До встречи на небесах - Сергеев Леонид Анатольевич 9 стр.


- А я теперь с простыми людьми не здороваюсь. Я теперь общаюсь только с равными себе, с гениальными! - он засмеялся и обнял меня.

Что и говорить, гениев в Доме литераторов всегда было в избытке (когда-нибудь, кто-нибудь основательно возьмется за эту радостную тему), но пять лет назад, когда некоторые из героев этого очерка уже отправились в Лучший мир, другие постарели, угомонились и стали называть себя просто "талантами", а то и вовсе "способными", когда из гениев в клубе осталось всего ничего, не больше десятка, я подумал - еще немного и уйдет все наше поколение, и можно будет уверенно сказать: "Прощайте, последние исполины!". Но не тут-то было - внезапно я заметил, что следом накатывает новый вал немыслимых талантищ. Как раз в то время у меня появились новые приятели - молодые поэты Иван Голубничий и Максим Замшев, два неразлучных друга, даровитых раскрасавца. Злостные курильщики и отчаянные выпивохи, они только вошли в литературу, но уже наделали немало шума. Как-то, поддавая с ними, я осмотрел нижний буфет и сказал:

- Раньше здесь восседало много гениев, а сейчас вон только Рейн и Шавкута, да иногда заходят Зульфикаров, Пьецух…

- Какие гении?! О чем ты говоришь?! - встревожился Голубничий.

- Гениев здесь всего двое, - прояснил Замшев. - Иван и я!

Как-то в ЦДЛ зашел поэт Владимир Друк и, чуть не плача, объявил мне:

- Закончил цикл таких стихов! Гениальных! Вся Москва зарыдает!

От некоторых приятелей литераторов я никогда не слышал подобных захватывающих слов - ну, что они гении, громадные таланты и прочее, но их деятельность убедительней слов.

Мой давнишний товарищ, старшина колонии молодых поэтов, Лев Щеглов демонстрировал магическое спокойствие, а для солидности ходил с палкой и носил бороду "лопатой", и внешне напоминал библейских персонажей. Он постоянно подчеркивал, что старше меня "на целых четыре года" и демонстрировал медаль, которую получил мальчишкой за тушение бомб зажигалок (я только собирал их осколки). Вечно безденежный Щеглов, когда за его стол подсаживались случайные посетители кафе, объявлял:

- Я поэт Лев Щеглов. И по знаку лев. Можно сказать, король поэтов, - и, кивая на бутылку сотрапезников, добавлял: - Обычно мне наливают те, кто сидят за моим столом (он всегда занимал один и тот же угол - вероятно, тянул на памятный знак).

Разумеется, случайные гости поспешно наливали поэту, а после того, как он читал стихи, брали вторую бутылку и были счастливы, что вот так, запросто, выпивают с выдающимся человеком.

Другой мой многолетний товарищ, отличный поэт Лев Котюков с недюжинной страстью натаскивает начинающих стихотворцев, правит их строчки, рекомендует в Союз писателей. В образе "вождя поэтов" он иногда чересчур увлекается; недавно заявил:

- Перечитал Блока, его всего надо править!

Ну, а если найдет слабые строчки у состоявшегося поэта, обрушивает на беднягу всю свою мощь:

- Ты такой же поэт, как я водопроводчик!

Если же кто найдет в его стихах погрешность, непременно услышит:

- Ты еще не дорос, чтобы понимать мои стихи! Цени, что живешь в одно время со мной!

Пишущий о цыганах нагловатый Ефим Друц беспрерывно расхваливает свои книги; просто так с приятелями не встречается - только по делу, "и телефон свой никому не даю - вот еще! - будут отрывать от работы, и вообще…". Такой интересный аргумент одержимого таланта.

Поэт Александр Юдахин выпускает книги своих стихов, напичканные фотографиями: он в компании знаменитостей - обнимает Тарковского, Самойлова, Вознесенского, Искандера…

Мой друг и единомышленник критик Игорь Штокман выпустил книгу о Л. Бородине, где на обложке красуется собственной персоной (он прислушивается к мнению друзей, но я не успел отговорить его от этой затеи).

Так же своим портретом открывает книгу о Достоевском Игорь Волгин, бравый молодчик с кукольным лицом.

Другой мой друг, серьезнейший до мрачности, прозаик Борис Воробьев составил живописный трехтомник о животных и разбавил классиков своими произведениями, причем у Киплинга, Кервуда, Лондона, С-Томпсона отобрал по одной повести, а своих впихнул две.

Еще один мой друг Михаил Ишков написал исторический роман "Марк Аврелий", в котором поставил три эпиграфа: высказывания Цицерона, Марка Аврелия и… автора(!).

Особенно надо отметить улыбчиво-нежного поэта Виктора Лунина - ему предоставилась возможность составить пять томов выдающихся детских поэтов. И он составил и издал: первый том - Маршак, второй - Чуковский, третий - Михалков, четвертый - Барто, пятый - Лунин(!).

Вот так скромно, никем себя не объявляя, эти деятели поставили себя на одну доску со всемирно известными людьми. Все это напоминает замечательное изречение (кажется Верди):

- В двадцать лет я говорил - "Я и Моцарт", в сорок - "Моцарт и я", а теперь, в шестьдесят, только - "Моцарт".

Насчет скромности этих балбесов я все же загнул. Скромно держится только Лунин. Из Друца так и прет самовлюбленность, он без зазрения совести расшаркивается перед издателями и секретарями писательского Союза - им, разумеется, сует визитки с телефоном.

Юдахин настырно пробивает свои книги и не упускает случая выступить перед публикой; как сказал поэт Яков Аким - "лезет везде, где его ждут и не ждут". Юдахин, и еще один поэт (точнее рифмоплет, пишущий холодные стихи, какие-то нарезки из не связанных между собой строк) В. Ковда, издали по двадцать(!) поэтических сборников; стряпают стихи по любому поводу, как блины. Об этих фонтанирующих мастерах все поэты отзываются крайне отрицательно; некоторые считают, что "их книги, сразу после выхода, следует отправлять в макулатуру".

Штокман недавно во всеуслышание со значением объявил:

- Я из немецких баронов! - и тем самым поверг в уныние своих друзей с обычной, не "голубой" кровью.

Ну а Воробьев вообще не знает, что такое скромность, с чем ее едят. Когда он подарил мне трехтомник о животных и ткнул пальцем в свои повести, я возмутился:

- Ты что, спятил?

- А ты же не читал мою "Весьегонскую волчицу"! - заорал мой воинственный дружище.

- Начинал, не врубился.

- Вот, не врубился! А я за нее премию в журнале получил.

И невдомек ему, что премии в нашем Отечестве не показатель качества произведения. У Ахматовой, Булгакова, Заболоцкого не было никаких премий, а Льву Толстому и Набокову не дали Нобелевскую премию.

Но в плане самооценки всех моих друзей превзошел самый стариннейший - Тимур Зульфикаров, поэт, сценарист, весельчак, умник и красавец.

- У меня полно гениальных вещей, - говорил он. - Я пишу глобальные, эпохальные, запредельные вещи. У меня двести стихотворений лежат отдельно - на Нобелевскую премию. Это ритуальные вещи. А мой фильм "Человек идет за птицами" - в щвейцарских подземельях на случай атомной войны. Среди ста шедевров, рядом с Чаплиным и Феллини.

С Зульфикаровым мы познакомились, когда я еще только появился в Москве. Уже тогда у него была сотня огненных стихов, сделанных с изощренной виртуозностью, и уже тогда меня прямо-таки сразил блеск его бурлящего ума. Я помню его слова:

- Все наши литературные генералы - нули. Есть два поэта: Данте и я! Это так, как ни произноси - громко или шепотом.

Что странно, те же слова мой закадычный друг произнес спустя тридцать лет - такая стойкая убежденность многого стоит (и это несмотря на отрицательный отзыв о его творчестве Ф. Искандера). Спустя еще десятилетие (в шестьдесят пять лет), на своем творческом вечере в Малом зале он вполне серьезно заявил:

- …В российской поэзии останутся только Пушкин и я!

А через несколько дней на вечере в Доме музее Л. Толстого не упомянул и Пушкина:

- В мировой литературе есть Гомер, Данте, Гоголь - "Мертвые души", Толстой - "Война и мир" и я!

Вот так. Понятно, мой друг давно чокнулся на своей гениальности, но что обнадеживает - он в свою компанию с Данте взял еще троих; возможно, в будущем возьмет еще кого-нибудь - ну, хотя бы Шекспира.

Когда у Зульфикарова вышла первая книга, он послал ее известным литераторам, выбрал сто(!) фамилий (и как столько набрал?).

- И представляешь, ни один не ответил, - с горечью сообщил мне. - Ни один! А меня приглашает к себе Антониони, предлагает вместе делать фильм…

Лет двадцать назад в Москву приехал знаменитый колумбиец Габриэль Гарсия Маркес; кроме "литературных генералов", его принимал Евтушенко, и, чтобы компания выглядела поколоритней, пригласил на встречу Зульфикарова. В застолье Маркес рассказал, что долго не соглашался на экранизацию "Сто лет одиночества", поскольку давали небольшой гонорар. Зульфикаров не выдержал:

- Мою повесть тоже хотят снимать, и тоже дают крохи. Я тоже отказываюсь…

В начале "перестройки", когда большинство честных литераторов сели на мель, Зульфикаров отправил письма Ч. Айтматову, Р. Ибрагимбекову, послу Ирана - с просьбой выслать по тысячи долларов… Кто-то прислал - пару тысяч рублей.

Сейчас мой стариннейший друг с завидной практичностью находит спонсоров для издания своих книг и собирает подписи литераторов, чтобы его выдвинули на Нобелевскую премию - он не сомневается, что рано или поздно ее получит, хотя всезнающий поэт Эдуард Балашов советует ему заранее написать письмо в Нобелевский комитет и отказаться от премии. Кстати, у Балашова неплохое чувство юмора, но иногда оно из него улетучивается. Дело в том, что он серьезно увлекается буддизмом (даже встречался с Далай Ламой), но не отошел и от христианства - то есть, в нем постоянно борются Христос с Буддой, и, в зависимости от того, кто побеждает, он выдает бессмертные парадоксальные изречения:

- Нет прошлого и будущего, есть настоящее. (Хотя ясно, настоящее - продолжение прошлого).

- Нет в мире зла, есть нереализованное добро. (Зло есть, и немалое).

- После смерти наша душа попадает на солнце. (Вероятно, чтобы поджариться).

- Атланты были ростом восемнадцать метров. (Где же их скелеты?).

- В 49 году дьявол покинул нашу страну. Сейчас он на Сатурне. Так что, Россию ждет процветание.

Как-то мы сидели в нижнем буфете - Зульфикаров, Балашов и я. В череде искрометных сентенций Балашов высказал нечто захватывающее:

- Если в птицу попадет стрела, она кричит не от боли, а от радости (имелось в виду - переносится в Лучший мир).

- Гениально! - воскликнул Зульфикаров. - Не возражаешь, если это я вставлю в свою поэму?

- Пожалуйста! - засмеялся Балашов, давая понять, что подобных гениальных мыслей в его голове пруд пруди.

Будучи безбожником и материалистом, я попытался заземлить своих друзей:

- А если в ваши задницы влепить по стреле… или по пуле, вы тоже заорете от радости?

Поэты посмотрели на меня, как на тупицу, начисто лишенного воображения.

Однажды, еще в юности, Зульфикаров поехал в Переделкино к Пастернаку - хотел показать мастеру свои высококачественные стихи. Помню, я страшно огорчился, что не могу составить ему компанию (спешил на работу) - в то время я был одним из немногих почитателей невероятного таланта моего друга и каждую встречу с ним рассматривал почти как встречу с Богом. Нельзя сказать, что произведения Зульфикарова (сложнейшей формы - вязкие стихи в прозе) изменили меня, тем более всю мою жизнь, но они вселили определенный настрой - мне захотелось сделать что-нибудь подобное в области живописи и в этом мой друг всячески меня подогревал - как бы делился своей гениальностью. А вот времяпрепровождению Зульфикарова (содержательному, полному чудес) я завидовал по-настоящему, пока не понял, что у него просто редчайший дар - умение расцвечивать обыденность, делать чудеса из пустяков. Но это я понял спустя несколько лет, а в те годы во всем пытался подражать моему другу, брал на вооружение его манеру общения с людьми (с поправкой на свои условия и возможности), только у меня мало что получалось, моя унылая жизнь выглядела жалкой тенью его насыщенной жизни.

Зульфикаров вернулся в город с ликующим видом - классик благословил его на новые подвиги.

- Вот что значит великий человек, - сказал мой друг. - Он сразу оценил мои вещи! Ведь я пишу не какие-то там ледяные стихи, не конъюнктурные однодневки, а глобальные, эпохальные…

Спустя несколько лет я все же побывал в Переделкино - выступил в роли телохранителя другого дружка - Юрия Дудина (он решил показать свои стихи еще одному знаменитому поэту). Мы приехали в поселок и застали мэтра гуляющим по аллеям парка; он шел неторопливо, хромая, опираясь на палку; его лицо было прямо-таки отмечено печатью талантливости и, если сказать покрасивей, освещалось спокойным, ровным пламенем - благородством. Узнав, что мы к нему, он сказал:

- Очень хорошо, молодые люди, пойдемте на веранду… Вчера у нас здесь был ливень, а сегодня с утра, видите, солнце палит. На веранде попрохладней.

- Я хотел показать вам стихи, - сказал Дудин. - Посмотрите потом, когда будет время?

- Зачем потом?! - удивился поэт. - Сейчас и почитаю.

С первой минуты меня поразила простота и доступность поэта. На веранде он попросил нас рассказать о себе и, пока мы несли что-то бессвязное, внимательно слушал, наклонив голову, изредка понимающе кивал. Затем взял у Дудина стихи, сосредоточенно прочитал, похвалил, а в одном месте нашел корявость и с мягкой деликатностью спросил:

- Может быть, здесь лучше вот так? - он мгновенно, каким-то волшебством, расцветил неудачные строки. - Не согласны? - серьезно спросил и добавил: - Возражайте, возражайте. Вы же автор, а последнее слово всегда за автором. И как поэт вы должны отстаивать свои убеждения и взгляды.

Вспоминая эти слова, я думаю, что щедрость таланта не в том, чтобы рассыпать комплименты, а в том, чтобы, увидев огрехи, показать, как можно сделать лучше; ну и конечно в подарках - образов, сюжетов, неожиданных, но точных слов.

Потом наш знаменитый собеседник рассказывал о поэзии Востока, рассказывал вдохновенно, при этом поводил рукой, как бы дорисовывал образы в воздухе. Он прочитал два своих перевода, и даже я, несведущий, отметил, как он экономно и аккуратно использовал слова (от этого каждое звучало особенно сильно), но, говоря о переводах, пожаловался, как они тяжело ему даются.

В тот день, ошалев от впечатлений, я понял, что такое настоящая литература, что именно на классике надо оттачивать свой вкус.

Через некоторое время, прощаясь, поэт сказал:

- Поиск истины всегда труден. Здесь надо немалое мужество, - и улыбаясь, пожимая нам руки: - Берегите дружбу, это большая ценность.

Я чуть было напыщенно не брякнул: "Слово дружба для нас святое", но во время прикусил язык.

Вот так, просто и замечательно в тот солнечный день мы целый час провели в обществе действительно значительного человека. Его звали Арсений Александрович Тарковский.

Теперь-то мне ясно: по большому счету писатель тот, кто создал свой мир, остальные - просто литераторы. А гений тот, кто сделал открытие и выразил его так, как до него не выражал никто.

Кстати, многие наши истинные гении никогда не называли себя таковыми. Я где-то вычитал, что Чехов не очень высоко себя ценил как писателя, даже называл свои рассказы "дребеденью". Достоевский говорил: "Я пишу хуже, чем Толстой, но, конечно, не так уж плохо". Толстой, в свою очередь, говорил: "Чехов пишет лучше меня", а позднее: "Моя автобиография ценнее, чем все двенадцать томов болтовни, которую я написал". Набоков вообще считал себя прежде всего энтомологом, а уж потом писателем. Ну и как не вспомнить Пушкина, который писал издателю: "Сделал одну вещицу. Надо бы над ней еще поработать, да деньги нужны". А эта "вещица" - "Борис Годунов"!

Как я вступил в десятитысячную армию писателей, с кем воевал, какие имею ранения и награды

С великими, затмившими солнце, классиками детской литературы мне жутко не повезло; предположительно, в те дни они встали не с той ноги.

В начале шестидесятых годов открылся журнал "Детская литература"; мой закадычный друг Валерий Дмитрюк стал его главным художником. Я торчал в редакции часами, благо она находилась в двух шагах от мастерской-подвала Дмитрюка, где мы с ним корпели над детскими книжками. Однажды в редакцию пришел кумир нашего детства Николай Носов; журнал давал материал о нем, и писатель пришел выбрать свою фотографию (накануне его "щелкал" фотограф журнала). Сумрачно поздоровавшись, классик, словно привередливая кинозвезда, перебрал десяток снимков и все забраковал. На следующий день ему прислали другого фотографа, но и новый фотомастер потерпел неудачу.

Носов отверг трех фотографов, измучил всю редакцию, и в конце концов принес снимок из домашнего альбома. Понятно, личность имеет право на капризы, хотя по моим наблюдениям, это больше свойственно посредственностям.

Спустя неделю после случая с фотографией, Носов вновь появился в редакции, появился в обеденный перерыв, когда сотрудники "подкреплялись" в соседнем кафе, а я, развалившись, покуривал за столом Дмитрюка, представляя себя в роли главного редактора. Мои смелые мечты прервал вошедший Носов. Поздоровавшись и спросив "где все?", он устало опустился на стул, зашмыгал носом и тускло осмотрел комнату; на его лице появилась гримаса боли.

- Николай Николаевич, вы плохо себя чувствуете? - отважился я открыть рот, глядя на классика со священным страхом.

- Давно плохо, - он вздохнул и провел ладонью по лицу. - Сейчас истинно русскому писателю тяжело. Сейчас расплясались разные Алексины, Яковлевы… Меня не печатают, замалчивают… - он хотел еще что-то сказать, но гурьбой ввалились сотрудники во главе с громогласным бородачом Игорем Нагаевым.

Больше я не видел классика, но его обрывочные фразы врезались в память.

Прежде чем говорить о встречах с другими "литературными Богами", надо пояснить, как я стал литератором, как в моей, в общем-то ровной жизни, все пошло кувырком.

Впервые я взялся за сочинительство в далеком детстве - написал какой-то стишок про дождь (что-то про мокрых воробьев на оконном карнизе). По пути на рыбалку прочитал стишок приятелю и спросил:

- Кто написал, знаешь?

- Знаю, - хмыкнул он. - Пушкин.

Я понял, что в поэзии достиг вершины и больше, к счастью, стихов никогда не писал. И вот, работая с Дмитрюком в подвале, я время от времени стал пописывать детские рассказы - просто так, ради затеи, чтобы посмешить друга. Правда, смеялся он редко; любитель сурового стиля общения, он на мой вопрос "ну как?" - надувал губы:

- Ерунда!

Только однажды буркнул:

- Ничего, сносно.

Это у него была высшая похвала. Он славился откровением и в нашем тандеме имел главенствующую роль, потому я верил ему безоговорочно и никому, кроме него, свои писания не показывал и не спешил тащить их в журналы (куда торопиться? - думал, - накатаю побольше, тогда и отнесу). Бывало, делился с Дмитрюком тем, что еще не записал, по ходу дела придумывая всякие новые штучки.

- Запиши, там посмотрим, - тянул мой требовательный напарник, - но вообще-то мелковато… для серьезного разговора.

Нет чтобы поддержать друга, он, гад такой, прямо сокращал мое жизненное пространство. Случалось, я и сам выбалтывался и терял интерес к теме. Ну, в общем, все эти мои трепыхания имели разогревочный характер. Я догадывался, что серьезная литература - это своего рода марафон, и прежде всего самоограничение и одиночество, а я никогда не любил бег на длинные дистанции (короткие-то бегал с ленцой) и ограничивать себя ни в чем не собирался, и одиночество переносил тяжело.

Назад Дальше