– Вот и у меня не получается. Причем давно. Соберусь что-нибудь сказать, а в голове какие-то неуместные слова всплывают. Или совершенно наоборот. Собираюсь поправить себя, начинаю еще больше волноваться и говорю что-то лишнее. Оп – и уже не помню, чего хотела в самом начале. Такое ощущение, что мое тело разделено на две половины, которые играют между собой в догонялки. А в центре стоит очень толстый столб, и они вокруг него бегают. И все правильные слова – в руках еще одной меня, но здешняя "я" ни за что не могу догнать себя ту. – Она посмотрела мне в глаза. – Ты это понимаешь?
– Такое в большей или меньшей степени случается с каждым, – изрек я. – Все пытаются выразить себя верно, но толком у них не выходит, вот они и нервничают.
Ее мои слова, похоже, несколько разочаровали.
– Но это – другое, – вздохнула она, и больше ничего не объясняла.
– Я нисколько не против наших встреч, – сказал я. – Все равно по воскресеньям болтаюсь без дела. Да и пешком ходить – полезно для здоровья.
На станции мы расстались. Я сказал "до свидания", она тоже со мной попрощалась.
Впервые я встретился с ней, когда перешел во второй класс старшей школы. Ей было столько же, сколько мне, и она училась в миссионерском лицее "для благородных девиц". А познакомил нас мой хороший товарищ – она была его подругой. Они с пеленок росли вместе и жили по соседству, менее чем в двухстах метрах друг от друга.
Как это часто бывает с подобными парами, у них не возникало стремления уединиться. Они часто ходили друг к другу в гости, ужинали семьями. Несколько раз звали меня, какую-нибудь девчонку и устраивали парные свидания. Однако девчонки не разжигали во мне искорок хоть какой-то любви, и мы в конце концов естественным образом стали встречаться втроем. Так было удобнее всего. Роли распределились следующим образом: я чувствовал себя гостем, мой товарищ – всемогущим хозяином, а она – его ассистенткой.
Была в нем такая жилка. И несмотря на присутствующую в нем изрядную долю сарказма, он был человеком добрым и справедливым. Одинаково внимательно разговаривал и шутил и с ней, и со мной, и вообще, когда замечал, что кто-нибудь долго молчит, обращался к нему и вытягивал собеседника на разговор. Он умел мгновенно оценить тональность беседы и действовал по ситуации. Вдобавок у него был редкостный талант извлекать из посредственного в целом собеседника что-нибудь интересное. Потому мне порой казалось, что я – очень интересный человек и веду не менее интересный образ жизни.
Но стоило ему отлучиться, и разговор с ней никак не складывался. Мы просто не знали, о чем говорить: на самом деле, у нас не было ни одной общей темы. Что уж тут? Мы молча пили воду и двигали стоявшую на столе пепельницу. В общем, ждали, когда вернется он.
Через три месяца после его похорон мы встретились с ней один раз. Оставалось небольшое дело, и мы договорились о свидании в кафе. А когда все обсудили, больше поводов для разговора не осталось. Я попытался разговорить ее, но беседа постоянно обрывалась на полуслове. Плюс ко всему, отвечала она резковато. Будто бы сердилась на меня, но почему – я не знал. И мы расстались.
Может, сердилась, что не она, а я был последним, кто разговаривал с ним? Может, это звучит неэтично, но я, кажется, понимал ее настроение. И, будь это возможно, хотел бы, чтобы на моем месте оказалась она. Однако что случилось, то случилось. И что бы мы себе ни думали, уже ничего не изменить.
В тот погожий майский день, возвращаясь из школы (а если честно, попросту сбежав с уроков), мы зашли в бильярдную и сыграли четыре партии. Первую выиграл я, все остальные – он. По уговору я заплатил за игру.
Той же ночью он умер в гараже собственного дома. Протянул от выхлопной трубы "N-360" резиновый шланг, залепил окна в салоне липкой лентой и запустил двигатель. Долго ли он умирал, я не знаю. Его родители уезжали навестить кого-то в больнице, а когда вернулись и открыли двери гаража, он был мертв. И только радио играло в машине да дворники прижали к стеклу чек с автозаправки.
Ни предсмертной записки, ни очевидных причин. Поскольку я был последним, кто встречался и разговаривал с ним, меня вызвали в полицию на допрос. "По нему ничего не было видно, вел себя как всегда, – сказал я следователю. – И с чего бы человек, решившийся на самоубийство, выигрывал на бильярде три партии кряду?" Но видимо, ни я, ни он положительного впечатления на следователя не производили. В глазах того читалось: "Что может быть странного в самоубийстве человека, который вместо занятий катает шары?" В газету поместили короткий некролог, и на этом дело закрыли. Красный "N-360" сдали на скрэп. Некоторое время на его парте стояли белые цветы.
Перебравшись после школы в Токио, я хотел только одного: не брать в голову разные веши и как можно лучше постараться от них отстраниться. Я решил насовсем забыть зеленое сукно бильярдного стола, красный "N-360", белые цветы на парте, дым из трубы крематория и тяжелое пресс-папье на столе следователя. Первое время казалось, что мне это удается. Но сколько бы я ни пытался все забыть, во мне оставался какой-то аморфный сгусток воздуха, который с течением времени начал принимать отчетливую форму. Эту форму можно выразить словами.
Смерть – не противоположность жизни, а ее часть.
На словах звучит просто, но тогда я чувствовал это не на словах, а упругим комком внутри своего тела. Смерть закралась и внутрь пресс-папье, и в четыре шара на бильярдном столе. И мы жили, вдыхая ее, словно мелкую пыль.
До тех пор я воспринимал смерть как существо, полностью отстраненное от жизни. Иными словами: "Смерть рано или поздно приберет нас к рукам. Однако до того дня, когда смерть приберет нас к рукам, она этого сделать не может". И такая мысль казалась мне предельно точной теорией. Жизнь – на этой стороне, смерть – на той.
Однако после его смерти я уже не мог воспринимать ее так просто. Смерть – не противоположная жизни субстанция. Смерть изначально существует во мне. И как ни пытайся, устраниться невозможно. Унеся его в ту майскую ночь семнадцатилетия, смерть одновременно пыталась поглотить и меня.
Я ощущал это очень отчетливо. И вместе с тем старался не думать слишком серьезно. Задача не из легких. Почему? Мне тогда было всего лишь восемнадцать, и я был еще слишком молод, чтобы вникать в суть вещей.
Я продолжал раз-два в месяц ходить на свидания с ней. Пожалуй, наши встречи можно назвать свиданиями, поскольку другие слова в голову не приходят.
Она училась в женском институте на окраине Муса-сино. Укромное учебное заведение с хорошей репутацией. От ее квартиры до учебного корпуса пешком – меньше десяти минут. По дороге располагался живописный водоем, и мы иногда гуляли вокруг него. Подруг у нее почти не было. Она, как и прежде, лишь изредка роняла отдельные слова. Говорить особо не о чем, и я тоже старался лишний раз промолчать. Встречаясь, мы просто бродили.
Нельзя сказать, что в наших отношениях не было прогресса. Закончились летние каникулы, и она очень естественно – будто само собой разумеется – начала ходить со мной радом. Теперь уже радом, а не впереди, как раньше. Мы взбирались на холмы, переправлялись через реки, переходили дороги и продолжали куда-то идти. У нас не было цели. Нам было достаточно просто идти куда-нибудь. Нашагавшись, заходили в кафе выпить по чашке кофе, затем шли дальше. И только менялись времена года, как на вращающемся по кругу слайдоскопе. Вскоре наступила осень, и весь внутренний двор общежития усыпали листья дзельквы. Надевая свитер, я почувствовал запах нового времени года. Сносилась обувь, и я купил новую пару – из замши.
Когда задули холодные осенние ветры, она, бывало, прижималась к моей руке. Через толстый ворс ее пальто я ощущал тепло. Но только и всего. Засунув руки в карманы, я продолжал ходить, как и обычно. Обувь у нас была на резиновой подошве, и шаги почти не слышались. Лишь сухо шуршало под ногами, когда мы наступали на опавшие листья огромных платанов. Ей была нужна не моя, а чья-нибудь рука. Ей требовалось не мое, а чье-нибудь тепло. По крайней мере, так мне казалось тогда.
Чем дальше, тем прозрачнее становился ее взгляд. Такая безысходная прозрачность. Иногда она без всякой причины всматривалась в мои глаза. И всякий раз мне становилось невыносимо грустно.
Общежитские поддразнивали меня, когда она звонила или я по утрам в воскресенье собирался уходить. Они, разумеется, полагали, что у меня завелась подружка. Я не собирался им ничего объяснять, и даже не видел в этом необходимости, а потому оставлял все как есть. Когда я возвращался вечером в общагу, кто-нибудь непременно интересовался, как прошел секс. "Так себе", – всегда отвечал я.
Так проходил мой восемнадцатый год. Всходило и садилось солнце, спускался и поднимался флаг, а я по воскресеньям встречался с подругой покойного друга. Я не осознавал, ни что сейчас делаю, ни как быть дальше. На лекциях слушал про Клоделя, Расина и Эйзенштейна. Все они писали неплохие тексты, но только и всего. Товарищей среди однокашников я себе не завел, с соседями по общаге лишь здоровался. Я постоянно читал книги, и общежитские считали, что я собираюсь стать писателем. А я не собирался становиться писателем. Я вообще не собирался становиться никем.
Несколько раз я порывался рассказать ей о своих мыслях. Мне казалось, она должна правильно понять мое настроение. Но подобрать слова, чтобы выразить свои чувства, не мог. Как она была права: стоит начать подыскивать нужные слова, и все они словно погружаются на дно мрака.
В субботу вечером я садился на стул в коридоре возле телефона и ждал звонка от нее. Бывало, не дожидался три недели кряду, бывало, она звонила две субботы подряд. А я продолжал сидеть и ждать. По субботам все уходили в город, и в коридоре становилось тише обычного. Разглядывая витавшие в безмолвном пространстве частички света, я пытался разобраться в себе. Всем от кого-то что-то нужно. Это точно. Однако что будет дальше, я не имел ни малейшего понятия. И я вытягивал руку, но перед самыми кончиками пальцев неожиданно возникала воздушная стена.
Зимой я подрабатывал в музыкальном магазине на Синдзюку. На Рождество подарил ей диск Генри Манчини с ее любимой песней "Dear Heart". Сам упаковал и перевязал его розовой тесьмой. Оберточная бумага была под стать празднику – в узоре из пихт. А она связала мне шерстяные перчатки. Несколько жали пальцы, но главное – в них было тепло.
Она не поехала на зимние каникулы домой, и все новогодние праздники я питался у нее.
Той зимой много чего произошло.
В конце января мой сосед на два дня свалился с температурой под сорок. Из-за чего накрылось мое свидание. Казалось, он вот-вот коньки отбросит. Естественно, я не мог уйти, оставив его в таком состоянии. Найти сиделку не удалось, поэтому выбора не оставалось – только самому покупать лед, делать холодный компресс, вытирать влажным полотенцем пот и каждый час мерить температуру. Температура не спадала целые сутки. Однако уже на второе утро он подскочил как ни в чем не бывало. Сунули градусник – тридцать шесть и два.
– Странно. У меня за всю жизнь ни разу не было температуры, – сказал он.
– Но ведь появилась, – разозлился я и показал ему два неиспользованных билета.
– Хорошо, что это всего лишь пригласительные, – сказал он.
В феврале несколько раз шел снег.
В конце февраля я из-за какого-то пустяка ударил старшекурсника, жившего на одном этаже со мной. Тот въехал головой в бетонную стену. К счастью, рана оказалась пустяковой. Однако меня вызвали в кабинет коменданта и сделали предупреждение, подпортившее мою дальнейшую жизнь в общежитии.
Тем временем мне стукнуло девятнадцать, я перешел на второй курс, при этом завалив несколько зачетов. По остальным предметам получил свои обычные оценки "С" или "D", было даже несколько "В" . Она все зачеты сдала без завалов и легко стала второкурсницей. Колесо природы сделало еще один круг.
***
В июне ей исполнилось двадцать. Этот маленький юбилей вызвал у меня странное чувство. Казалось, что нам обоим было бы справедливей перемещаться между восемнадцатью и девятнадцатью: после восемнадцати исполняется девятнадцать, через год – опять восемнадцать… Это еще можно было представить. Но ей уже двадцать. Столько же станет мне следующей зимой. И только мертвец навсегда остался семнадцатилетним.
В день ее рождения шел дождь. Я купил на Синдзюку торт и поехал к ней домой.
Электричка была набита битком, к тому же сильно качало. Когда я добрался вечером до ее дома, торт напоминал своей формой развалины римского Колизея. Я достал и воткнул в него двадцать маленьких свечей. Поджег их от спички, закрыл шторы, погасил свет. Как настоящий день рождения. Она открыла вино. Мы скромно поужинали, затем разрезали торт.
– Уже двадцать… чувствую себя как дура, – сказала она. Поужинав, мы вымыли посуду и, расположившись на полу, допивали вино. Пока я цедил один бокал, она успела выпить два.
В тот день она была на редкость разговорчива. Рассказывала о детстве, о школе, о своей семье. Очень долго рассказывала, но при этом – вполне отчетливо. История "А" внезапно переходила в содержавшуюся в ней историю "Б". Затем в "Б" возникала история "В" – и так до бесконечности. Первое время я вежливо поддакивал, но вскоре перестал. Поставил пластинку, а когда она закончилась, поменял на следующую. Когда послушали все, что у нее было, опять поставил первую. За окном продолжал лить дождь. Время текло медленно, и она продолжала свое повествование.
Когда стрелка на часах перевалила одиннадцать, я не на шутку заволновался: она не замолкала уже больше четырех часов. Мне нужно было успеть на последнюю электричку. Как поступить в этой ситуации, я не знал. Изначально я считал, что лучше дать ей выговориться, но сейчас я был иного мнения. Изрядно поколебавшись, я решил прервать ее монолог. Что ни говори, а это слишком.
– Поздно. Мне пора, – сказал я. – Увидимся на днях, хорошо?
Не знаю, услышала она меня или нет. Лишь на секунду умолкла, и заговорила снова. Я отчаялся и закурил. Раз так, то лучше пусть говорит. А там будь что будет…
Однако речь ее не продлилась долго. Когда я обратил на это внимание, она уже молчала. Лишь в воздухе повис обрывок ее фразы. Если выражаться буквально, ее рассказ не закончился, а куда-то внезапно улетучился. Она пыталась его продолжить, но тщетно. Будто бы что-то испортилось. Приоткрыв губы, она отрешенно смотрела мне в глаза. Словно я совершил нечто ужасное.
– Я не хотел тебе мешать, – сказал я. – Просто уже поздно. К тому же…
На глаза ей навернулись слезы. Стекая по щекам, они через мгновение стукались о конверт пластинки. Их было не остановить. Она уперлась руками в пол и, слегка подавшись вперед, будто ее рвало, рыдала. Я протянул руки и взял ее за плечи. Те мелко тряслись, и я машинально обнял ее. Она продолжала бесшумно плакать, уткнувшись мне в грудь. От слез и ее теплого дыхания моя рубашка промокла насквозь. Ее пальцы бегали по моей спине, словно отыскивая там что-то. Левой рукой я поддерживал девушку, а правой гладил ее прямые мягкие волосы. И долго стоял, дожидаясь, когда она перестанет плакать. Но она не унималась.
В ту ночь я с ней переспал. Я не знал, правильно поступаю или нет. Но в ту ночь ничего другого не оставалось. Давно у меня не было секса, а у нее это случилось впервые. Я спросил, почему она с ним не спала, хотя делать этого не следовало. Она ничего не ответила, только отстранилась от меня и, повернувшись спиной, всматривалась в дождь за окном.
К утру дождь прекратился. Она спала, повернувшись ко мне спиной. А может, ни на минуту не смыкала глаз. Что, впрочем, сути для меня не меняло. Как и год назад, тишина полностью поглотила ее существо. Какое-то время я смотрел на ее обнаженные плечи, затем отчаялся и встал с постели.
На полу валялся оброненный вечером конверт пластинки. На столе оставалась потерявшая форму половинка торта. Все выглядело так, будто время внезапно остановилось и обездвижело. На столе лежали словарь и таблица французских глаголов. К стене перед столом был приклеен календарь. Просто цифры – никаких картинок или фотографий. Белоснежный календарь, без надписей и пометок.
Я подобрал с пола одежду. Спереди рубашка оставалась леденяще влажной. Я приблизил лицо и почувствовал запах ее волос.
В лежавшем на столе блокноте написал: "Позвони мне на днях". Вышел из квартиры и осторожно закрыл за собою дверь.
Прошла неделя, но телефон молчал. В ее доме телефонов не было вообще, и тогда я написал длинное письмо. Я откровенно описал все, что чувствовал.
Мне многое до сих пор непонятно, я пытаюсь изо всех сил все это осознать, но потребуется время. Где я буду спустя это время – даже представить себе не могу. Но при этом я стараюсь не думать об окружающем слишком серьезно. Уж больно беспорядочен этот мир для серьезных раздумий. Пожалуй, тем самым я в результате обижаю людей вокруг, хотя навязывать им себя мне ни в коем случае не хотелось бы. Очень хочу тебя увидеть. Но, как я и говорил прежде, сам не знаю, правильно это или нет.
В начале июля пришел короткий ответ.
Я взяла академический отпуск на год. Временно, хотя, мне кажется, обратно я уже не вернусь. И академ – не более чем формальность. Завтра съезжаю с квартиры. Для тебя такой поворот событий может показаться внезапным, но я давно об этом думала. Несколько раз хотела поделиться с тобой, но все никак не решалась. Мне было страшно это произносить.
Но ты не принимай все это близко к сердцу. Так или иначе, все к тому шло. Не хотелось, чтобы мои слова тебя обидели. Если все-таки обидели – прости. Я просто хочу тебя попросить: не вини себя за то, что со мной произошло. Расплачиваться за все должна только я сама. Весь этот год я лишь пыталась до последнего оттянуть неминуемое. И тем самым причинила тебе немало беспокойств. Но всему есть предел.
В горах Киото есть один хороший санаторий, где я решила провести некоторое время. Это не больница в прямом смысле слова, а такое заведение, которое можно посещать свободно, для адаптации. Подробно я расскажу тебе о нем как-нибудь потом. Пока я еще пишу с трудом и переписываю это письмо уже в десятый раз. Спасибо тебе за тот год, что ты провел со мной рядом. Я даже не могу выразить на словах, как я тебе за это благодарна. Верь только этому. Больше я сказать тебе ничего не могу. Бережно храню пластинку – твой подарок.
Если мы сможем еще хотя бы раз встретиться где-нибудь в этом беспорядочном мире, думаю, я смогу как следует рассказать о многом.
До свидания.