Он приказал везти себя к бухточке. Паромы уже покряхтывали движками, и как раз головной танк, задрав пушку, взревывая, круто вскарабкивался на аппарель. Гусеницы скрежетали по приваренным планкам, аппарель под страшной тяжестью вминалась в песок и взвизгивала истерично, едва выдерживая и яростные удары траков, и затем переваливание на палубу. Весь хлипкий паромчик ходуном ходил, покуда танк поворачивался на нем и устраивался поудобнее, раздирая дощатый настил. За ним, не давая барже успокоиться, выровняться в воде, уже наползал второй танк, изготавливался в очереди третий.
Генерал, даже привстав на сиденье, напряженно следил, не просядет ли паром до дна бухточки, но все обошлось, бодро и нетерпеливо всхрапнул движок, скрежетнул на прощанье песок плеса, и паром, покачиваясь, медленно тронулся в путь, как оторвавшаяся от берега льдина. Генерал беззвучно прошептал ему вслед: "Ну, с Богом!" - и поймал себя на том, как сильно ему хочется перекрестить эти три танка, уже понемногу сносимые течением влево. Через миг они исчезли из виду, заслоненные высоким камышом. В ту же неизвестность отправлялся второй паром, и генерал его проводил с тем же сложным чувством тревоги и сумасшедшей радости, и одновременно с сознанием какого-то, ему самому не понятного, своего греха, а на третий он дал погрузиться одному танку.
- Въезжай давай ты теперь, - приказал он Сиротину. - Пошел!
Сейчас, сидя вот так же, справа от Сиротина, он вновь увидел, как тот оглянулся на него с удивлением и внезапным отчаянием, с лицом, на котором ясно написано было: "Что же вы с нами-то делаете?" Офицер, дежурный по переправе, со скрученным в трубку флажком, кинулся остановить непредусмотренный "виллис", но Донской так спокойно взглянул на дежурного, так красноречиво-убедительно выставил перед ним растопыренную ладонь, что тот сразу все понял: они переправляются тоже, и бронетранспортер охраны с ними, это оговорено заранее, странно, что дежурному это неизвестно. Не сильно удивился и Шестериков, только упрекнул со вздохом:
- И что было раньше не сказать? Чем я вас там кормить буду в обед?
Ни погрузку, ни миг отплытия память не удержала, а лишь то, как он уже стоял на палубе, уже плыл в неизвестность, расставив по-моряцки ноги и сунув кулаки в карманы черной своей кожанки, рядом с "виллисом", принайтовленным цепями к рымам на палубе, и в лицо, взбадривая и тревожа, ударял влажный и холодный речной ветер.
Понимал ли он вполне, что делает и зачем? Понимали ли это рулевой в рубке и старик-шкипер? Шестериков, скорчившийся на сиденье, и там же развалившийся Донской, вываливший через борт "виллиса" журавлиные свои ноги? Радист, выглядывавший из приоткрытого кормового люка бронетранспортера? Они посматривали на него украдкой, и он обострившимся боковым зрением улавливал их удивление, досаду, отчасти и злость. И если б кто спросил его тогда, зачем он здесь, он бы затруднился ответить. Сейчас, на пути в Ставку, он смутно сознавал, что совершалось тогда нечто значительное и оправданное, даже необходимое.
Генерал Кобрисов решил, что его гибель на Мырятинском плацдарме не только возможна, но даже, наверное, неотвратима; и он согласился с тем, что его косточки будут лежать где-нибудь на Мырятинском кладбище или в центральном парке этого городка, никогда им не виденного, но никакая сила не сбросит его живым с правого берега Днепра, если он только ступит на этот берег, уже получивший название "плацдарм". А когда человек так ставит крест на собственной жизни - спокойно и просто, никого не оповещая, когда он не из слепого отчаяния и не для театрального эффекта вставляет в свои расчеты собственную возможную гибель, тогда зачастую случается, что ему удаются предприятия, казавшиеся безумными, в которые не смеет верить надежда и не надеется вера, тогда воды реки перед ним становятся твердью, и покоряются ему неприступные крепости и плацдармы.
Но как еще было до этого далеко! Два парома, отчаливших раньше, были опять на виду, и первый из них уже, наверное, пересекал ту невидимую вожделенную линию, которая зовется стрежнем и на прямом участке реки должна была находиться близ середины; в тишине натужливо стрекотали их состарившиеся движки, не заглушая при этом дремотно-ласкового подхлюпывания под бортом, - и в одно мгновение эта тишина оборвалась ревом и воем. То, что казалось уже преодоленным, встало перед ним новой преградой, и он сам едва не взвыл от обиды, от беспомощного гнева, когда увидел эскадрилью "юнкерсов", три тройки, стоявшие над его головою - так спокойно, точно у них была тут назначена встреча с ним. Они не летели, не плыли в небе, они именно стояли на месте, дожидаясь, когда он задерет голову и посмотрит на них, и затем тотчас же плавно сошли со своих мест, набирая скорость.
Первая тройка пикирующих штурмовиков "Юнкерс-87", у немцев именуемых "штука", а у нас получивших прозвище "лапотник", в аккуратном симметричном строю - один впереди, двое чуть приотстав, - прошла над паромом и вернулась, сделав красивый полукруг. За спиною, на своем берегу, торопливо затявкали скорострельные зенитки, роскошной басистой трелью разразился крупнокалиберный пулемет, но вспышки и облачка разрывов не помешали "юнкерсам" еще раз плавно уйти в боевой разворот для прицельного бомбометания или обстрела. Слишком рано он позволил себе только подумать: "Переживем…"
- …товарищ командующий! - уже давно кричал ему радист из чрева бронетранспортера, протягивая трубку. - Вас просят.
- Слушаю! - прижав к уху теплую трубку, он расслышал прерывистое дыхание и далекий лязг танковых гусениц. Что-то случилось и там, на правом берегу, куда он так спешил и где, казалось ему, группа Нефедова уже исчерпала свою задачу. - Слушаю!.. У аппарата!
- Кто? - спросила трубка. - Кто меня слушает?
- Я, - сказал генерал, не переставая смотреть в небо. - Кобрисов слушает.
- Как? - переспросила трубка хриплым и точно бы пересыхающим от жажды голосом. - Кобрисов? Я такого не знаю… Не вызывал. Не слышал такого Кобрисова.
Бог ты мой, он совсем забыл, кто он сегодня, забыл свое условное имя, и это ему показалось еще одним неучтенным препятствием. В придачу ко всем неожиданностям, он себя уже раскрыл - и немецкими слухачами засечен, у них это быстро делается, а связь с правым берегом вот сейчас оборвется, бессмысленно настаивать и глупо надеяться, что полуоглохший Нефедов узнает его по голосу.
- Нефедов! - закричал он, обрадованный, что нашел выход. - Мы же вчера с тобой гудели. Вспомни, родной, водку пили, стихи я тебе читал… Ну? Вспомнил?
Трубка еще секунды три помолчала и ответила слабым голосом:
- Плохо дело, Киреев.
Вот кто он был сегодня - и вылетело из головы. Все эти "юнкерсы" вышибли.
- Плохо дело, - повторила трубка. - "Фердинанды" тут у меня… Не предвидел, что объявятся. На хуторе скрывались, замаскированные… Восемь штук. А средства отражения какие? Гранаты, слава Богу, взяли противотанковые… Немного, правда. Бутылки с "каэсом", штук десять, но это же близко надо подпускать… А с ними автоматчиков - до взвода. Если даже прибавил со страху - все равно у меня людей меньше…
Нефедов так себя раскрывал, поскольку и немцам было известно, какие у него "средства отражения". Самое страшное, что могло случиться, вот и случилось. Даже не так страшны были эти "юнкерсы", как упущенные воздушной разведкой "Фердинанды". Маскируемые, верно, копнами сена, вьшолзли эти самоходки-страшилища и поставили заслон его танкам. От удара их снаряда башню "тридцатьчетверки" вышибает из гнезда и отбрасывает чуть не на сто метров. А корпус… Какой там корпус! Погибли, погибли, еще не коснувшись берега, его "тарахтелки", "примуса", "керосинки". Против толстой брони "Фердинанда" что стоили их пушки! Зато его длиннющая пушка сделает из них обгорелые коробки. И он представил себе тупые рыла этих чудищ, уродливую заднюю посадку башни на корпусе, длиннейший хобот ствола с набалдашником дульного тормоза. И стало понятно, почему немецкая артиллерия не обрушилась тотчас на группу Нефедова, едва он себя раскрыл, не разворотила весь берег, который был же пристрелян заранее. Свои "Фердинанды" там, вот и весь секрет молчания. Нет, это невозможно было снести! Это было несправедливо! Ведь хорошо же все начиналось!..
- Нефедов! - закричал он в трубку молящим голосом, даже привзвизгнув. Задержи мне их! Любыми силами задержи!
- Какие у меня силы? - тем же усталым голосом сказал Нефедов. - Ну, постараемся, товарищ Киреев…
- А рота где же? Роту я тебе послал, под твое начало. У них и ружья противотанковые есть… Ну, и вообще - рота все-таки…
- Роту еще собирать и собирать. Где-то она пониже высадилась, течением снесло. Слышу, бой ведут… Слышу, но не вижу. И кажется мне… может, ошибаюсь, - загибается рота…
- Понятно, - сказал генерал упавшим голосом. - Понятно, милый… Ну, сейчас я тебе огонька подброшу, гаубичного. Свяжу тебя с ними, ты скорректируй…
- Слишком близко я их подпустил… Теперь только себе на голову корректировать.
- Что же ты так, Нефедов? Почему ж не разведал?
- Сам себя грызу… Но уж так.
В трубке послышался нарастающий лязг, в ухо ударило из нее грохотом, и генерал трубку выронил - в руки Донского.
- Любого огня требуй, - сказал генерал. Донской молча кивнул, ничуть не изменясь в лице. - Только скажи, чтоб поаккуратней работали пушкари. Никому в смертники неохота.
Но сам он понимал, что и Нефедов, и двадцать его людей, так благополучно одолевшие водную преграду и укрепившиеся на пятачке, уже вдвойне смертники. Если не "Фердинанды" их втопчут в землю, так свои щедрым огоньком - как его ни корректируй. Это же надо Нефедову выйти из боя и всю группу отвести… Возможно ли это? Или уже так втянулись, что не выйти? Так что же, соображал он лихорадочно, вернуть танки назад, пока не поздно? Скомандовать, чтоб задержали погрузку - тех, что еще не погрузились? Нельзя, невозможно, дело начато, и он должен был предвидеть продолжение. Да ведь и предвидел же, знал хорошо: весь ужас переправы - что она неотменима.
Сошедший на воду - должен ее переплыть. Или на дно пойти. Только одно было позволено ему, генералу, - самому вернуться. Не упрекнет никто. Ни своя свита, ни все те, кто расценивали как дурь его желание переправиться вместе с ними. Но себе он простит когда-нибудь - так много надежд связавший с этим плацдармом, жизнью поклявшийся?
Впрочем, ни одну свою мысль он не мог до конца додумать. Только что он все видел и слышал, как потревоженный зверь, еще минуту назад, еще несколько секунд назад, и вот уже все переменилось, и он, оглохший, с поплывшими в глазах радужными кругами, не мог понять, что за всплески запрыгали вдруг по воде, по лоснящимся волнам, приближаясь к борту парома, зачем это его подхватили под руки и куда-то волокут Шестериков с Донским, и отчего вдруг, побелев лицом, отпрянул радист в открытом люке бронетранспортера, и как странно, съежась, скорчась на сиденье, прикрывает голову руками - руками! Сиротин.
Подняв лицо навстречу реву, он увидел, как один из "юнкерсов", утративший свою длину, свое крестообразное очертание, вырастает в своей ширине, в размахе крыльев, он пикирует, показывая подробности окрашенного лягушечьими разводами фюзеляжа, остекления кабины, обтекателей неубирающегося шасси - а вот его почему "лапотником" зовут, подумалось спокойно, даже слишком спокойно, - и стало различимо, как эксцентрично вращается широкий и тупой обтекатель втулки винта - почему-то красный, что же это за маскировка? И такие же красные украшения на крыльях… Какие там украшения! Вспышки из крыльевых пулеметов…
Пули цокали по броне танка и рикошетом, с протяжным пением, уходили куда-то. Вокруг парома на лоснящихся волнах вскипала дождевая пузырчатая сыпь.
Его силком тащили, пригибали ему голову, чтоб втолкнуть в люк. Он в этом увидел непереносимое унижение для себя и, мгновенно рассвирепев, рванулся из этих рук, ставших ему ненавистными.
- Сколько у меня истребителей? - закричал он, трясясь от гнева, который даже пересиливал страх. Лицо Донского, бледное, но внимательное, вбирающее неслышные слова, приблизилось к нему, к его лицу. - Я спрашиваю, сколько у меня истребителей!..
В эту минуту "юнкерс", достигнув опасной для него высоты, стал выходить из пике, снова показывая свою бесконечную длину и крестообразность, свое голубое брюхо, расчлененное стыками, пластинчатое брюхо громадного ящера, которое еще приближалось от "проседания", перекрывая небо. И вот, наконец, пронеслось оно - с ужасающим ревом. Под крыльями висели на кронштейнах две пузатые бомбочки. Почему не сбросил? Оставил для второго захода? Но этот-то - кончился?
Он упустил, что "штука" уходящая все еще страшна. Ибо, взмывая, она открывает обзор и обстрел воздушному стрелку, сидящему сзади. Но, к счастью, плывшие на паромах об этом не забыли. И задравши стволы, встречно его огню били по его фонарю из автоматов, винтовок, башенных пулеметов.
- Извини, Фотий Иваныч, - вдруг точно с неба послышалось, сквозь рев и треск перестрелки. - Ну, призадержались маленько, надо ж чайку попить перед вылетом… Сейчас я его уберу…
Радист из люка, откуда и исходил этот голос, протягивал генералу трубку радиотелефона. Генерал ее принял, не поняв толком, зачем она, если собеседник его и так услышал.
- Ты, Галаган? - спросил генерал, хотя ни треск в самой трубке, ни рев "Юнкерса" уже далеко за спиною не смогли этот знакомый голос исказить. Куда ж твои соколы подевались?
- У меня не соколы, - сказал Галаган с неба. - У меня - орлы. Ты их не порочь, они у меня обидчивые. Хлопцы, расходимся! Каждый себе дружка выбирает по личной склонности…
Краснозвездная шестерка - четверо "МИГов" и две "Аэрокобры", заканчивая взмыв в вышину, перевалив невидимый хребет, плавно и красиво расходясь веером, опускалась на "юнкерсов". Одна "кобра" была самого Галагана, другая - его ведомого. Ни больше ни меньше, как сам командующий воздушной армией вылетел на охоту.
- Хлопцы, прошу внимания! - командовал Галаган, живя полной жизнью. Вот этого, сто сорок шестого, который чуть Фотия Иваныча не обидел, не трогать, это мой… Надо его наказать примерно… Сейчас я морду ему набью…
"Славные же мы конспираторы, - подивился генерал. - Он меня Фотий Иванычем, я его - Галаганом. Уж будто не знают немцы, кто такой Фотий Иваныч. А про него - уже, поди, во всех наушниках вой стоит: "Ахтунг! В небе - Галаган!"".
Вся шестерка наших пронеслась над Днепром и вскоре вернулась, освещенная где-то уже всходившим солнцем, которого еще не было на земле и воде. "Юнкерсы" расходились в разные стороны; тот, что нападал, теперь, сильно накренясь, входил в разворот, чтобы уйти.
- По-английски уходишь, не попрощавшись? - возмутился Галаган. - Куда ж это годится? Не-ет, не уйдешь.
Немец, зная отлично, что в прямом полете "кобра" его настигнет легко и все спасение лишь в одном его преимуществе - маневренности, пролетел с километр и повернул обратно. Галаган со своим ведомым, пролетев много дальше, пропали из виду и показались не скоро. Пожалуй, теперь уже немцу было не до паромов с танками, обе свои подвесные бомбочки он сбросил как попало, совсем в стороне, только бы облегчиться; и не так страшны ему были все те, что плыли под ним по всей ширине реки, ничем не защищенные, такие удобные, ну разве что излишне разбросанные мишени; из этой игры он выключился вовсе, включился в другую игру, на другом этаже, в не лишенную увлекательности воздушную дуэль с русским асом, где ставкой была уже только собственная жизнь, а выигрышем - уйти от смерти. Но на что надеялся немец? Что вот так и будет он уворачиваться от сверхскоростной, но неповоротливой "кобры", пока у нее не опустеют баки? Опять с ревом, буравящим уши и мозг, промчался "юнкерс" над паромом - так низко, что показалось, он ногою шасси сшибет с генерала фуражку. Верно, был у немца расчет, что преследователь остережется расстреливать его над головами своих. Он имел радио, но не знал русского - и не знал Галагана. Вот уж чего мог немец не опасаться, так это генеральских пулеметов. Расстрелять в воздухе - это не удовольствие было для Галагана, удовольствие было - набить морду…
Разогнавшаяся "кобра" настигла "сто сорок шестого" с таким избытком скорости, что можно было подумать, она либо опять проскочит мимо и придется возвращаться, либо врежется ему в хвост. Но, не долетев метров с полсотни, она вдруг взмыла круто, почти вертикально, и оттуда, с далекой высоты, переворотом через крыло повернула обратно, западала вниз, вниз, уже сомнений не оставляя, что вот сейчас расплющится об воду. Генерал Кобрисов, глядя завороженно, с колотящимся сердцем, все же упустил непонятным образом, когда же прекратилось падение и как оказался Галаган ровнехонько у "Юнкерса" за хвостом. Воздушный стрелок "Юнкерса" уже, видно, был ему не опасен - то ли убит, то ли кончились у него патроны; черный ребристый ствол пулемета задрался кверху и болтался из стороны в сторону.
Погасив свою сумасшедшую скорость, Галаган оставшийся излишек ее убрал взъерошенными тормозными щитками - и летел уже почти вровень с немцем, пристроясь чуть выше, метра на три, медленно опускаясь на него своим серебристым брюхом. Все же для рубки пропеллером еще оставался некоторый излишек, и, должно быть, не одному видевшему все это хотелось крикнуть в азарте: "Проскочишь!" - но замедленно, как в полусне, откинулись створки под крыльями, и вышли ноги шасси - как выпускает когти ястреб-тетеревятник над своей неминуемой добычей. Притиснутый к воде немец лишился единственного маневра, который может совершить преследуемый, - резкого клевка, ухода вниз. Перед "коброй" он был беззащитен совершенно. Плавное проваливание, удар ногою по фонарю кабины, и засверкали, крутясь, брызнувшие осколки плексигласа. "Кобра", приподнявшись, еще продвинулась вперед, опять провалилась и новым касанием снесла немцу лобовое остекление. Затем, приотстав, остекление заднее. Теперь над стесанным фюзеляжем торчала лишь одна черная голова пилота, вертясь и уклоняясь от новых ударов резиновой кувалды.
Когда простым и нежным взором
меня ласкаешь ты, мой друг,
мурлыкал Галаган в своей кабине; голос он имел среднего достоинства, но был, однако ж, большой любитель попеть "на охоте",
необычайным цветным узором
земля и небо вспыхивают вдруг!
- Галаган, - уже взмолился Кобрисов, - и что ты там кувыркаешься, делать тебе не хрена. Уведи ты его, да и прикончи разом!
Галаган услышал, сдвинул назад фортку своего фонаря, помахал рукою в перчатке.
- Грубый ты, Фотий Иваныч, - отвечал Галаган. - Зачем же "разом"? Надо - нежно. И постепенно. Следующим номером нашей программы будем скальп снимать…
Оба исчезли из виду, и когда появились вновь, на немце уже не было его черного шлема - должно быть, сорвал его вместе с наушниками и очками, из страха не все увидеть и услышать. Встречный поток лохматил светлые, соломенного цвета волосы, голова пригибалась к приборной панели, и черная шина совершала над нею округлые пассы…