Мы встретились в Раю... Часть третья - Козловский Евгений Антонович 5 стр.


У автобуса скопилась неожиданная толпа: ах, да! праздник! Игорь с Аурой едва протолкнулись в салон и сели на разные места: он снова сзади, она - на откидное, рядом с водителем. Можно, конечно, попробовать обменяться с соседом, чтобы ехать вместе, но Золотов подумал, что Ауре этого совсем и не хочется. Мелькнула, правда, мысль, что не случайно же Аура целый день провела с ним, но, даже если и надеялась, что Игорь сумеет склеить то, что вдребезги разбил утренний звонок, - Золотов все равно не знал как, какими словами. Нет, он, разумеется, не упустит последнего шанса, он попытается - ноне так же: через длинный полный автобус, предварительно сговорившись с соседом, а Аура вдруг возьмет да и откажется пересесть! - мило будет Золотов выглядеть в глазах публики! Вот остановимся в Острове - тогда Игорь к Ауре и подойдет.

Но в Остров автобус почему-то не завернул. Так они и добрались до Пскова врозь. Когда же Золотов оказался на площади. Аура уже скрылась из глаз. Не судьба! выдохнул Игорь и направился к гостинице. Будем считать, что просто приснилось.

193.

Рука, полезши в карман за сигаретами, наткнулась на сложенный вдвое путеводитель по Пушкинским Горам. Игорь вспомнил, как ночью, на ощупь, нацарапал на нем продиктованные Аурой цифры телефонного номера ее родителей, и остановился под фонарем, взглянул на кособокую надпись. Плотную, глянцевую бумагу тут же, вмиг, усеяли мелкие линзочки дождевой воды. Под глазами засвербело, и Золотов, чтобы избавиться от унизительного чувства острой к себе жалости, скомкал путеводитель и стал искать урну, которой поблизости не оказалось, но которая, впрочем, ничуть и не помогла бы: номер слишком прочно отпечатлелся в памяти. Одиночество, дикое одиночество в пустом и чужом праздничном городе с новой, повышенной остротою почувствовалось художником. Он подумал, что следует завтра же, с рассвета, в один присест, все равно как, сделать работу и уезжать отсюда к эдакой матери, но вместе и подумал, что вряд ли план выполним, ибо такие усталость и безразличие ко всему навалились на Золотова, что дай ему Бог добраться до гостиницы, а там он рухнет на кровать и не встанет, может, и неделю.

На скамейке у входа, в своем канареечного цвета веселеньком плаще, намокшем под дождем, точно крылья Серафима, сидела Ирина. Она поднялась навстречу мужу, уткнулась в его плечо, заплакала. Игорь обнял ее, попытался успокоить, гладил по голове, но она только сильнее плакала: ты один? Нет, правда, ты - один?! Один, шептал Золотов. Я совершенно один. Совершенно.

Через полчаса Ирка, красивая, во всеоружии макияжа, с влажными от дождя волосами, сидела с Игорем за столиком гостиничного ресторана. Ты так странно говорил со мною по телефону. Мне показалось: что-то случилось отвратительное, оправдывалась она. Игорь разливал вино, мерзкий провинциальный "рубин", и счастливо улыбался. Сейчас, впервые за долгие месяцы, Золотову стало почти хорошо: тепло, уютно, - и эта женщина рядом, на которую все мужики восхищенно оглядываются и которая любит Игоря всякого, такого, каков он есть: звонок не звонок - все возможно объяснить, все в конце концов прощается! - эта женщина рядом вселяла в душу покой и умиротворение. Слишком требовательная Аура была давно, Ауры не было, Аура действительно просто приснилась. Как Серафим. Настало пробуждение, и весеннее утреннее солнышко радостно бьет в окно.

Игорь уже дремал, но, когда Ирина, вдоволь наплескавшись в ванной, скользнула под одеяло, прижалась - ощутил бедром свежую колючесть под животом жены, и дремота отлетела. Я соврала, что у нас не работал телефон. Меня три дня не было дома, и Ирина снова зарыдала, задрожала, задергалась. Опять аборт! Третий аборт от него. Надо же так сложиться, что те нечастые случаи, когда они с Ириною занимались любовью, буквально через один заканчивались беременностями! А беременности - соответственно - абортами. Отвращение к операции, пережитые страх, боль, унижение - Золотов понимал жену и искренне ей сочувствовал - выплакивала сейчас Ирина, но и Ауру, угаданную за шесть сотен километров, но и свою, пока летела сюда, ревность, а, главное, все же - потребность в ребенке, потребность в каком-то, наконец, покое, устойчивости, во всем, чего Золотов покуда не решался ей дать, опасаясь за собственную свободу, а может, не находя смысла в продолжении себя; желание продлить лежащую рядом с ним женщину вообще не приходило в дырявую душу Золотова.

Но сегодня - сегодня особая ночь, особенная, и Золотов решился пообещать Ирине ребенка. И даже пожалел, что из-за ее операции не может приступить к реализации обещания тут же, чтобы завтра некуда было отступать. Золотову показалось: именно сегодня, именно этой ночью определяется, выходит на финишную прямую его жизнь, что не случится в ней больше перемен крутых: только плавные, медленные, текущие вместе со временем - вперед и немного вверх. А потом - вниз. Перспектива получалась в значительной мере грустная, однако покойная. Но сколько же можно ждать чего-то, на что-то надеяться! Нет, художник окончательно положил считать нынешнюю свою жизнь не временным эпизодом, но жизнью собственно, принять ее как раз навсегда назначенную ему, выбранную им данность и не пытаться сбежать из нее в жизнь иную, которой, скорее всего, просто и нету; к аурам, к серафимам, к никогда не будущим шедеврам. На мгновенье, дальней зарницею озаренная, вспыхнула давешняя картина, но тут же и померкла, как от холодного Ауриного пожатия плечами, - потускнела, показалась надуманной, случайной, умозрительной, никому на свете, даже самому автору, не нужной. И пришло успокоение. Игорь незаметно засыпал, ощущая рукою теплое плечо жены, и между глазными его яблоками и веками порхали фрагменты грядущей их жизни: пастельных тонов, без орущих цветовых диссонансов, без композиционных перенапряжений. На свете счастья нет, но есть покой и воля…

Пробуждение было внезапным. Тьма за окном и голубоватый свет от спинки кровати. На ней, на металлической никелированной дуге, сидел, как на верхней жерди вчерашнего забора, Шестикрылый Серафим и смотрел на Золотова холодными многогранниками глаз. Художник попытался отвести взгляд, но не сумел. Серафим развернул стрекозиные крылья: с внутренней стороны каждого - небольшие, подобные клеймам на иконе, картины. Не картины - рамочки оптических визиров, за которыми открывался уменьшенный и потому очень яркий, отчетливый, видный во всех деталях гиперреальный мир (эффект перевернутого бинокля). Там, в прямоугольниках этих окошек, заключается сюжет будущего полотна, представленный под разными углами зрения, с разных высот и удалений, и одно из наибольших открывало стоящее у обреза, перед изображенным Серафимом, перед Пушкиным, - крупно - лицо Ауры, как раз такое, каким Игорь увидел его тогда, в монастыре и какое все не мог припомнить, запечатлеть, - лицо и кусочек раздражающе ярко-красной нейлоновой куртки; а самое последнее, резко, широкоугольно искажающее гиперреальный мир, превращающее покой горизонта в контур напряженного, готового лопнуть пузыря, - кроме Ауры и вырыв, обломок искаженного лица самого Золотова: глаз, вылезающий из орбиты, мокрая от пота, липнущая ко лбу русая прядь.

Картинки были безумны, странны, страшны, но и прекрасны вместе, и Золотов понял, что не на выбор предлагает ему Серафим какую-либо из шести композиций, да и поди выбери! - но все их сразу, в одно, на одном холсте, что ли, - как те самые клейма на иконах, на житиях святых. Игорь махнул рукою на Серафима: дескать, довольно, понял, помню, спасибо, - и стал осторожно, чтобы не разбудить Ирину, выбираться из постели. Часы показывали начало шестого. Самолет - ровно в шесть, а надо еще очутиться в аэропорту: недалеко, километра три, но такси в такое время в Пскове поймаешь вряд ли.

В темноте, на ощупь на вырванном из блокнота листке Игорь написал жене несколько слов, - что, мол, действительно не любит ее, она догадалась правильно, что есть у него и женщина, к которой он и уходит навсегда, и что если Ирина сможет, - пусть простит его и не ищет. Ему тяжело ее видеть.

Золотов не заметил впотьмах, что записку писал поверх бывшего в блокноте наброска лица Ауры. Поверх одного из лучших своих рисунков, который несколько лет спустя, в числе прочих, опубликует Ирина в Париже.

194.

Вернувшись в Москву прежде жены, Золотов собрал дома минимум вещей и поехал на Маяковку, к "Пекину". Там, во дворе, в подвале, размещалась мастерская одного приятеля, убывшего на год халтурить. У Золотова имелся ключ.

Из мастерской Игорь выходил только в ближайший магазин за едою и вином, которого пил много, - и работал не то два, не то три месяца - дни смешались. Другой приятель, недоуменно пожав плечами, передал еще не высохший холст на полуофициальную выставку, которая по случаю как раз открывалась в подвальчике на Беговой. Только тогда Золотов набрал номер Ауриных родителей.

Аура оказалась дома. Не удивившись звонку, но, кажется, нисколько и не обрадовавшись, она согласилась встретиться с художником. Но тот не радости ждал, не имел никакой и надежды, он смирился с тем, что один, - ему только хотелось убедиться, что написал он свою картину сам, безо всяких Потусторонних Помощников, что Ауриной душою за вдохновение не расплачивался.

Получасом раньше назначенного времени появился Золотов в вестибюле метро и спрятался за колонну. Мимо бесконечным потоком мельтешили люди: серые, стертые лица без печати Духа. Наконец, эскалатор вынес из подземелья и Ауру. Только по красной нейлоновой куртке сумел Золотов ее узнать: некрасивое, отечное, в темных пятнах лицо с отупелыми, остановившимися глазами пугало и отталкивало. Золотов прижался к граниту колонны; ноги онемели; не находилось даже сил на то, чтобы убежать. Аура подождала минут пять, не дольше, бросила в турникет пятак и отправилась назад, в подземелье. Игорь упал без чувств в грязную кашицу покрывающего плиточный пол талого снега.

Очнувшись от острого запаха аммиака - лица милиционера, медсестры, любопытных сочувствующих старушек склонялись над ним, ничего-ничего, сказал Золотов, большое вам спасибо, встал и, не отряхнув пальто от жидкой грязи, пошел к выходу. Художника пытались догнать, остановить - он только отмахивался. На улице стемнело. Людей было много, все они куда-то торопились, они думали, что в жизни есть положительный смысл. Картину, разумеется, следовало уничтожить тут же, не теряя ни мгновения, а самому умереть. Серафим тогда останется с носом: его, Золотова, душа, - Серафим признал это, - не стоит и гривенника и на просвет прозрачна.

Выставка оказалась уже закрыта: ржавый амбарный замок на дверях. Золотов опустился на колени перед невысоким кирпичным ограждением подвального окна: во внутренней тьме зала картина даже не угадывалась, но Игорю представлялось, что видит он ее ясно. Там, внизу, в кирпичной яме, валялась пустая бутылка из-под шампанского. Золотов лег ничком, и через несколько минут ему удалось зацепить горлышко. Бензоколонка стояла рядом, через дом. Художник обратился к заправляющему черную "волгу" водителю: самую, мол, малость, брюки почистить, и вернулся к подвалу. Высадил, просунув кулак между прутьями, стекло, швырнул бутылку. Подождал, пока бензин растечется по полу, зажег спичку, бросил вниз. Спичка погасла. Зажёг еще одну, потом третью. Пламя, наконец, полыхнуло, озарив Пушкина, Ауру, Серафима, сумасшедший, рвущийся из орбиты глаз.

Золотов побежал через дорогу, чудом уворачиваясь от несущихся по Беговой грузовиков и автобусов, и свистки, что заливались сзади, постепенно стихли, отстали. Добравшись до мастерской, художник заперся на засов и, отдыхая, привалился к двери. Из изрезанной руки стекала кровь.

В низком потолке мастерской не оказалось ни одного крюка, и веревку пришлось привязывать к батарее отопления. Накинув на шею петлю, Золотов отползал, и ему верилось и придавало силы, что вот, едва дырявая душа его отлетит от тела…

Но и в дали, в краю чужом
Я буду мыслию всегдашней…

…Аура очнется от страшного сна, и чистый лоб ее снова осенится голубоватым сиянием.

195.

Красота действительно возвратилась к Ауре, едва она, несколько месяцев спустя, родила маленького Золотова: невообразимый, редкий в медицинской практике токсикоз мучил Ауру почти всю беременность, изменил внешне буквально до неузнаваемости.

Вернувшись из Пушкинских Гор, Аура сразу поговорила с Толиком: мягко, но наотрез отказала ему. Смириться Толик не пожелал, не давал Ауре прохода - осталось уволиться с завода, вернуться домой. Несколько раз Толик приходил и туда; после, окончательно, с помощью милиции, выдворенный из квартиры, подкарауливал на улице Ауру, отца, мачеху, пытался шантажировать. Аура смотрела на этого большого, слабого, неряшливого человека, вспоминала толстую, капризную его мать, двадцатипятисвечевые лампочки, красоток над железной кроватью и не верила, что когда-то на самом деле стояла у станка, ночевала в общежитии, силилась подружиться с теми, кто в той жизни ее окружал. Все было сон, но сон был и Золотов.

Для мальчика, едва ему исполнилось полгода, взяли няньку; Аура восстановилась в университете, а еще некоторое время спустя вышла замуж за выпускника МГИМО и уехала с ним в Париж. Там, в старом номере "Русской мысли", случайно прочла статью о живописи и графике художника Золотова и о его страшном конце, увидела собственный портрет и несколько дней ходила сама не своя: обновились воспоминания пушкиногорской безумной ночи, возник страх за судьбу сына, как капля на каплю воды, похожего на покойного своего отца.

196.

Когда взломали дверь мастерской, где чуть не год разлагался труп Золотова, в глаза бросился большой необрамленный холст. Он стоит у окна, глубокого в толще стены, полуподвального, нижняя часть которого выходит на выложенное старым кирпичом углубление в земле, верхняя - заключает вертикальную щель пасмурного осеннего неба, кусок глухого, окрашенного охрой брандмауэра да несколько голых, с висящими на них каплями дождя, ветвей невидимого за рамою деревца. На холсте скрупулезно, подробно, гиперреалистично изображен кусочек мастерской: стена, окно с батареей внизу, пейзаж за окном - такой точно, как перед глазами, только зимний, и холст у окна - на том самом месте, где стоит холст реальный.

На нарисованном холсте столь же скрупулезно, подробно и гиперреалистично изображено то же самое: стена, окно с батареей внизу, пейзаж за окном, - однако весенний: голубая полоска неба, едва лопнувшие почки на ветвях, грязная апрельская городская вода, тонким ручейком сочащаяся сквозь щели невысокого кирпичного ограждения приоконной ямы; окно открыто; и ветер вдувает в мастерскую легкую занавеску, от которой в натуре остался только след: протянутая поперек ниши капроновая леска. Нарисованный холст, почти квадратный, стоит у нарисованной стены на боку, так что весеннее окно по отношению к окну зимнему лежит.

С тем же девяностоградусным поворотом располагается у реальной стены и холст реальный. В результате получается: осеннее живое окно, перерезанное лескою, нормально вертикальное: и небо за ним, и стена, и ветви дерева - все как водится от века. Окно нарисованное, зимнее, лежит на боку. А окно весеннее, нарисованное на нарисованном холсте, и вовсе перевернуто, и небо падает под ноги, и асфальт становится небом, и занавеска, игнорируя гравитацию, взмывает вверх…

Назад Дальше