Когда уходит человек - Елена Катишонок 17 стр.


Многие стулья в коридоре пустовали, но нужно было выдерживать роль человека, которому некогда. Макс вынул портсигар, достал папиросу, а раскрытый портсигар протянул полицейскому, который тут же услужливо чиркнул спичкой.

На двери комнаты была набита овальная эмалевая табличка с номером: 399. Он сложил цифры: очко! Как наш дом. Посмотрел на часы, по-настоящему озабоченный, не упустить бы грузчиков. Усмехнулся: вряд ли придут вовремя.

Полицейский покосился удивленно: в префектуре улыбаются редко. Как раз открылась дверь, и он коротко кивнул: иди, мол.

Шляпу не снимать, твердил себе Бергман. Тороплюсь, какой уж там этикет. За столом что-то сосредоточенно дописывал человек лет сорока пяти, покусывая согнутый указательный палец - точь-в-точь, как это делал его одноклассник Краузе. Когда сидящий оторвался от бумаги и от пальца, Макс убедился, что это не кто иной, как Фриц Краузе, который уже вскочил из-за стола, задев угол животиком, и с криком: "Бергман!" поспешил навстречу. Шляпу пришлось снять. Схватились рукопожатием и долго не отпускали рук.

- Ох, ты же и верзила, - шутливо поморщился Фриц, - небось, в хирурги пошел? Я помню: ты на медицинском учился. А я как начал, так и осел на государственной службе, - добавил без сожаления.

Пришлось дать краткий отчет о работе и семейном статусе, затем выслушать ответное повествование. К концу третьей папиросы Краузе растроганно заговорил о скаутском отряде, и Бергман замер, подстерегая паузу, каковую и прихлопнул, словно зазевавшуюся муху:

- Кстати, помнишь, как мы вечером удрали пиво пить? - Не дав собеседнику дохохотать, тут же добавил: - Давай как-нибудь посидим в погребке: я угощаю. Нет-нет, не сегодня - сегодня я к тебе по делу.

Изложил дело, словно нарочно пришел к старому товарищу по гимназии посоветоваться о пропавшем паспорте. Тот слушал внимательно, нахмурив брови и снова прикусив палец, как делал в классе, когда задумывался над решением задачи.

- Я не стал бы, Краузе, тебя затруднять, если бы не работа, - он вынул старый пропуск и протянул через стол. - Клиника, где я работал, закрылась, а с этим билетиком меня даже в ветеринарную лечебницу не возьмут.

Тот прочитал, повертел бумажку и снова прикусил палец.

Не кури, запретил себе Бергман, и взял папиросу.

- Видишь ли, - озадаченно сказал Фриц, - новый паспорт, даже срочный, займет недели две. Снимешься на карточку, заполнишь анкету. В участок сходишь, по месту проживания, - там сведения о прописке дадут. Да ты, может, поищи хорошенько, куда ты мог его засунуть?..

Макс безнадежно махнул рукой:

- В письменном столе лежал, а стол я продал. Ящики, разумеется, освободил. Да только он мог завалиться внутрь, когда я вытаскивал ящик, вот и все. А две недели меня ждать, - он присвистнул, - никакая должность не будет.

Погасил папиросу. Встал.

- Погоди; я тебе пока аусвайс выдам, временный пропуск. Ты теперь свою фамилию как пишешь?..

- Кто как пишет, сам видишь, - Бергман заставил себя легко пожать плечами, с трудом веря услышанному, но не мог и не верить, потому что Фриц писал, тюкая пером в чернильницу и склонив голову - точь-в-точь как на уроке, только на темени нежно просвечивала светлая лужайка. Через несколько минут он прижал к бумаге утюжок пресс-папье, топнул два раза печатью и протянул бумажку на немецком языке, до смешного похожую на советский пропуск.

- Краузе, пиво за мной! И что-нибудь покрепче тоже, - Макс подмигнул.

На пороге кабинета сердечно обнялись.

…Что-то еще, напряженно вспоминал Бергман. Что-то здесь следовало сделать - спокойно, невозмутимо. Он аккуратно уложил бумажку во внутренний карман и уверенно направился к стойке с зонтиками. Не спеши, ты ничего не украл. Кроме доверия товарища, прямодушного Краузе. Не иди быстро - он может смотреть из окна. Раскрой зонт, дождь лупит вовсю.

На нижней ступеньке лестницы лежал тот же лист, мокрый и блестящий, а рядом английская булавка.

У парадного не было ни одной подводы. Никто не приезжал, успокоил дворник. Народ балованный - знают, что сейчас они нарасхват.

Бергман торопливо кивнул и поспешил наверх. И хорошо, что народ балованный, бормотал, выуживая их кармана ключи. Он привычно отпер знакомую дверь, тихо закрыл ее и только тогда произнес:

- Это я, Натан. Готовы?

Плотно зашторенные окна делали квартиру еще темнее, и он потянулся рукой к выключателю, позвав еще раз:

- Натан?..

Рука замерла и опустилась, а сам он медленно повернул голову, начисто забыв о грузчиках, префектуре, собственном страхе и спешке. Зильбер висел в передней, словно отворачиваясь от лампы, свисавшей с того же крюка, как будто свет мог потревожить печаль на спокойном, чуть снисходительном лице.

Двойная парадная дверь распахнута настежь, и чужие люди в грубых брезентовых рукавицах выносят, переступая мелкими шажками и оглядываясь, диван. Потом секретер. Кресло явно не хочет покидать дом и нарочно застревает внизу, чтобы полюбоваться на себя в зеркале; грузчики пытаются развернуть его боком.

"Ска-а-рб, ска-а-арб", - сварливо скрипит вдогонку дверь черного хода, раскачиваясь и хлопая от сквозняка. Кресло, привыкшее к сибаритству, тоже чувствует сквозняк и неуют коридора, поэтому позволяет, наконец, выволочь себя и водрузить на подводу; спасибо, хоть от дождя прикрыли. "Ска-а-а-арб", не унимается дверь черного хода, и тетушка Лайма плотно закрывает ее.

Разделавшись с креслом, чужие люди быстро погрузили связки книг и чемоданы. Последним спускается доктор Бергман с собакой. В руке он несет лампу с зеленым абажуром, держа ее слегка на отлете. Разбить боится, решает зеркало: все, что касается стекла, ему особенно близко.

Страшно подумать: остались только имена, думает доска. Она видит себя в зеркале каждый день и уверена, что зеркало хранит и все остальные отражения. Когда станет совсем грустно, надо будет попросить - пусть покажет всех, кто проходил мимо них, выходя или уходя навсегда. Хорошо, что у меня все записаны. Кроме господина Мартина; но в зеркале и его можно будет увидеть… когда-нибудь, когда станет совсем одиноко.

Остался только дом - и дядюшка Ян, вон светится одно окно; все остальные темные, никого больше нет.

Мыза "Родник" мало отличалась от любого другого хутора, и еще меньше - от того, который Леонелла без сожалений оставила когда-то, чтобы никогда не возвращаться.

Первое впечатление, когда оказалась внутри: вернулась. Огромная плита с кафельными стенками и железным поручнем, на котором сохли старательно выполосканные тряпки. Должна быть веревка с прищепками, вспомнила Леонелла и подняла глаза. Вот и веревка, прямо над плитой; когда сильно топят, ее отводят в сторону и цепляют за крючок в стенке. На низкой табуретке ведро, покрытое холодной испариной: вода. Интересно, далеко ли родник? Ведро накрыто фанеркой, сбоку видны язвы отбитой эмали. С гвоздя свисает гигантская гроздь золотистых луковиц и связка тусклых седых головок чеснока. Марлевые мешочки с творогом сочатся мутной зеленоватой сывороткой. На краю плиты - медный кофейник с вялой струйкой пара. Кофе, Леонелла знала, заваривают с утра и пьют в любое время дня, когда удается присесть.

- Я вам кофию налью.

Хозяйка легко подвинула грубый тяжелый стул с вырезанным в спинке сердечком и отвернулась к буфету за чашками. Имя Зайга, лязгающее, как вывеска на ветру, удивительно подходило к ее скрипучему голосу, как сама она подходила к этой грубой кухне. На вид лет шестидесяти, она могла быть и старше, но двигалась легко, голову держала прямо и властно. На столе появилась тарелочка с ярко-желтым маслом и большой ком творога, на котором отпечаталась тонкая решетка марли. Она секунду помедлила и проскрипела:

- Я сейчас, только в погреб…

Леонелла продолжала осматриваться. На полу - как же она забыла! - половики, сплетенные из лоскутков. Чугунный утюг на плите, на вид совершенно неподъемный, однако в руке - она помнила - очень удобный. Рядом с дверцей плиты висят холщовые льняные мешочки с вышивкой. Покажите мне хутор, где нет таких мешков-карманов, - они отличаются только цветом вышивки и рисунком. Здесь синими нитками изображена упитанная девочка в чепчике и переднике. На одном мешке вышито "Спички", на другом указательной надписи нет, но присутствует та же хлопотливая девочка. Кто вышивал: Марита или тетка? На полу корзина с дровами, длинными и корявыми.

- Сметана, - хозяйка поставила на стол кувшин.

Корову сама доит, решила Леонелла, вон какие руки крепкие.

Кофе оказался без запаха, но густой и горячий, зато хлеб издавал такой аромат… Забыла, его тоже забыла, хотя Марита приносила с базара почти такой же. Нет, для базара они пекут как-то иначе. Или все же отвыкла?..

В дверной проем была видна комната, обыкновенно называемая залой. Сколько Леонелла ни прислушивалась, ребенка не было слышно, как не видно и не слышно было Мариты. Наверно, тетка нарочно хотела поговорить с нею наедине.

- Еще кофию?

- Благодарю вас, - Леонелла отодвинула чашку.

Когда не знаешь, как приступить к неприятному делу, начинай прямо с неприятного дела. Повернула к хозяйке любезное лицо и мягко спросила:

- Так что же вы решили?

Хозяйка аккуратно смела со стола в миску хлебные крошки. Курам, догадалась Леонелла. Где-нибудь на заднем дворе, и хлев там же. От такого изобилия сдавать ребенка в приют? Как будто в приюте хоть раз так накормят…

Недоумение никак не отражалось на учтивом лице. В ожидании ответа Леонелла изучила полосатый передник хозяйки, сивые волосы, стянутые темной косынкой, и лицо, хоть и с морщинами вокруг рта, но по-деревенски свежее. Небольшие серые глаза с одинаковым выражением смотрели на хлеб, на гостью и на полено, которое как раз сейчас она засовывала в плиту. Жесткое, деревянное какое-то лицо. Закрыв дверцу, Зайга поднялась с колен и отряхнула руки.

- Я вам написавши, - она кивнула на сумочку Леонеллы, - все как есть. Немолодая я; хозяйство тяну через силу. Ребенка и вовсе смотреть некому. Еще спасибо, что сына сейчас дома нету, в лес он ушедши. Вернется - спасибо мне не скажет, что взяла ублюдка рОстить, кормить да обстирывать; сам женится, свои дети пойдут. А девчонку куда? Я вам все как есть написавши.

Скрежещущий голос смолк, точно закрыли скрипящую калитку.

- Значит, совсем взрослый сын? - задумчиво кивнула гостья.

- Тридцать будет, - Зайга улыбнулась, но - странное дело: глаза от улыбки не изменили выражения, все лицо осталось таким же деревянным.

Пора было возвращаться домой.

- Я вас понимаю, - сочувственно произнесла Леонелла вставая, - но ваша племянница должна сама принять решение. Иначе приют ребенка не возьмет. Пусть напишет, что согласна. Конечно, с малюткой она в городе место не найдет, а так…

И потянулась к своему пальто, когда снова услышала скрипучий голос:

- Господи, мой Боженька! Марита померши, две недели как…

…От ночлега на хуторе Леонелла отказалась. Хозяйка сама запрягла лошадь и отвезла ее на станцию. Не только ее, но и корзинку со спящим младенцем, спеленутым плотно, как голубец, и завернутым поверх пеленок в толстую шерстяную шаль. Туда же, в корзинку, Зайга поставила бутылку с молоком.

Много ли народу было в вагоне, Леонелла не заметила, потому что не видела ничего, кроме корзинки. Время от времени приоткрывала складки шали и наклонялась, чтобы почувствовать дыханье малютки. Довезти бы живой. Хорошо, что рано выехала, в который раз проскальзывала мысль - и тут же исчезала, вытолкнутая воспоминанием о хуторе. С каким запозданием увидела, что косынка, под цвет платью, черная, только старая и выгоревшая от солнца. Это из-за полосатого передника, вот что. Однако передник, она понимала, здесь ни при чем - просто невозможно было допустить мысль, что эта румяная здоровая девушка может не жить. Не помогло ни цветущее юное лицо, ни виолончельная фигура - залог здорового материнства. Вмешалось что-то совсем другое, понятное только докторам, в результате чего Леонелла сидит сейчас в поезде и, обмирая от страха, прислушивается к дыханию чужого младенца.

А тогда Зайга сняла с плиты кофейник и налила ей новую чашку. Сама села напротив и, медленно прихлебывая кофе, рассказывала про какую-то "гнилую горячку", и как бабка-повитуха велела позвать знахарку, "а знахарка тая свой хутор продавши и уехавши". Почему же доктора, доктора почему не позвали, несколько раз спрашивала Леонелла, не прикасаясь к своему кофе, в то время как хозяйка продолжала скрипеть, как она не любит быть никому должной и бабке заплатила, как полагается, а Марита горит вся, и кровь из ней идет дурная, нехорошая, и молока ни капли не показалось. Я письмо вам пославши сразу, как схоронили; получили, думаю, или нет?

…Письма Леонелла не получила. Скорее всего, оно так и лежало у дворника, когда она была занята переездом.

Пока один человек расставляет мебель, меняя местами то столик, то банкетку, кто-то другой тасует человеческие жизни. Что такое "гнилая горячка"?.. И как она, Леонелла, допустила, чтобы у нее на руках оказался грудной ребенок - сколько времени понадобится, чтобы устроить его в приют?

Сидела, не прикасаясь к кофе, но чашка вдруг оказалась пустой.

- Я не люблю быть должной, - проскрипел голос, - вот деньги, что Марита мне была посылавши. Мне без надобности, а деньги, може, там… в приюте потребуют. Она когда приехала, то все жалованье привезла. И раньше мне посылала, Марита моя… Вы берите, берите; я не люблю быть должной.

…Неужели прошло так мало времени? И что если она задохнулась?! - Дышит; довезти бы.

Элегантная дама с корзинкой в руках выглядела настолько необычно, что такси не спешило подъехать ближе. Не выпуская корзинки, дама сделала властный жест свободной рукой, и через минуту такси послушно устремилось к Кайзервальду.

- Тормозите осторожней, - приказала дама.

С облегчением увидела свет в окнах второго этажа и медленно пошла к крыльцу. Бергман встретил ее в передней, но поздороваться не успел - Леонелла прижала палец к губам и кивнула на корзинку:

- Это моя дочка.

Был момент, когда Йося Копелевич едва не вернулся к старому доктору. Он запрещал себе называть его иначе как "проклятый фашист", его и этого второго, тоже с немецкой фамилией. Однако вернуться означало снова попасть в ловушку.

Ему удалось пересидеть целый день в заброшенном домишке, таком старом, грязном и закопченном изнутри и снаружи, что трудно было представить, будто здесь кто-то жил. В домике было так же холодно, как на улице, но сюда не проникал дождь. Пока Йося бежал по ночному городу, сворачивая из одной улочки в другую, длинноватые брюки намокли, и ему приходилось часто останавливаться и закатывать края штанин. Так он миновал остроконечную церковь с каменной оградой и чуть не нарвался на патруль, но успел юркнуть в калитку и прижаться к ограде, хоть мокрый куст обдал его водой. Патруль давно прошел, но ему все время слышались шаги по мостовой, пока он не догадался, что это стучит его сердце. В тот момент он и подумал о возвращении.

Церковь была заперта, внутри было темно, а за каменной дорожкой начиналась трава; парк, что ли? Свет с улицы, и так скудный, сюда не проникал. Он двинулся вперед - и отпрянул, наткнувшись на что-то острое и твердое и споткнувшись о земляной холмик. К этому моменту его, дрожащего от холода, прошиб жар: он стоял на кладбище, в окружении крестов и могил. А говорят, кровь стынет в жилах, успел подумать, прежде чем перемахнуть через забор, не думая о патруле, забыв о калитке - лишь бы подальше от мертвецов.

Так он очутился в небольшом проулочке, где и наткнулся на брошенный домишко. Грязный затоптанный пол и низкий потолок дружно сдавливали снизу и сверху не то кухню, судя по плите, не то комнату, если заметить постель в дальнем углу; Йося заметил не сразу. Единственное оконце выходило на улочку, кривую и узкую, и было настолько грязным, что снаружи ничего нельзя было рассмотреть. Плита не сияла кафелем, как у старого док… фашиста, а была сложена из кирпичей и, как показалось Йосе, давно не топилась, о чем можно было только пожалеть. Топить, однако, было нельзя, да и нечем: ни одного полена, только обрывок грязной газеты и кочерга. Ни стола, ни стула не имелось, да они, по-видимому, и не требовались неизвестному обитателю, ибо он в еде был неприхотлив, о чем свидетельствовали две жестянки из-под консервов с непонятными надписями и ржавая вилка.

Кровать - вернее, топчан - была покрыта вытертым стеганым одеялом, из которого дымными вулканами торчала вата, а сверху было наброшено что-то вроде плюшевого театрального занавеса, местами прожженного.

Небо посветлело, и при утреннем свете Йося рассмотрел в закопченном углу маленькую цинковую раковину. Он замерз, но очень хотелось пить. Попил прямо из крана. Стало еще холоднее, его затрясло. Уходя от доктора, он снял с вешалки пальто - судя по модному покрою, явно принадлежавшее не доктору. Рукава пальто были ему длинноваты, как и брюки, но сейчас это оказалось очень кстати. Можно пересидеть в этой норе день, а потом двинуться дальше - к нашим.

Все было противное, грязное, чужое. Йося присел на краешек гадкого топчана, поднял воротник, спрятал пальцы в рукава украденного - у немца, у фашиста! - пальто и терпеливо ждал, когда кончится только что начавшийся день. Пытался думать только о том, как найти наших, страшась в то же время признаться себе, что не знает, как вернуться к старому доктору, если бы даже такая дикая мысль пришла ему в голову.

…Красноармеец Иосиф Копелевич оказался наполовину прав: Старый Шульц был стопроцентным немцем, не будучи при этом - ни в малейшей степени - фашистом. Его предки, местные немцы в бог знает каком поколении, здесь прожили всю жизнь и встретили свою кончину. Шульц провожал репатриировавшихся коллег и соседей, но сам уезжать категорически отказался: могилы не бросают.

Бергман уже знал, что Старый Шульц женат, дочь Элга больна туберкулезом и больше времени проводит за границей, на высокогорных курортах, чем дома; Райнер - сын - учится во Франции. Рассказал доктор и о том, как в апреле 40-го он снова отправил жену с дочерью в Швейцарию, откуда жена собиралась поехать во Францию - навестить сына, и ее письмо пришло накануне того дня, когда немцы заняли Париж. С тех пор никаких известий о семье Шульц не имел. По-прежнему каждый день проверял почтовый ящик, неизменно пустой, и надеялся, что завтра будет иначе: внутри непременно окажется конверт из Швейцарии. Или открытка от Райнера, из оккупированного Парижа. Почему-то представлял себе именно так: от жены с дочерью письмо, а от мальчика - открытка. Однажды Макс заметил, что старик легонько погладил рукав пальто, висящего в передней на вешалке, пальто, которое больше там не висело, и оба врача знали, куда оно исчезло.

Назад Дальше