Генерал и его армия. Верный Руслан - Владимов Георгий Николаевич 30 стр.


Тем же вечером генерала перевели в другую камеру, не перенаселенную, где было восемь коек, и одна из них ему предназначалась заранее - не у двери и не у параши, как полагалось бы новичку, а чуть не рядом с окном, где воздух посвежее. Сосед его справа был полный и седой, барского вида, с розовым одутловатым лицом, слева - аскетичный брюнет, долговязый и с впалыми щеками, у кого все лицо, казалось, и состояло из больших очков с черной массивной оправой. Оба лежали поверх одеял и смотрели на него - как, впрочем, и вся камера.

- А у вас тут недурно, - сказал генерал, чтобы что-то сказать будущим соседям.

- Грех жаловаться, - ответил розоволицый барин. - В других камерах, насколько известно, много хуже.

- Это потому, - мрачно сказал очкастый, - что у нас к небесам поближе.

Розоволицый сразу посерел и, замкнувшись, отвернулся.

Несколько дней генерала на допросы не вызывали, и понемногу, когда прошло первое потрясение, он мог оглядеться и прислушаться к тем, кто волею судеб оказался рядом, прежде всего к ближайшим двум соседям. Ему хотелось сравнить, насколько хуже было их положение, чем его, и хоть в этом найти зыбкое утешение.

Оба они ничего хорошего для себя не ждали. Очкастый, как составилось из его реплик, преподавал логику в школе, а до этого, бывши студентом-заочником, зарабатывал себе пролетарский стаж в литейном цехе завода, а совсем до этого был он белым воином, офицером под знаменами Корнилова, и вместе с ним проделывал знаменитый Ледовый поход. В том походе он простудился, схватил крупозное воспаление легких и чудом был спасен влюбившейся в него медсестрою, которая увезла его из армии и спрятала на хуторе у своих родичей. С нею прожили они более двадцати лет, не позволяя себе детей, чтобы случайно перед ними не проговориться и чтоб они не проговорились или не донесли о родителях-белогвардейцах. Но все тайное когда-нибудь становится явным. Был в его корниловском прошлом крохотный эпизод, когда он доставил пакет самому Лавру Георгиевичу, и надо же было случиться, чтоб как раз этот момент был схвачен кинокамерою приезжего оператора. Молодой поручик лихо подлетал на коне к стоявшему на пригорке генералу, лихо осаживал, соскакивал, вытягивался в струнку. И генерал, достав руки из-за спины, принимал пакет, а затем, ласково улыбаясь, пожимал руку посланца. По этому пятисекундному кадру, включенному в какой-то документальный фильм о Гражданской войне, бывшего поручика, теперь и очкастого, и усатого, опознали сослуживцы и сосед по коммуналке. К тому же бывший корниловец не удосужился фамилию сменить, а она была нацарапана гвоздем на коробке с пленкой. И вот гуманная рабоче-крестьянская власть донимала его вопросом, на который при всем желании он не мог ответить: почему из тысяч пакетов именно этот необходимо было запечатлеть для истории? Небось такое в нем содержалось, что стоило многих смертей и крови бойцам Красной Армии.

Случай розоволицего барина - или, как он говорил, "казус" - был совсем особый. Барин, в звании профессора, читал в университете лекции по уголовному праву и как-то не обратил должного внимания, когда один его студент избрал темой дипломной работы правовую деятельность Временного правительства в период между двумя революциями. Профессор вяло возражал, что это неинтересно, недиссертабельно, что там "темный лес" и "черт ногу сломит", но тем, кажется, еще сильнее распалил любопытство настырного студента; он засел в архивах и выудил нечто сверх-диссертабельное. Это был ордер на арест гражданина Ульянова ("он же Ленин"), подозреваемого в шпионаже в пользу Германии, подписанный в отсутствие прокурора Временного правительства одним из его заместителей - или, как тогда говорилось, товарищем прокурора. Имя этого "товарища" и его подпись удивительно совпадали с именем и подписью руководителя дипломной работы… И что особенно отяжеляло вину розоволицему соседу, так именно его бывшее звание. Прокурор бы этот ордер выписал по служебному долгу, товарищ - не иначе как по велению души.

Поначалу "казусы" его соседей казались генералу таким же бредом, как и его собственное дело, однако своих вин они не отрицали, даже охотно их разбирали вдвоем.

- Да не за это вы сюда попали, - досадливо отмахивался корниловец, - а за лень. За преступное, я бы сказал, бездействие. Ордер-то выписали, а за исполнением не проследили. Вот и выпустили подранка. А это, всякий охотник скажет нам, самый опасный зверь.

- А вам не следовало лезть под объектив, - огрызался товарищ прокурора, и склеротические жилки на его щеках проступали краснее. - Тщеславие вас обуяло, милостивый государь! Хотелось в истории след оставить, вот и дали след.

- Ну, это уж не от меня зависело. Это, если хотите, господин Неуправляемый Случай. А у вас - все вожжи были в руках. И подумать только скольких людей вы могли осчастливить!

От их бесед генерал поначалу старался быть подальше. Могло же быть, что Опрядкин его подселил нарочно к явным врагам, чтоб подследственный ужаснулся, до чего докатился он, в какой компании оказался. Или же это были "наседки", назначенные спровоцировать его, чтобы потом навесить ему "недонесение". Многое было тут подозрительно: в камеру приводили с допросов - а чаще приволакивали - избитых, окровавленных, языком не ворочавших от смертной усталости, эти же двое приходили целехонькие, их вроде бы пальцем не трогали. Но понемногу, к его удивлению, проходила изначальная неприязнь к явным врагам, а с нею вместе рассеивались и подозрения. Выпал случай заметить, что свои прения они вели и без него. А не трогали их потому, что они в своих винах не запирались, а бывший корниловец так даже своею гордился. И разве его, Кобрисова, если не считать линейки, так уж тронул Опрядкин?

И пора же было открыться им, никуда не денешься. Как-то они втянули и его в откровенность, он им поведал о танках и Мавзолее - с опережающей усмешкой, как о несусветной чуши. Оба выслушали внимательно и задумались.

- А боекомплект был? - первым спросил корниловец.

- Боекомплект? - это генералу как-то не приходило в голову.

- Ну да, снаряды, патронные ленты к пулеметам. Не собирались же вы, товарищ красный генерал, драгоценную усыпальницу гусеницами давить.

- Это же самое важное, - сказал товарищ прокурора. - Это меняет все дело.

- Мог и быть, - отвечал генерал. - В часть пригнали укомплектованными. А в парадах с танками никогда не участвовал.

- Говорите, что не было, - сказал корниловец. - Кто станет проверять? Они тоже лени подвержены, как и все мы.

- Ошибаетесь, дорогой, - возразил товарищ прокурора. - Им ничего не лень! Они и подложить могут задним числом.

- Вот так и говорите, если на то пойдет, - сказал корниловец. - "Вы же сами и подложили". Главное, чтобы вы первый заявили, что не было боекомплекта. И добейтесь, чтоб это в протокол вошло.

Получилось, однако, не так, как советовали генералу соседи. Опрядкин его возражение выслушал, наливаясь лицом, и при этом он медленно, один за другим вытягивал ящики письменного стола, а затем разом их задвинул дверцей - с грохотом, от которого генерал даже вздрогнул.

- Фотий Иванович, - заговорил Опрядкин, вышагивая по кабинету, животом вперед, разбрасывая ноги в стороны и рубя воздух ладонью, - да если б был он, боекомплект, если бы были снаряды, я бы с вами не разговаривал. Я бы вас вот этими руками растерзал, удушил бы. А вот потому, что не было, я и говорю: "покушение". Ну, черт с вами, оформлю через статью девятнадцатую как "намерение". От которого по какой-то причине отказались. Но не потому, что вдруг обнаружилось отсутствие боекомплекта. Придумайте что-нибудь убедительней. Я от вас высшую меру хочу отвести, а вы мне помочь не желаете. Я вам хочу десятку оформить, так давайте же вместе, вдвоем, поборемся за эту десятку!

Генерал уже и не знал, что отвечать на это.

- Но снарядов же не было! - твердил он упрямо. - Патронов к пулеметам не было!

Опять он вздыхал, Опрядкин, и брался за свою линейку.

К некоторому даже удивлению генерала, в камере предложение Опрядкина было воспринято и рассмотрено вполне серьезно.

- Это не так кровожадно, как на первый взгляд кажется, - сказал товарищ прокурора. - Он предлагает компромисс - и взаимовыгодный. Ведь ему тоже надо что-то представить начальству, а вы без десятки все равно отсюда не выйдете. Можно построить очень даже трогательную версию на том, что отказались от покушения. Увидели обаятельные лица вождей, поразились обликом товарища Сталина… что-нибудь в этом роде. И устыдились. Точнее - ужаснулись. Так правдоподобней. Совсем отрицать хуже. Нужно же и следователю дать кусочек хлебца с маслицем.

Угрюмый корниловец этот вариант забраковал напрочь.

- Не стоят они вашего "правдоподобия". Нашли компромиссы - между кошкой и мышкой! Глухая несознанка - вот лучшая защита. Или он должен признать, что взяли боекомплект на парад? Да за это одно - к стенке. Даже если правду можно сказать, все равно врите. Спросят, кто написал "Мертвые души", говорите: "Не знаю". Гоголя не выдавайте. Зачем-то же им это нужно, если спрашивают. А впрочем, - прибавил он, оглядев генерала взглядом отчужденным, едва не презрительным, - я ведь исхожу из своего опыта. У вас опыт - другой. Вся ваша жизнь, товарищ красный генерал, доселе была, в сущности, компромиссом. Так что, может статься, вы со своим следователем и поладите.

Стена отчуждения все время стояла меж Кобрисовым и обоими его соседями, и за надежных советчиков он их все-таки не держал. В глубине души - в такой глубине, что он постыдился бы себе признаться, - он не стремился эту стену разрушить, он ее даже укреплял, внушая себе, что у соседей все-таки были, не в пример ему, основания находиться здесь и ждать расстрела. Они, как уже, верно, сформулировано было в их обвинительных заключениях, активно боролись против советской власти, он - активно ее защищал. И то, что годилось для них, не могло относиться к нему. Не вполне исключалось, что он бы мог со своим следователем и поладить.

Еще и то способствовало разобщению, что им, москвичам, регулярно доставлялись передачи, а ему, иногороднему, оставалось довольствоваться кашей на хлопковом или конопляном масле, которую приносили в ведре и вышвыривали ему половником в подставленную миску, фунтом липкого хлеба, двумя кусочками сахару и чаем из сушеной моркови и яблочной кожуры; этого было мало ему и это огорчало едва не до слез; он съедал свой обед, так пристроясь, чтоб не видели его лица. Он себя стыдился, он стыдился унижений, каким подвергали его, и не понимал, что тем он себя унижает еще сильнее. Но вот как-то увидел он, что его соседям передачи от жен или детей, которые не отказались от них, доставляют не столько радости, как можно было бы ожидать; корниловец, съедая домашние пирожки с мясом, разломанные надзирательскими пальцами, еще больше мрачнел, а розовый барин, разложив снедь на койке, долго смотрел на нее и проникался к себе такой жалостью, что на глаза у него навертывались слезы. Однажды генерал засмотрелся на него слишком открыто и продолжительно, и товарищ прокурора, заметив его взгляд, расценил это по-своему. Он густо намазал большой кусок хлеба маслом, а сверху нагрузил толстым пластом колбасы и все это протянул генералу:

- Позвольте угостить, не побрезгуйте.

Генерал, спохватясь, отпрянул и помотал головою.

- Они не возьмут у вас, - сказал корниловец, глядя на него почти брезгливо. - Коммунисты же против частной благотворительности.

- Генерал, это прежде всего некрасиво, - сказал товарищ прокурора, держа бутерброд терпеливо в протянутой руке. - Делиться едой - святая тюремная традиция.

- Да я что же… Только чем отдавать буду? Мне-то передачки носить некому.

- Но если бы передачки носили каждому, тогда бы и традиции не возникло. Примите, прошу вас.

И генерал принял тюремный дар и отведал его. Корниловец протянул ему пирожок, генерал принял и его.

Понемногу становился он другим, чем был до этого. Он, как бы даже отстранясь, постигал тюрьму. Ему уже не нужно было объяснять, почему ложку ему дали деревянную, а миску - железную, с толсто закругленными краями. А отчего суп из трески отдавал содой, это он мог сам объяснить соседям по-солдатски: "Чтоб поменьше о бабах думали. А с чесноком было бы наоборот". С интересом, подчас и с восхищением он воспринимал предусмотрительность стражей, но и хитроумие охраняемых. В предбаннике стриг волосы и подбривал усы парикмахер из вольных - все машинкой, никаких бритв, и совершенно голый! Это чтобы он не смог послужить почтовым ящиком между тюрьмой и волей и между клиентами из разных камер. Ночами предпринимались "мамаевы побоища" - повальные шмоны с выгоном из камеры по команде "Все с вещами!", проколы шомполом подушек и матрасов, разрывы швов на одежде, - и никогда ничего не находили, и почта все равно работала: утаенным грифелем, который, бывало, припрятывали в ноздре, на клочке подтирочной бумаги писалась цидулька - два-три слова: "Такого-то - к вышке", "Такой-то наседка" или просто отчаянный зов: "Валя, отзовись!", - послание закатывалось в хлебный мякиш и прилеплялось к банной скамейке снизу. Это было почтовое отделение номер два, номером первым был сортир. Непостижимо меж разгороженными, разобщенными людьми растекались новости с воли, приносимые новыми арестантами, - и против законов человеческой солидарности радовались новичку, точно он был вестником свободы. Его называли "свежей газетой", и главная его весть была - о новых и все расширяющихся посадках. Но, странное дело, это не только угнетало и печалило, но чем-то и обнадеживало: процесс вот-вот перешагнет критическую черту, когда он сделается неуправляемым. И тогда маятник, достигший крайней своей точки, начнет движение обратное.

Новой волною арестов, - что заранее необъяснимо узнавалось в камере, принесло В., знаменитого московского литературоведа. Обрадовались и ему как простому свидетельству, что берут уже всех без разбору, а не только "политиков", и это к лучшему: чем больше людей арестуют, тем скорее исчерпана будет возможность держать столько людей в неволе. Сам новичок был, правда, другого мнения - что возможности России в этом отношении неисчерпаемы, - как, впрочем, и во многих других.

На какое-то время он сделался центром внимания и пребывал в постоянных беседах - групповых или наедине. Ни своей профессией, ни багажом своих знаний генерал никак не соответствовал новому соседу, не мог бы приблизиться собеседником, а тем не менее стал им - неожиданно быстро.

Как-то, при общем выводе на оправку, досталось им вдвоем выносить парашу. Староста камеры нашел, что они ростом подходят друг другу, и, значит, перекоса не будет, содержимое не расплещется. Литературовед В. был, и впрямь, длинен, только худющ и одышлив, а главное - нервен излишне. То и дело он подергивал слабой своей рукою - и не для перехвата, а по случаю стукнувшей ему в голову идеи.

- Мой генерал, - спросил он, - не кажется ли вам, что коль скоро чаша сия не миновала нас, мы могли бы извлечь из нее… то есть, разумеется, не из нее самой, а из процесса ее несения, ценности интеллектуального порядка?

- Какие же это, к примеру? - спросил генерал.

- Ну, скажем, дать определение новейшей исторической формации: "Коммунизм есть советская власть минус канализация". И что самое приятное, эта формация уже построена!

Генерал лишь оглянулся - не слышал ли кто эти речи. Слава Богу, напарник его говорил, будто с вишневой косточкой во рту, за два шага уже нельзя было разобрать.

- Вы смущены парадоксальностью определения? - продолжал он, кося выпуклым глазом куда-то в потолок, свободной рукою оглаживая лысину, с начесом реденьких черных волос. - А мне представляется, оно ничуть не противоречит тезису основоположника: "плюс электрификация". Все очень симметрично. Применив "плюс", он тем самым не исключил существование "минуса".

- Он ни хрена не исключил, - сказал генерал, сбиваясь на полушепот. Все-то у него симметрично. Хошь в ту степь, хошь в противоположную…

- Браво, мой генерал. Никто не постиг этого человека лучше вас. Вы никогда не пробовали доверить свои мысли бумаге?

- Это, стало быть, особому отделу? Не пробовал. Это уж ваше дело литература.

- Я к литературе имею отношение косвенное. То есть занимаюсь, с вашего разрешения, литературой о литературе.

- Ну, так или иначе, а вы человек писучий?

- Как вы сказали?

- Ну, есть у вас такая писучая жилка, что ли.

- Подозреваю, - сказал литературовед В., - что мысленно вы меня так и называете: "писучая жилка". Я угадал?

Генерал так не называл его, но согласился, что оно и неплохо. С этого дня пошли у них долгие беседы, которые и название получили: "Размышления у параши". Смысл названия был не столько топографический, сколько исторический - просто, с параши все началось.

Отношения их вскоре сложились так, что генерал мог задать вопрос деликатный и обычно избегаемый в тюрьме: "За что попали сюда?"

- За вину, - ответил "писучая жилка". - То есть посадили меня, как водится, ближние, мои же коллеги, но не безвинно, нет.

- Какая же вина?

- В писаниях моих было много непродуманного. Ну, хотя бы, что Вольтер своими идеями оказал сильнейшее воздействие на русских революционных демократов.

- А он - оказал?

- В том-то и дело, что ни хрена. Скорей - они его презирали, и слово "вольтерьянство" считалось у них ругательством. Но зачем я это написал! Вот и сижу.

- Да ведь чепуха собачья!

- Я тоже так думаю. Расстрелять - не расстреляют, это в следующий раз. Но экскурсия на Соловки, лет на восемь, мне обеспечена.

В свой черед, генерал ему без утайки рассказал о своем. "Писучая жилка", выслушав его, помрачнел.

- А вам, мой генерал, надо бояться.

- Чего?

- А того самого. Что мне не грозит пока. Вам есть прямой смысл бояться и не верить ни одному слову вашего следователя. Вы должны во что бы то ни стало выйти на волю. И держите себя с уверенностью, что вы им еще понадобитесь. Сумейте их в этом убедить. Именно в этом, а не в своей невиновности. Вы им не свой, только не подозреваете об этом. Есть христиане, которые не подозревают, что они христиане. И это - самые лучшие из них. Так и вы. Не свой, вот в чем ваша вина. Однако не все для вас потеряно. Ведь война на носу, мы только не говорим об этом. И наши Ганнибалы, конечно же, не справятся, просрутся. И так как слишком многих убиенных уже не воскресить, то вся надежда будет на вас, мой генерал.

- Да в том-то и дело, что не верят они насчет войны.

- Верят, не сомневайтесь в этом. И боятся смертельно.

- Почему же армию так разоружили, лучших людей - в распыл? Ну, провинились, допустим, так и держали бы их про запас по тюрьмам…

Задавая этот вопрос, он о себе спрашивал, и "писучая жилка" это понял, ответил и с печалью, и с явным желанием приободрить:

Назад Дальше