков Пула. Где-то далеко засвистели, послышалось шарканье ног по палубе, зазвенела цепь, что-то хрипло крикнул лоцман. Мы ничего не видели в темноте - лишь вспышки света и смутные очертания судов, двигавшихся по реке. Я погрузился в размышления о море, которое там, за этой рекой, - завидев его на рассвете, мы будем изумлены его красотой после илистых отмелей и зеленых равнин. Где-то там высокие скалы, белые при утреннем свете, и камень и мел крошатся прямо на пляж. Я воображал буруны на побережье, узкую полосу пены и легкий ветерок с суши. На этих утесах - маленькие домики, погруженные в мирный сон, с закрытыми окнами. Мы пройдем мимо, и они ничего не будут для нас значить - ведь мы покончили со всем этим. Мы уже будем далеко, когда мужчины выйдут из своих домов и направятся в поля, поглядывая на небо, окрашенное в теплые тона, и, полуобернувшись, окликнут собаку, в то время как женщины низко склонятся над корытом, стирая белье в синей мыльной воде и прислушиваясь к часам на кухне, откуда доносится запах вкусного обеда. Они взглянут на море, заслонив глаза от солнца ладонью, и, быть может, увидят едва заметный серый дым на горизонте, и поймут, что мы прошли мимо. Или разглядят квадратный угол паруса, кончик топ-мачты, слабо обозначенный на фоне неба.
Я вздохнул, оттого что эти картины на какой-то миг стали для меня реальностью. Но мы по-прежнему стояли на мосту, а вскоре пойдем по улице и окажемся среди шумного уличного движения, и придется подумать, где бы поесть, вокруг нас будет толпа, мы будем выбираться из жаркого метро, и наши глаза будут мигать от слепящего света битком набитого кинотеатра, и в конце концов мы окажемся в грязноватых меблированных комнатах с узкими кроватями и серыми хлопчатобумажными простынями.
Я снова повернулся к Джейку и повторил:
- Что мы будем делать?
Я не слишком интересовался ответом, наперед зная, что в любом случае моим уделом будет уныние. Но ответ показал, что Джейк интуитивно ощущает каждый нюанс моего настроения и проникается им, словно мы с ним - одно целое, и мои мысли для него не тайна, и с этой минуты мы друзья, я его люблю, а он меня понимает.
- Мы уплываем на корабле вместе, ты и я, - сказал он.
Глава третья
После ужина я почувствовал себя окрепшим, взбодрился, и следа не осталось от усталости. Мы сидели в темном углу кафе за маленьким столиком, и потрепанный официант уже смахивал последние крошки с грязной скатерти. Мы попросили его уйти и не беспокоить нас. В воздухе стоял густой табачный дым от наших сигарет. Он разъедал мои глаза, их раздражал свет лампы на стене напротив. Лицо Джейка было в тени, и он сидел неподвижно, но я знал, что он за мной наблюдает. Пепел с моей сигареты упал на тарелку, стоявшую передо мной. Я собирал крошки со скатерти и рисовал на ней воображаемые фигурки. Джейк предложил заказать к ужину бренди с содовой, чтобы я пришел в себя, и я, очевидно, опьянел от еды и выпивки. Я возбужденно ерзал на стуле, лицо горело, и мне хотелось без конца говорить, объясняя Джейку, почему все так получилось. Поток слов уносил меня далеко от этого ресторана, и я снова стоял на лужайке под окнами моего дома. Гладкие, ровные лужайки тянулись к нижнему саду и пруду с лилиями.
Я снова слышал, как шумит газонокосилка и как один из садовников подрезает лавровые кусты вблизи подъездной аллеи, а где-то возле конюшни лает собака. Я вновь заглянул в прохладную длинную комнату, служившую гостиной, мебель здесь покрывали чехлы из блестящего ситца, а в воздухе стоял аромат цветов, такой свежий, в отличие от затхлого запаха массивной мебели, которую никогда не передвигали. Голос моей матери, бесстрастный и невыразительный, монотонно бубнил, она вела бесконечную беседу с моим отцом о предметах, которые были мне неинтересны. Потом отец оттолкнул свой стул и направился к дверям, чтобы вернуться в библиотеку и продолжить свою работу. Он остановился, уже взявшись за ручку двери: "Ты поговорила с Ричардом?"
Мать что-то ответила. Я не расслышал ее слов, но увидел, как отец пожал плечами, словно выкидывая из головы мысли о таком тривиальном предмете, как я, затем добавил с презрительным смешком: "Из него никогда ничего не получится".
Кажется, она кивнула, как всегда соглашаясь с любым его словом, а когда он ушел, она забыла обо мне, как и отец, и отдалась самоотверженному труду, составлявшему радость ее жизни: она переписывала рукописи отца, набросанные тонким небрежным почерком, - своим, аккуратным и четким.
А я, стоя на подстриженной гладкой лужайке, смотрел на большой эркер, где виднелась фигура человека, что был моим отцом. Он постоял с минуту, заложив руки за спину и пристально глядя на сына, о котором у него сложилось столь безнадежное мнение. Затем повернулся к громоздкому письменному столу, где ветерок, игравший шторой, разбросал бумаги, сел сгорбившись и низко склонил голову; теперь тишину комнаты нарушали лишь скрипевшее перо да кисточка штор, бившаяся об оконную раму.
Каждое написанное им слово отличалось той восхитительной чистотой и простотой, которые были присущи лишь его редкому дару, возносившему отца над современными поэтами на пьедестал, отделенный от всего мира. Он стоял там, как великий безмолвный бог, над карликами-людьми, которых швыряло в разные стороны течение жизни. Образы, возникавшие в его кристально ясном сознании, становились словами, а слова - волшебством, и целое поражало своей изумительной красотой; одна ниточка соприкасалась с другой, и все они были в равной степени совершенны и обречены на бессмертие.
Поэтому мне казалось, что он не живое существо из плоти и крови, а памятник национальной гордости страны, его Англии, время от времени торжественно наклонявшийся на своем пьедестале и рассыпавший перед людьми пригоршню своих мыслей, и эти карлики жадно набрасывались на них, прижимая к своему голодному сердцу, как сокровище.
Мой отец был легендой, он сам создал себе легенду, свою жизнь, свою атмосферу; он был бесконечен, как нечто неизменное и бессмертное, подобно саге, которую передают шепотом из поколения в поколение. Его дом был лишь отражением его самого, и жена и слуги двигались как безмолвные тени или фигурки на ширме, сотворенной им самим, а он был великаном, пребывавшим в огромной библиотеке, где пахло затхлостью, - с темными, глубоко посаженными глазами на словно высеченном из мрамора лице, отстраненный от мира, как девственный снег на вершине далеких гор, такой величественный на своем пьедестале, целиком погруженный в свои мысли.
Подобно средневековому королю, он принимал почести как должное. Я помнил, как почитатели ждали в холле, пока он выйдет к ним, а мать разгуливала среди них с милостивым видом, как королева, каковою она себе, видимо, казалась.
Эта маленькая группа постепенно рассеивалась, по окончании аудиенции ослепленные и исполненные благоговения поклонники попадали на большую каменную террасу, и в памяти у них был навеки запечатлен великолепный образ их божества.
Все было так, как и полагалось, именно так они себе его представляли: безмятежный поэт, за которым стоит традиция, а Англия и они сами низко склоняются перед ним, признавая его превосходство.
Итак, они удалялись по длинной подъездной аллее, обсаженной каштанами, через парк, где паслись олени, - за парком густой лес, - мимо сторожки, через высокие железные ворота и оттуда уже на шоссе, которое ведет в Лессингтон.
Качая головами, они вздыхали в восторге от красоты увиденного, умиротворенности этого дома, от знакомства с моим отцом, но, даже завидуя ему, они в глубине души с улыбкой вспоминали собственные дома, ожидавшие их, свои маленькие радости и печали.
Вот о чем я рассказал в тот вечер Джейку в углу грязного ресторана, где в воздухе стоял табачный дым. Он не прерывал меня вопросами, я как будто беседовал с собой, а он лишь молча присутствовал при этом.
Разгоряченный рассказом, я повернулся, и взгляд мой упал на листок газеты, который кто-то оставил на соседнем столике. Это был тот самый выпуск, который я сегодня читал на мосту. Рядом с колонкой текста с газетного листа на меня смотрело лицо моего отца, видимо, чтобы лишний раз меня помучить.
Я ударил по газете кулаком и бросил ее Джейку, сидевшему в затененном углу.
- Вот, - сказал я, - это мой отец. - В голосе моем звучали и торжество, и вызов, я как будто ожидал, что он удивится и не выкажет одобрения, а мне это было безразлично. Вот так-то.
Он взглянул на фотографию и фамилию под ней, потом вернул мне газету, не произнеся ни слова. Я продолжил озвучивать свои мысли. Я снова говорил о доме и мысленно бродил по узким пыльным коридорам безмолвного особняка, проходя мимо дверей спален, которыми никогда не пользовались, заглядывая в большое необитаемое крыло, которое было закрыто и отделено от той части дома, в которой мы жили.
Мебель, прикрытая белыми чехлами, в сумраке выглядела очень загадочно. Если я открывал окно, то скрипели петли и тряслась рама, а когда в комнату просачивался дневной свет, было такое ощущение, будто совершается святотатство. Слепой мотылек, трепеща, летел к свету. Потом я закрывал окно, плотно задергивал гардины и выходил из комнаты, где царил дух тления и безмолвной враждебности, шел по мрачным коридорам, спускался по каменной лестнице помещения для слуг и выбирался в сад, на яркий солнечный свет, как тот мотылек с трепещущими крыльями. Однако мотылек был свободен, а я - все еще в тюрьме.
И мне хотелось закричать, и мне хотелось запеть, и мне хотелось подбросить мяч.
Да, мне хотелось быть мальчишкой среди мальчишек, поднявшись вместе с жаворонками, бродить ранним утром по мокрой траве, промочить ноги в росе и испачкать одежду илом из ручья в долине.
Мне хотелось даже разорить гнездо, не обращая внимания на безутешную птичку; хотелось нырнуть в озеро с веток ивы, низко склонившихся над водой; хотелось ощутить в руках крикетную биту и услышать резкий стук мяча о дерево.
Очень хотелось испытать на мальчишках силу своих кулаков, ввязаться в драку, хохотать, растянувшись на земле, а потом бежать вместе с ними, задыхаясь, и бросать камни, целясь в верхушку дерева.
А как хотелось прикоснуться к горячей, влажной спине лошади, чтобы она уткнулась мне в ладонь теплым носом, а потом вскочить верхом и, ударив пятками в ее бока, поскакать в луга.
Мечталось об отце, который понимал бы красоту подобных вещей, дал бы мне ружье и скакал рядом со мной верхом, подзывая собак, смеялся бы громко и долго, и чтобы от него пахло виски и табаком, и, конечно, после обеда он откидывался бы на спинку кресла, и улыбался через обеденный стол со свечами, и просил рассказать, о чем я думаю.
Мне хотелось, чтобы у меня была мать, красота которой заставляла бы меня конфузиться из-за моей неуклюжести; которая читала бы мои мысли, так что не нужно было бы ничего говорить; которая любила бы, чтобы я молча лежал в ее комнате, если мне захочется побыть одному, ни о чем не думая; которая всегда душилась бы одними и теми же духами - ими пахли бы ее ладони, а еще - за ушами; которая заходила бы ко мне перед сном, позволяя снова ощутить себя ребенком.
И ничего этого у меня не было, все существовало лишь в моем воображении, потому что мой отец был поэтом, а моя мать была его рабыней. Я же сидел в классной комнате с моим учителем, боясь пошевелиться, его близорукие глаза моргали за стеклами очков, и он с педантичной правильностью ученого читал, читал мне, соблюдая ритм греческого стиха. Мне постоянно внушалось, что я должен следовать по стопам моего отца, как смиренная тень, терпеливо тренируя свой ум, учась отшлифовывать фразы и почтительно складывать руки на переплетах книг, а из всех запахов признавать лишь запах древних манускриптов, выцветших чернил и желтого пергамента.
Открыть в себе писательский дар было тогда единственной целью моей жизни, иначе мне ни к чему было вообще рождаться на свет. Мой учитель был подобен слабому эху моего отца, он повторял фразы своего мэтра, как прилежный ученик. И я стал питать отвращение к своему отцу, к его гению, благодаря которому его сын стал посмешищем. Мой дух восстал против всего, во что он верил, и боролся против его власти, пытаясь вырваться из сети, удерживавшей меня у него в рабстве. Я ненавидел отца, в одиночестве сидящего в библиотеке, далекого и непостижимого. Его холодный разум блуждает в высотах, которых мне никогда не достичь; ему поклоняется весь мир, а он держится отчужденно, и его собственная слава не трогает его и не портит. Как мог заинтересовать его я - непоседливый мальчишка - и что значили для него мои мечты? Мы сидели вокруг стола в столовой; моя мать, тушевавшаяся, отступавшая в тень, поддерживала беседу с учителем, который поворачивался к ней, притворяясь, будто его интересует то, что она говорит; мой отец в своем дубовом кресле безмолвствовал, медленно пережевывая пищу и уставившись на скатерть, как немой идиот.
Иногда мать бросала взгляд в его сторону, и я гадал, над чем она ломает голову на этот раз.
"Ричард сегодня бледный, - говорила она. - Я полагаю, он мог бы съездить на велосипеде в Лессингтон".
Мой учитель соглашался с ней, и они сразу же раздували целую историю из этой поездки в Лессингтон: обсуждали, когда я должен выехать и возвратиться, и что мне нужно там сделать, и что посмотреть. В конце концов мне становилась ненавистна эта идея, и, мрачно уткнувшись в тарелку с мясом, я бурчал, что не хочу ехать.
Тогда мать взывала о помощи к моему отцу, сидевшему на своем конце стола, бросив на меня укоризненный взгляд, ведь по моей вине приходилось отрывать его от великих мыслей. И, когда она обращалась к нему, голос ее как-то по-особенному менялся.
"Мой дорогой, мы думаем, что Ричарду нужно съездить на велосипеде в Лессингтон".
Отец устремлял свой взор на меня - мне кажется, именно так ученый смотрит на ничтожную букашку, название которой он даже не потрудился запомнить, - выдерживал паузу, дабы не торопясь рассмотреть этот вопрос, ибо манеры его были безупречны, а затем торжественно кивал, словно обдумал это дело.
"Да, - соглашался он, - Ричарду нужно съездить на велосипеде в Лессингтон".
Таким образом, эта тема считалась закрытой, и днем я вытаскивал свой велосипед из пустой конюшни и усердно крутил педали, выезжая из тишины подъездной аллеи на шоссе, по обе стороны которого стояли уродливые телеграфные столбы.
По вечерам отец, как обычно, работал в библиотеке, а мы сидели в гостиной, и учитель, у которого очки съезжали на нос, читал вслух моей матери, которая спала с закрытыми глазами, откинувшись на спинку кресла и уронив работу на колени.
Я убегал наверх, в пустую классную комнату, сгорая желанием написать стихотворение, но как только я брался за карандаш, мысли разбегались, словно насмехаясь надо мной и не желая претворяться в слова. Я делал последнюю отчаянную попытку и, не желая сдаваться, царапал что-то на бумаге, но, взглянув на строчки, трогательные своей незрелостью, я в отчаянии рвал листы бумаги, признавая свое поражение. В доме царила тишина, из сада не доносилось ни звука. Даже листва на деревьях не шелестела.
"Ты говорил мне о молодости, - обратился я к Джейку, - сегодня вечером на мосту ты говорил об утрате того, что я не сумею понять. Теперь ты понимаешь, как много значило для меня все это? Я был мальчишкой, лишенным мальчишеской жизни. Молодость означает для меня дом, подобный склепу, пропахший пылью и тленом, в котором люди, которых я никогда не любил, жили отдельно от меня в своем собственном мире, где нет времени; молодость означает для меня гнетущее присутствие моего отца, сокрушавшего дух своего сына, она означает муку смятения, пытку томления, которые некому объяснить, и убежденность в том, что я - неудачник, неспособный писать, неспособный жить. Неужели ты не понимаешь, неужели не понимаешь?"
По большому счету, наверное, было не так важно, следит ли Джейк за ходом моих мыслей, - я говорил все это, скорее пытаясь убедить себя самого.
Я опять говорил о том, как рос в тени отца, как уехал учитель, когда я подрос и мое образование сочли завершенным, хотя мать все еще смотрела на меня как на десятилетнего ребенка, а отец вообще не смотрел - разве что изредка любезно осведомлялся, закончил ли я свою пьесу.