Будда из пригорода - Ханиф Курейши 9 стр.


Вообще-то папа не был подвержен всеобщему безумию, но это был он, собственной персоной - седоволосый человек ростом чуть больше полутора метров зашел в телефон-автомат, хотя у нас дома аппарат стоит в коридоре. Было очевидно, что он никогда раньше не пользовался автоматом. Он водрузил на нос очки и внимательнейшим образом несколько раз прочитал инструкцию, после чего положил сверху стопку монет и набрал номер. Дозвонившись, он воспрял духом, смеялся и болтал, а в конце помрачнел. Повесил трубку, обернулся и заметил меня.

Он вышел из автомата, а я пробился к нему с велосипедом сквозь толпу. Мне страшно хотелось узнать его мнение о том, что происходит с Анваром, но он явно был не в настроении это обсуждать.

- Ну как Ева? - спросил я.

- Любит тебя по-прежнему.

По крайней мере, не стал отпираться, что с ней разговаривал.

- Меня или тебя, пап?

- Тебя, малыш. Ты же её друг. Даже не представляешь, как тепло она к тебе относится. Она тебя просто обожает, думает, что…

- Пап, пап, ответь мне, пожалуйста! Ты её любишь?

- Люблю ли?

- Да, любишь? Ну, ты понимаешь. Господи, ты же все понимаешь.

Не знаю, почему, но он, кажется, удивился. Может, не ожидал, что я догадываюсь. А может, не хотел касаться такого смертельно опасного понятия, как любовь.

- Карим, - сказал он, - она стала близка мне. С ней можно поговорить. Мне нравится находиться в её обществе. У нас есть общие интересы, сам знаешь.

Я не хотел показаться саркастичным или агрессивным, у меня были совершенно определенные, важные вопросы, на которые я хотел получить ответ, но в результате я сказал:

- Что ж, здорово.

Он не подал виду, что слышал; сосредоточился на словах, которые собирался произнести.

И произнес:

- Должно быть, это любовь, раз так больно.

- Что ж тогда будешь делать, пап? Бросишь нас и уйдешь к ней?

Иногда видишь такие выражения на лицах, которые никоим образом не хотелось бы увидеть во второй раз, и это был тот самый случай. Замешательство, страх и боль отобразились на его лице. Он наверняка никогда об этом не задумывался. Просто так уж получилось, само по себе. Теперь он удивился, что от него, оказывается, ждут разъяснения целей и намерений. Но это был никакой не план, а просто страсть, заставшая его врасплох.

- Не знаю.

- Ну, а как ты сам чувствуешь?

- Чувствую такое, чего никогда раньше не испытывал - что-то очень сильное, яркое, захватывающее.

- Ты хочешь сказать, что никогда не любил маму?

Он крепко задумался. Неужели приходится так долго думать, чтобы ответить?

- Тебе случалось испытывать тоску по кому-то? По девушке? - Тут мы оба, наверное, подумали о Чарли, потому что он мягко добавил: - Или по другу?

Я кивнул.

- Все время, пока я не с Евой, мне её недостает. Когда я разговариваю про себя, я всегда говорю с ней. Она многое понимает. Когда я не с ней, я чувствую, что совершаю большую ошибку, упускаю редкую возможность. И есть кое-что еще. То, что мне Ева сейчас сказала.

- Да?

- Она встречается с другим мужчиной.

- Каким мужчиной, пап?

Он пожал плечами.

- Я в подробности не вдавался.

- Одним из тех белых, что носят рубахи из немнущейся ткани?

- Ах ты сноб, что ты имеешь против немнущихся рубашек? Для женщин это очень удобно. Но ты, может, помнишь этого жука, Дермотта?

- Да.

- Они часто видятся. Он сейчас в Лондоне, в театре работает. Она считает, что когда-нибудь он станет знаменитостью. Он водит знакомство со всякими актерами. Часто у неё собираются. Обожает она все это искусство-фигусство, - папа помолчал. - Она и этот жук пока ничем таким не занимаются, но боюсь, он её как-нибудь романтично украдет. Мне будет так не хватать её, Карим, так не хватать!

- Я всегда к Еве относился с подозрением, - сказал я. - Слишком она любит важных шишек. Она тебя просто шантажирует, точно тебе говорю.

- Да, но делает это ещё и потому, что несчастна без меня. Не может же она ждать меня годами. Ты её за это осуждаешь?

Мы протискивались сквозь толпу. Мимо прошли несколько ребят из школы, я отвернулся, чтобы меня не заметили. Не хотел, чтобы они видели, как я плачу.

- Ты маме рассказал обо всем? - спросил я.

- Нет, нет.

- Почему?

- Потому что боюсь. Потому что сделаю ей больно. Потому что не могу смотреть ей в глаза, когда разговариваю. Потому что всем вам сделаю больно, а я лучше сам буду страдать.

- Ты останешься со мной, Алли и мамой?

Он не отвечал минуты две. Ему не важны были слова. Потом обнял меня, притянул к себе и стал целовать мне щеки, нос, лоб, волосы. Просто безумие какое-то. Я чуть не уронил велосипед. Прохожие пялились во все глаза. Кто-то бросил: "Садись на своего рикшу". День кончался. А я ещё не купил чая, и по радио скоро начнется программа Алана Фримана, которую я хотел послушать. Я вырвался из папиных объятий и побежал, ведя рядом велосипед.

- Постой минутку! - крикнул он.

Я обернулся.

- Что, пап?

Вид у него был озадаченный.

- Где моя остановка автобуса?

Странным у нас получился разговор с папой, потому что позже, когда мы увиделись, и потом ещё несколько дней, он вел себя так, будто ничего не произошло, как будто он не признался мне, что любит другую женщину.

Каждый день после школы я звонил Джамиле, и каждый день на мой вопрос: "Как дела?" отвечала: "Так же, Кремчик" или "Так же, только хуже". Мы договорились после уроков устроить совещание на высшем уровне на Бромлей-Хай-стрит и решить, что делать.

Но в тот день я выходил из школы с толпой ребят и вдруг увидел Хелен. И удивился, потому что почти не вспоминал о ней после того, как меня трахал её пес, - у меня в голове они теперь были нераздельно связаны: Хелен и кобель. Она стояла во дворе в черной шляпе с обвисшими полями и длинном зеленом пальто, и ждала другого парня. Заметив меня, она подбежала и чмокнула меня в щеку. В последнее время меня что-то часто целуют: надо вам сказать, люблю я это дело. Каждый может поцеловать меня, и я с удовольствием отвечу тем же.

Парни, с которыми я водил дружбу, носили отвратительные, спутанные волосы до плеч и разлагающиеся от грязи и старости школьные куртки и брюки клеш, и ходили без галстуков. В последнее время у нас был в ходу ЛСД, какой-то "пурпурный туман", и парочка наших тихонько балдела в отключке. Я проглотил полтаблетки на утренней молитве, но она уже перестала действовать. Кто-то обменивался записями, "Трэффик" - на "Фэйсес". Я вел переговоры, чтобы купить пластинку Джими Хендрикса "Bold as Love" - у парня, которому позарез понадобились деньги, чтобы поехать в Эмерсон на концерт "Лэйк энд Палмер" в Файерфилд-Холл, ни много ни мало. Я боялся: вдруг парень так нуждался в деньгах, что натер пластинку черным обувным лаком, чтобы скрыть царапины, и с пристрастием исследовал поверхность при помощи линзы.

В нашей компании был и Чарли, который заявился, наконец, в школу впервые за много недель. Он стоял поодаль от толпы при своих серебристых волосах и экстравагантных ботинках. Теперь он выглядел менее умудренным и поэтичным: лицо стало жестче из-за короткой стрижки, скулы заострились. Я знал, что это влияние Боуи. Боуи, впоследствии Дэвид Джонс, несколько лет назад посетил нашу школу, и в столовой висела групповая фотография, где было четко видно его лицо. Мальчишек частенько обнаруживали на коленях перед этой иконой: они молились о том, чтобы он помог им стать поп-звездами и уберег от карьеры автомеханика или чиновника в страховом агентстве, или младшего архитектора. Но, кроме Чарли, ни у кого из нас не было больших видов на будущее; виды на будущее у всех остальных были самые что ни на есть мизерные, а надежды - самые дикие. У меня же были сплошные дикие надежды.

На меня, как, впрочем, и на большинство своих друзей, Чарли перестал обращать внимание после того, как на обложке "Бромли и Кентиш Таймс" появилась фотография его группы "Не брюзжать!", а их выступление на местном стадионе прозвучало в открытом эфире. Группа играла уже два года на школьных танцах, в барах и в качестве аккомпанемента на концертах более известных групп, но о них никогда раньше не писали. Эта внезапно свалившаяся слава поразила и взбаламутила всю школу, включая учителей, прежде называвших Чарли не иначе как Девчарли.

При виде Хелен Чарли просветлел лицом и двинулся к нам. Я и не знал, что они знакомы. Она чмокнула его, привстав на цыпочки.

- Как репетиции? - спросила она, ероша ему волосы.

- Отменно. Скоро опять выступаем.

- Я приду.

- Не придешь - не станем играть, учти, - сказал он. Она заржала, как лошадь. Я вмешался. Надо же мне хоть слово вставить.

- Как твой отец, Чарли?

Он весело взглянул на меня.

- Отец в дурдоме. На следующей неделе выписывается, говорит, что собирается домой, к Еве.

- Правда?

Значит, к Еве возвращается муженек? Удивительно. Думаю, папа удивится не меньше меня.

- Ева, наверно, рада? - сказал я.

- Прямо до смерти, маленький засранец, можно подумать, ты не знаешь. Она теперь другими вещами интересуется. Другими людьми. Не правда ли? Думаю, папуле дадут крепкого пинка под зад и отправят к его мамочке, как только он переступит порог нашего дома. И между ними все будет кончено.

- О боже!

- Да уж, но я всегда недолюбливал. Он садист. Так что у нас в доме освободится комната для кого-нибудь другого. Все скоро изменится. Мне нравится свой старикан, Кремчик. Он меня вдохновляет.

Я был польщен и едва не ляпнул: "Если твоя мама и мой папа поженятся, мы станем братьями, и тогда придется нам нарушать запрет кровосмешения", но вовремя прикусил язык. И все же, эта мысль доставила мне несказанное удовольствие. Это означало, что мы с Чарли будем прочно связаны на протяжении многих лет, даже когда закончим школу. Мне хотелось подтолкнуть Еву и папу к этому шагу. А мама погорюет и перестанет. Может, даже найдет себе кого-нибудь, хотя вряд ли.

Внезапно на соседней со школой улице раздался грохот, похожий на взрыв. Ничего подобного здесь не слышали со времен воздушных налетов 1944 года. Распахивались окна; бакалейщики устремились к дверям своих магазинов; покупатели бросили обсуждать бекон и все как один обернулись; учителя чуть не попадали со своих велосипедов от удара звуковой волны; и мальчишки, выйдя из школьного здания, ринулись к воротам, хотя многие, - классные ребята, - пожимали плечами и с отвращением отворачивались, плюясь, бормоча ругательства и презрительно шаркая ногами.

В розовой машине "Воксхол Вива" врубили на полную мощность квадратичные колонки, и песня "Восемь миль в высоту" в исполнении группы "Бёрдз" сотрясла воздух. На заднем сиденье развалились две девочки, за рулем сидел менеджер Чарли по прозвищу Рыба, высокий, стройный красавец, выпускник привилегированной частной школы, чей отец, по слухам, был адмиралом морского флота. Говорят, его мать носит титул "леди". У Рыбы были короткие волосы и самая что ни на есть обыкновенная, поношенная одежда белая рубашка, мятый костюм и теннисные туфли. Он не гонялся за модой, но каким-то непостижимым образом выглядел как хиппи, да и вообще клевый парень. Этого мальчишку ничто не могло смутить. Загадка природы: он в свои девятнадцать был не намного старше нас, но, в отличие от нас, казался недосягаемым, необыкновенным, и, признав его превосходство, мы решили, что этому человеку можно доверить нашего Чарли. Почти каждый день он подъезжал к школе, чтобы забрать нашего кумира на репетицию.

- Тебя куда-нибудь подбросить? - прокричал Чарли Хелен.

- Не сегодня! Увидимся!

Чарли заспешил к машине. Чем ближе он подходил, тем больше оживлялись девочки на заднем сиденье, как будто на ходу он гнал перед собой ветерок, приводящий их в трепет. Когда он сел рядом с Рыбой, они перевесились вперед и страстно поцеловали его. Он поправлял прическу, глядя в зеркальце заднего вида, пока розовый монстр втискивался в поток транспорта, распугав малышей, толпившихся у переднего капота, пытаясь открыть его - вот балбесы! - и рассмотреть мотор. Когда машина скрылась из виду, толпа быстро рассосалась.

- Онанист, - уныло сказали вслед мальчишки, подавленные красотой зрелища. - Онанист чертов.

Мы возвращались домой, к своим мамочкам, фрикаделькам, картофельным чипсам и томатному соусу, возвращались, чтобы зубрить французские глаголы и готовится к завтрашнему футбольному матчу. Но Чарли… Чарли будет с музыкантами. В час ночи приедет в клуб. Пожмет руку Эндрю Луг Олдэму.

Но сейчас, по крайней мере, в моем распоряжении Хелен.

- Прости за то, что с тобой случилось, когда ты ко мне заходил, сказала она. - Он обычно такой дружелюбный.

- Ну, отцы часто злятся, и все такое.

- Нет, я о собаке. Я не одобряю чисто телесную любовь, а ты?

- Слушай, - сказал я, резко оборачиваясь и следуя полученному однажды от Чарли совету поведения с женщинами: держи - не отпускай, но спуску не давай. - Я иду на автобус. Не собираюсь весь день торчать перед школой и выслушивать остроты в свой адрес, как баба-дура. Ты кого-то ждешь?

- Тебя, дурачок.

- Ты пришла специально ради меня?

- Ну да. Ты сегодня занят?

- Нет, конечно, нет.

- Тогда побудь со мной, ладно?

- Отлично.

Она взяла меня под руку, и мы продефилировали мимо пялившихся вовсю ребят. Она сказала, что собирается убежать в Сан-Франциско. Родители её унижают и достают, а в школе только голову забивают бесполезной чепухой. По всему Западу прокатилась волна освободительного движения и альтернативного образа жизни - крестовый поход детей никогда не принимал такого масштаба а Волосатая Спина не позволяет ей приходить домой позже одиннадцати. Я сказал, что крестовый поход детей уже провалился, у всех наступила передозировка, но она не слушала. Я её не винил. До нас новшества доходят с большим опозданием, когда остальной мир уже успел ими переболеть. Но мне откровенно не нравилась мысль, что она сбежит, во многом потому, что сам я останусь. Чарли себя нашел, Хелен готовилась к побегу, а я что? Мне-то что делать?

Я поднял глаза и заметил спешащую ко мне Джамилу в черной футболке и белых шортах. Я и забыл, что мы договорились встретиться. Последние несколько метров она преодолела бегом, и теперь запыхалась, но скорее от волнения, чем от усталости. Я представил её Хелен. Джамила едва взглянула на нее, но Хелен продолжала держать меня под руку.

- Анвару все хуже и хуже, - сказала Джамила. - Он не сдается.

- Оставить вас вдвоем? - спросила Хелен.

Я поспешил сказать "нет" и спросил Джамилу, можно ли ввести Хелен в курс дела.

- Да, если у тебя есть желание подвергнуть осмеянию наши культурные традиции, а наш народ представить как старомодный, экстремистски настроенный и тупоголовый.

Так что я рассказал Хелен о голодовке протеста. Джамила сдобрила мой рассказ пикантными подробностями и поведала о последних событиях. Анвар не отступал ни на йоту, не проглотил ни крошки печенья, не выпил ни грамма воды, не выкурил ни единой сигареты. Или повиновение Джамилы, или смерть в муках, когда все органы постепенно отказывают. А если его поместят в больницу, он будет делать это снова и снова, пока его семья не сдастся.

Начался дождь, и мы втроем укрылись под навесом автобусной остановки. Хелен слушала терпеливо и внимательно, держа меня за руку, как бы утешая. Джамила сказала:

- Я постановила для себя, что сегодня в полночь приму какое-нибудь решение. Больше тянуть невозможно.

Каждый раз, как мы поднимали вопрос о её побеге и о том, как достать денег на пропитание, она говорила:

- А как же мама?

Что бы ни предприняла Джамила, Анвар будет обвинять во всем Джиту. Для Джиты наступит сущий ад, а ей сбежать некуда. У меня возникла гениальная мысль: они должны бежать вместе, но Джита никогда не бросит Анвара, индийские жены так не поступают. Так мы и ходили вокруг да около, пока Хелен не пришла в голову блестящая идея:

- Пойдем и спросим твоего отца, - сказала она. - Он человек мудрый, высокодуховный, и…

- Шарлатан он, - сказала Джамила.

- Давайте по крайней мере попытаемся, - ответила на это Хелен.

И мы отправились к нам.

Мама сидела в гостиной и рисовала, из-под ночной рубашки торчали её белые, почти прозрачные ноги. Она быстро захлопнула альбом и сунула его за кресло. Я видел, как она устала, отработав целый день в обувном магазине. Каждый день собираюсь спросить её "Как дела на работе?", но не могу заставить себя произнести такую идиотскую фразу. Так что обсудить ей это совершенно не с кем. Джамила села на стул и уставилась в пространство, предоставив остальным обсуждать попытку самоубийства её отца.

Хелен отнюдь не разрядила обстановку и не посодействовала восстановлению мира на земле, сказав, что присутствовала на папином выступлении в Чизлхерсте.

- Меня там не было, - буркнула мама.

- Ой, как жаль. Оно было таким проникновенным. - Вид у мамы был страдальческий, но Хелен это не остановило: - Таким освобождающим. Из-за него мне сразу захотелось уехать жить в Сан-Франциско.

- Мне из-за него тоже хочется уехать жить в Сан-Франциско, - сказала мама.

- Значит, вы, наверное, постигли все, чему он учит. Вы буддистка?

Это был разговор двух глухих. Они говорили о буддизме в Чизлхерсте, о галлюцинациях, об освобождении и празднике. Между тем для мамы картины Второй Мировой войны до сих пор были реальностью. Она часто рассказывала мне о ночных воздушных налетах, о своих родителях, измученными бомбежками и пожарами, о домах на знакомых улицах, в мгновение ока превращавшихся в руины, о внезапно погибающих людях и письмах от сыновей, без вести пропавших на фронте. А что мы знали о господстве зла и возможностях уничтожения рода людского? Я, по существу, знал о войне только по квадратному бомбоубежищу с толстыми стенами в конце сада, которое, будучи ребенком, считал своим собственным домом. В нем до сих пор, с 1943 года, стояли банки с вареньем и шаткие двухъярусные кровати.

- Нам просто говорить о любви, - сказал я Хелен. - А как насчет войны?

Джамила раздраженно вскочила.

- Ну причем тут война-то, Карим?

- Это важно, это…

- Ты идиот. Прошу вас… - она умоляюще взглянула на маму. - Мы пришли по делу. Чего мы ждем? Нам нужна консультация.

Мама сказала, изучая стену:

- Его консультация?

Джамила кивнула и стала грызть ногти. Мама горько засмеялась.

- Да он даже в себе разобраться не может.

- Это Карим предложил, - сказала Джамила и выскочила из комнаты.

Назад Дальше