- А почему ты позволяешь себе при мне ругаться? - Вольф надул щеки, насупился. - У вас, в Москве, эти выкрутасы в порядке вещей, а у нас считаются дурным тоном. Поэтому здесь не испытываю ни малейшего желания с кем-либо общаться. Тебе, так и быть, прочитаю последние стихи. Сейчас поймешь, что такое потрясающая поэзия.
Стихи действительно меня потрясли пиршеством эпитетов, богатой гаммой чувств, накалом в сотню градусов, но до классиков они все же не тянули. Впрочем, возможно, я чего-то не понял, ведь Вольф упомянул, что целая галерея поклонников и поклонниц от его стихов сходит с ума.
Как-то в Пестром я встретил писателя Сергея Козлова, довольно суматошного литературного разбойника (он с особым размахом брался за все: сказки, пьесы, стихи, песни).
- Талант, старик, это непрерывная продуктивность, - возвестил Козлов. - Вот я написал триста сказок. Так. Из них сотня средних. Как бы. Сотня хороших, пятьдесят отличных. Как бы. И пятьдесят гениальных. Мне не хватает издательств. Я мог бы в пятьдесят издательств отдать пятьдесят книг. Талант - это количество, непрерывная продуктивность.
- А как же Тютчев? - сделал я осторожный шаг.
- Аа-а! - махнул рукой Козлов. - О чем ты, старик, говоришь?! - и, помолчав, добавил: - Вот только Успенский мне всю погоду портит. Как бы. Сколько раз ему, тронутому, говорил - пиши свои стишата, не лезь в сказки.
- Неужели не можете поделить жанры? - вырвалось у меня.
- Старик, ты чего-то не понимаешь, - поморщился Козлов и посмотрел на меня, как на законченного кретина. - Пойми, двум талантам трудно работать на одной площадке. Один другого съедает. Как у хищников.
Эти страшные загадочные фразы не под силу моей голове - не могу их понять до сих пор.
Вскоре я встретил еще большего суетника, прямо-таки моторного Эдуарда Успенского, которого окружала какая-то наэлектризованная атмосфера (под сотню вольт) - попадая в нее, окружающие невольно испытывали беспокойство (особо чувствительные даже начинали дергаться). Успенскому была свойственна редкостная деловая хватка.
- Голова идет кругом от гениальных проектов, - заверещал он, едва ответив на мое приветствие. - Я фабрика, которая работает бесперебойно. Прихожу на телевидение, говорю: "Давайте миллион, сделаю передачу" - дают. Куда они денутся, кто кроме меня сделает? Так что дела идут, но полоумный Козлов все время дорогу перебегает - пишет сказки, гад. Хорошо, что ты пишешь рассказы, ты мне не конкурент.
О своей гениальности и беспредельных возможностях напористо распинались: уродливый коротышка Юрий Коринец и сутулый фитиль с челкой "педерасткой" Игорь Холин, но если первый делал действительно качественные вещи, то второй - сплошное ерничание, какие-то пунктирные строчки, мозаику, занимался словесной эквилибристикой, от которой приходили в восторг только истеричные слезливые литературные дамочки.
Старый брюзга Василий Голышкин тоже как-то брякнул:
- Пишу гениальный роман - Толстой вздрогнет! Когда выйдет, подарю. Начнете читать, не сможете оторваться.
Что досадно, мои близкие друзья Игорь Мазнин и Юрий Кушак тоже были неслабого мнения о себе. Мазнин не раз хвастливо сообщал:
- У меня есть парочка пушкинских строчек. Я гений!
Как-то, напившись, он и вовсе выдал, будто делает милость, что терпит нас, и заключил:
- …Все вы г…о, а я гений!
А Кушак, после того, как его жена Елена сказала, что он гений, подтвердил ее слова и бухнул, что и в остальном лучше нас всех:
- …Лучше, Ленька, лучше! - сказал мне без всякой рисовки, с какой-то обидой, что этого мало кто видит.
Я так и не понял, что значит "лучше". Все мы в одном лучше, в другом хуже. Конечно, мало ли что отколет человек в подпитии, но с другой стороны, никуда не денешься, в такие моменты раскрывается его суть. Справедливости ради замечу: лет десять назад, в пик своей издательской деятельности, Кушак уже представился нам с Юрием Ковалем как "бывший поэт", а недавно, на шестидесятилетии Марка Тарловского, с ложной скромностью заявил:
- …Я тоже способный.
Леонид Яхнин как-то отмочил номер - при встрече, посмеиваясь, сообщил мне:
- В одном журнале написали, что я великий! Вот так вот!
Юрий Коваль вообще ежедневно, как молитву, повторял:
- Мои гениальные холсты. Мои гениальные, божественные тексты.
Как-то, во время подобных пафосных тирад, Мазнин (забыв собственные слова) вознес руку над головой:
- Тоже мне гении! "Каштанку"-то никто из вас не написал! И вообще хватит орать! В стране, где жили Пушкин и Толстой, надо вести себя тихо!
Надо отдать должное Мазнину - после этого он уже никогда не заикался о своей гениальности и с каждым годом вел себя все тише, а на свое пятидесятилетие и вовсе произнес сникшим голосом:
- …Я в искусстве не наследил.
На что Андрей Кучаев резко бросил:
- А надо было наследить!
Сам-то Кучаев наследил ого как! Его замысловатые, хаотичные рассказы так перенасыщены всякими вывертами и фортелями, в них такая смысловая нагрузка, такое дно, что забываешь о поверхности - о чем, собственно, речь. Я, плохо подготовленный к такого рода чехарде, ничего не мог разобрать, но чувствовал, что Кучаев орудовал мощно, и думаю - он еще что-нибудь выдаст, что-нибудь крупного калибра, какое-нибудь литературное безумие. Он, сатана, может. Говорят, Кучаев тоже считает себя гением. Врать не буду - мне об этом он никогда не говорил, даже когда мы крепко поддавали, но о чем не раз упоминал, так это о своих зеленых глазах и своем происхождении из кавказской народности лакцев, и с большим удовольствием разоблачал псевдонимы писателей:
- Ваша настоящая фамилия Рабинович (или Левин), не так ли? Я знаю, хе-хе!
Нельзя сказать, что Кучаев сильно не любит "богоизбранных", скорее - просто недолюбливает; ну и как это часто бывает, они-то его и окружают, ведь он юморист, а в том клане других национальностей нет.
Стоит отметить еще двух моих близких друзей, двух Ивановых - Альберта и Сергея. Сценарист и прозаик, коллекционер пивных кружек и колокольчиков (такой малосовместимый набор!), Альберт Иванов при мне расхваливал свои книжки редакторше издательства "Советская Россия":
- …А эта как написана, а?! Кто так может? А та какая?!
Перечислил штук пять, и в тот же день подарил мне книгу для взрослых; сделал дарственную надпись и протянул со словами:
- Прямо сейчас открой на любой странице, прочитай любые строчки - это гени… (он, молодчина, не договорил и поправился): - Там все настоящее.
Но недавно меня удивил:
- Я написал триста пятьдесят сказок про "Хому и Суслика", - сказал. - Мои книги сразу раскупают. На прилавках их нет. Я в сборниках "Золотого фонда", среди лучших детских писателей мира, рядом с Киплингом, Хантером. Я академик Российской словесности. Помог вступить Мирнев (Львовский, мерзкий тип с оловянными глазами и бездарный прозаик, накатавший восемнадцать романов, которые невозможно читать). В Академии детских писателей всего двое - Михалков и я.
- Знаешь, Хармс на своей двери написал: "Чины и звания оставьте за дверью"? - вставил я. - На кой черт тебе эти звания? Нам с тобой уже на седьмой десяток. Ты сколько собираешься жить? Или так готовишься к вечной жизни, хочешь на том свете быть при параде?
- Кем буду в следующей жизни не знаю, а в этой звания не помешают. Я еще и корочку "Пресса" получил. В международный Союз журналистов вступил. Ценная вещица. За границей сразу иду в их Союз, они устраивают гостиницу и обслуживание со скидкой, всякие поездки…
Альберт Иванов практичный, башковитый (почти мудрый), талантливый (у него яркая, лаконичная проза), компанейский и внешне - вылитый киногерой (когда по случаю торжеств надевает бабочку, его принимают за посланца Голливуда); он был еще более талантливым и мудрым, пока не бросил выпивать (на него навалились болезни). Похоже, японцы не зря вывели, что алкоголь способствует развитию ума - естественно, в разумных дозах. Как и все мы, Иванов не безгрешен, у него свои оригинальные качества: он чересчур липнет к знаменитостям, сюжеты черпает из судебных протоколов; когда речь заходит о его работе, скрытен, осторожен, боится сглазить - "так, пишу понемногу… рассказы, повесть, - промямлит, хитрец, и стучит по дереву, плюет через плечо, - для какого издательства пока не скажу - секрет". Спросишь его: "Куда едешь отдыхать?", а он опять: "Пока не скажу". Но в одном Иванов резко отличается от всех нас - по нему, симпатяги, сохнет туча поклонниц, но он, как лебедь, всю жизнь верен своей жене. Такое упоение одной женщиной - исключительный случай в творческой среде. Впрочем, кое-кто приближается к Иванову; например, тот же Козлов, который, несмотря на давний развод с женой (поэтессой Т. Глушковой), продолжает заботиться о ней (привозит продукты, достает лекарства, постоянно интересуется ее творчеством).
Сергей Иванов вообще никогда не распространялся о своей работе - лишь отмахивался:
- Пишу гениальные вещи!
И сразу становилось ясно: он без лишнего шума создает шедевры и является не только лучшим, а единственным - то есть имеет золотые мозги, священную руку и делает для человечества больше, чем кто-либо.
Дремучий, закрытый, необщительный прозаик Александр Старостин тоже разочек глухо буркнул, что "создал гениальное". Чтобы выяснить подробности, я предложил ему пропустить по "соточке". За столом он проникновенно пояснил:
- …Можно сказать, я дал нашему поколению новые ориентиры (вот так, не меньше! Вроде, до него мы не туда шли). - Теперь у всех нас широчайшие возможности. Но пока все на бумаге. Не знаю, кто возьмется печатать.
- Дай почитать, бумажный талантище, таинственная душа, а то мои возможности жутко сузились, - неуклюже пошутил я.
- Дам… А душа у меня, между прочим, тверская. Я потомственный тверяк. Таких среди пишущей братии только двое: я и Борька Воробьев. (Он забыл упомянуть поэта Владимира Соколова и Владимира Смирнова, профессора Литинститута, блестящего знатока русской литературы, истинного патриота России).
Маленький, усатый, узкоглазый Марк Ватагин, в общем-то тихий, мягкий человек с тонким птичьим голосом; он крайне редко говорит о себе - в основном, когда дело касается романтических историй (это важная сторона его жизни; при виде девиц он, уже старикашка, облизывается, словно кот в предвкушении лакомства, и жмурится так, что его глаза совсем исчезают). Мы знакомы два десятка лет и я не припомню случая, чтобы он расхваливал свои литературные работы, но недавно его прорвало:
- Что-нибудь пишешь? - спросил я при встрече.
- Сейчас должны выйти несколько томов сказок в моем пересказе. Это будет литературное событие.
Распираемый собственным величием, он пробормотал еще какие-то слова, суть которых - выход его толстенных книг (монстров в тысячу страниц) - факт уникальный, ни на что не похожий, и теперь без его фолиантов детская литература будет неполной. Его слова крутились на языке вокруг главного слова, но произнести его он никак не решался. Я ему помог:
- Понятно, это гениальный труд. Ты увековечил себя.
Он облегченно кивнул.
Но что детские писатели! Представители взрослой литературы перещеголяли всех на несколько порядков - они самовосхвалялись до небес.
Симпатичный толстяк Ашот Сагратян выглядел преуспевающим: одет с иголочки, походка размашистая, усы в завитках, не шевелюра, а цветущий куст; во всем облике - непомерная уверенность в себе. Как-то поведал мне, что достал французские краски и голландские кисти и начал писать новую серию цветов.
- Год рисую фиалки и делаю к ним рифмованные подписи. В моих стихах ценные мысли, высокие чувства, богатые слова. Гениальные вещи! Сейчас не продаю. Через два-три года каждая картинка будет стоить состояние. Заходи в мастерскую, в мой запасник мировых духовных ценностей. Мои картины уже закупил Нью-йоркский музей. Сейчас у меня выставка в Доме медиков. Но две картины стащили. Каждая по десять тысяч долларов. Я сходил в церковь поставил свечку, чтоб воров постигла смерть… Потом будет выставка в Доме композиторов, потом в Доме ученых…
Сагратян был моим хорошим приятелем, но я все боялся - если дело так пойдет и дальше, он кончит не в этих домах, а в другом доме.
Еще один поэт, мрачный и грубый, Борис Авсарагов одежде значения не придавал и вообще вел беспорядочный образ жизни; внешне выглядел устрашающе: коренастый, на лице складки, глаза навыкате, нос с широченными ноздрями; завершала портрет кривая зловещая ухмылка. Все поступки Авсарагова отличались дерзостью; он возомнил себя черт-те кем - среду простых смертных откровенно презирал - "не терплю никчемных разговоров", в синклите незаурядностей держался развязно, нахально, и постоянно искал повод, чтобы сказать гадость, при этом не церемонился в выборе выражений, подходил к компании и с ходу взламывал ее:
- …Вы все дерьмо. Там, где вы заканчиваете, я только начинаю. Я гений! Я не написал ни одного плохого стихотворения. Мои стихи на черном рынке стоят сотни.
Глядя на Авсарагова, я сделал вывод: для обычного человека его свобода поведения заканчивается там, где начинается мир другого человека, а гений свое пространство не ограничивает.
Стихи Авсарагова, действительно, сделаны мастерски: слова скупые, пригнаны плотно, словно кирпичик к кирпичику, жаль только в этой тщательной отделке не оставалось места чувствам. О воздухе между строк и не говорю - читая их я прямо задыхался - казалось, поэт творил где-то во внеземных сферах, где нет кислорода. Выслушивая самопрославление поэта, я недоумевал - ну ладно, думай о своей гениальности про себя, зачем внушать о ней другим?
Заходили в заповедное кафе еще несколько разнузданных, сумасбродных гениев, вроде поэтов Анатолия Заяца и Арсения Седугина. В горластом - душа нараспашку - Заяце сидел огнедышащий дракон. Он входил в кафе и на весь зал орал: "Привет клубу чудаков!" - и, подсаживаясь к завсегдатаям, без передыха перечислял "десятку" современных гениальных российских поэтов, при этом себя скромно ставил на шестое место. Он часто вел себя как ненормальный, но писал здравые стихи о каком-нибудь крупном деятеле (как тот "в детстве сидел на таком-то дереве", "гладил какую-то кошку"), и постоянно лез на трибуну (на собраниях, обсуждениях), все время старался высунуться, отметиться. Знаменитостям Заяц подобострастно жал руки, с легким подхалимажем умышленно повышал в званиях… Некоторые говорили, что у Заяца есть хорошие стихи - не знаю, не читал. Я вообще не видел в нем ни одной светлой черты и старался обходить его стороной, но он то и дело лез ко мне. Как-то подскочил, схватил за руку и взвизгнул:
- Я такое сделал! Та-акое!
Я думал, он убил кого-нибудь, а он отвел меня в сторону и показал клочки бумаги, на которых были намазюканы палочки, крючки, загогулины, какие-то кошмарные букашки, явные следы душевного надлома, искривленного ума.
- Видал?! - говорит, и дальше, прямо истекая слюной: - Новая форма, шифры стиха! Гениально! Это нечто! Такого еще не было!.. Я подарил миру совершенное решение. Как-то неожиданно нашло. Сам не ожидал.
Казалось, его дракон нахлебался перебродившего вина и внезапно зелье вырвалось наружу. Он говорил о себе как о творце, который совершил подвиг - творце, руку которого ведут потусторонние, всевышние силы, а он, вроде, здесь ни при чем, ему не нужно ухлопывать уйму времени, чтобы докопаться до главного - все дается без натуги, даром. Выпалив набор из превосходных, затмевающих небо степеней, он убрал свои изыскания.
- Ну, я побежал работать. Времени в обрез. Надо наращивать скорость в работе. Нельзя расхолаживаться.
- Беги, конечно, - растерянно пробормотал я. - Но не переутомись!
Не менее помешанным выглядел и Седугин: тот в любое время года ходил в драной телогрейке и изношенных сапогах, невнятно бормотал, что голодает, ночует в каких-то трубах, цистернах, но имел машину и дачу с сауной, и маскировался под горемыку бомжа, чтобы вызвать жалость. Он занимался каким-то гибридным искусством - писал рассказы в диалогах (лупил избитые фразочки) и по шаблону делал к ним абстрактные иллюстрации, в которых сквозило желание удивить - все выглядело нарочитым и попахивало шарлатанством. Писал он и стихи - то какой-то случайный набор слов, напоминавший свалку из литературных обломков, то что-то слюнявое, где строфы таяли, как мороженое - тем не менее, а может быть именно поэтому, за Седугиным постоянно вился шлейф поклонниц немыслимой, ошеломляющей красоты - они напоминали балетную труппу и шествовали за "мастером" с безропотной покорностью, в открытую называя "непризнанным гением". Завсегдатаи кафе с завистью пялились на свиту Седугина, сладострастно обсуждали женские формы, а Седугин вроде и не замечал воздыхательниц - похоже, ему были нужны не хорошие формы, а хорошие уши (слушательниц). Всем своим видом он давал понять, что нельзя смешивать возвышенное и низменное.
Войдя в кафе, Седугин хищно (больным, диким взглядом) осматривал собратьев по перу, достаточно громко произносил:
- Мое время наступит после моей смерти, - и уводил красоток в "Каминный зал", где читал последнее "шедевральное".
Некоторые называли Седугина "разложившимся типом", говорили будто бы "от него несет трупным запахом". Подобные смертельные характеристики я не раз слышал от других гениев. Быть может, так говорили из зависти, кто их, гениев, разберет? Им постоянно тесно среди творческой братии, вечно не хватает жизненного пространства. Но уж "разложившийся" - это слишком, ведь в сущности Седугин безвредный субъект и его ерундовые вещицы нравятся женщинам.
Поэт Спартак Куликов не входил, а проскальзывал в кафе, робко, как мотылек; несколько минут брел вдоль стены и, запрокинув голову, что-то бормотал, а столкнувшись с кем-нибудь из литераторов, ошарашивал неожиданным вопросом, типа: "Что лучше - время в пространстве или пространство во времени?" - и не дожидаясь ответа, шел к следующей стене. Обойдя весь зал по периметру, Куликов брал у стойки бутылку пива и садился за пустой стол - было ясно, всякое общение для него страшная мука, а собственный мир - высшая окончательная ценность. Однажды с неизменной бутылкой пива он внезапно нерешительно двинулся в сторону моего стола и я тут же жестом предложил ему присесть, но он замотал головой и остановился в двух шагах:
- Как думаешь, это плаксивое бабство (он кивнул на поэтов в кафе) способно разродиться космическими стихами? Думаю, не способно. У них одно литературное баловство. Им не помогут даже грядущие трагические события. Я это знаю. Я уже там, где искусство сомкнулось с религией, - он показал на потолок, но понятно, - имелось в виду поднебесье.
Дом литераторов трудно представить без прозаика и поэта Анатолия Шавкуты - он постоянный обитатель клуба (случалось, перебрав, оставался в нем и ночевать, устроившись где-нибудь на диване в гримерной). Бывший строитель и отличный спортсмен, он занялся литературой проштудировав классиков и уже имея приличный жизненный опыт, ему не хватило всего-ничего - волшебства, без которого литературу не отличишь от журналистики (проще говоря, одно дело уметь видеть, другое - передать свое видение и заразить им других). Когда-то он написал пару хороших рассказов и штук пять неплохих стихов - тут бы ему и остановиться, но он, настырный, уже поймал кураж - стал катать дальше, и в результате наплодил массу посредственных вещей. Трезвый Шавкута - великолепный собеседник с цепким умом и склонностью ко всеохватывающим обобщениям (что много говорит специалистам, знающим толк в подобных штуках), но после первой рюмки всем затыкает глотку:
- Молчи дурак!