– Здравствуйте, Лиза, – сказал он, глядя на нее во все глаза. В его взгляде было интересное попурри из оценки, восхищения, давней, незабытой обиды, упрека и еще удивления: как такая девушка может пренебрегать мужчинами.
Долго оставаться в промежуточной фазе – то ли сразу уйти, то ли еще постоять или даже что-то сказать – Лиза ему не позволила.
– Мне надо поговорить с вами, Герасим Петрович, – застенчиво сказала она.
– О чем мне с вами разговаривать, – горько усмехнулся Герасим Петрович.
– Поверьте мне один раз, я прошу вас. Мне очень, очень нужно вам что-то объяснить.
– Ну, хорошо, пойдемте, – уж слишком нехотя согласился Герасим.
Они расплатились за купленное и вышли на улицу. И там Елизавета сбивчиво и путано рассказала ему о том, что это именно его жена, испытывая слабость к женщинам вообще и к ней в частности, напоила ее в тот день, и она сама не помнила, как оказалась с ней в одной постели. Что никогда, ни до, ни после, она ничего подобного не делала, что лесбиянство глубоко противно ее женскому естеству. Она, мол, интересуется только мужчинами и что-то испытывает в постели только с ними. Но все они такие кобели и сволочи, в них так мало нежности, внимания и порядочности, а ее последний мужчина подтвердил это в полной мере, предав и растоптав все ее идеалы (никакого такого мужчины в помине не было, но шла вдохновенная, со слезами на антрацитовых глазах – импровизация). Кое-какие базовые пункты разговора были намечены заранее, но в основном Лиза полагалась на интуицию, женский талант и свои паранормальные способности. Светка, мол, зная ее драматический финал с тем мужчиной, сказала, что они отомстят ему и другим мужикам-жлобам тем, что займутся сексом друг с другом, и это будет ни чем иным, как актом протеста, символизирующим женскую солидарность. Что она, короче, оказалась жертвой обстоятельств и Светкиной похоти.
– И еще, – сказала она сквозь подступающие слезы, – я ревновала…
После этих, можно сказать – ключевых – слов она зарыдала и, закрыв лицо пакетом с только что купленными макаронами, попробовала убежать, но не быстро, так чтобы ее можно было остановить, догнать.
– Подождите! – крикнул Герасим ей вслед. И это было его первой ошибкой.
Она продолжала убегать неспешной рысцой, не забывая о рыданиях в пакет.
Он бросился за ней и догнал, остановил. И это стало его второй ошибкой. Он отнял руки от ее лица, осушил его своим платком, и сказал:
– Подождите, мы еще не до конца… Нам еще надо… расскажите мне все. Кого вы ревновали? К кому?! Мне надо все знать. Пойдемте ко мне.
– Нет, нет! – Она с энергичным отрицанием и даже испугом замотала головой. – Никогда! Никогда я не скажу, кого ревновала!…
– Да пойдемте, пойдемте же! Я тут совсем рядом живу… Один… Нам никто не помешает, – уговаривал Герасим. И уговорил. И это стало его третьей и решающей ошибкой. В тот же вечер он таки вырвал у Лизы признание в том, кого она ревновала, фактически признание в любви вырвал он. А потом, на продавленном диване в нем вспыхнуло ответное чувство.
Ну, а дальше все уже было пустяком. После этого же дня она некоторое время жила у Герасима, а затем, чтобы больше не снимать квартиру, он переехал к ней, получил развод, они вскоре поженились и стали, что называется, жить-поживать, да добра наживать. Но по мере того, как Лиза все больше запускала себя, ленилась и явно дряхлела, чувства в Герасиме стали притупляться. Да если откровенно, чувств-то особенных и не было никогда, был оголтелый секс, было звериное желание, которое с годами все слабело и слабело. Все реже он ее хотел, а она хотела наоборот – чаще. Тут надо подчеркнуть, что привязка мужчин только сексом, без дополнительных приемов – может осуществляться только ведьмой очень сильной. А мама Елизавета не была "очень". Да к тому же, она обленилась настолько, что даже не старалась. Да и пивной алкоголизм сыграл свою роль. Вялой и безынициативной стала она.
И Герасим стал прибегать к услугам путан, но все равно продолжал оставаться в семье, поскольку был человеком верным и обязательным, а связи с путанами изменой не считал. Но вот когда Герасим влюбился в хорошенькую девушку из соседнего дома, а знакомство произошло посредством собак, которых он и эта девушка выгуливали в их совместном дворе; когда он с девушкой стал все чаще гулять вдвоем, без других собачников, а Лиза все видела из окна; когда Герасим стал дома слишком уж задумчивым и мечтательным, особенно после прогулок; и когда Лиза уверилась наконец в том, что ее подозрения правильны, – вот тогда-то она проснулась, и последовал сильнейший приворот. А Вета, случайно услышав из-за двери какие-то заклинания, заинтересовалась и через щелочку неплотно прикрытой двери увидела, как мать колдует над фотографией Герасима и фотографией той девушки, которую она добыла неизвестно каким путем. Там были еще какие-то вещи, что-то из предметов его одежды, какие-то порошочки, комочки, фигурки, иголки. Мать потела и напрягалась, так как приворот и отворот в одном флаконе требовал усилий непростых. При этом он был еще многоступенчатым и избирательным. Избирательным в том смысле, что надо было сделать так, чтобы Герасим налево ходить мог, мелкие шалости ему позволялись, но чтобы влюбиться и, как следствие, – уйти из дому, он не мог никогда. Надо было посадить его на цепь, но достаточно длинную, чтобы за угол он еще мог забежать, но со двора, далеко от будки – ни-ни!
Короче, кончилось тем, что девушка из соседнего дома тяжело заболела, а лицо ее покрылось трудно излечимой экземой и хорошеньким быть перестало. Через год она с родителями вообще переехала в другой район. А Герасим так же внезапно охладел к прогулкам с собакой, ему даже приходилось напоминать, что пора вывести. Лиза его привязала так, как хотела. Когда Вете исполнилось 14, и мать стала потихоньку обучать ее некоторым аспектам своего искусства, Вета призналась ей, что видела, как мама обеспечивала себе, так сказать, – избирательную верность Герасима. И мама, опрометчиво гордясь перед дочерью своей силой, рассказала ей обо всем: и о том, как она получила Герасима, и о том, как она его потом привязала навсегда. Она сказала тогда Вете, что могла бы сделать еще сильнее, могла бы сделать так, чтобы он заниматься сексом вообще не смог больше ни с кем, кроме нее; ни с одним человеком, ни с одной, самой распрекрасной и умелой женщиной мира; чтобы он мужчиной мог быть только с ней, а со всеми другими – только импотентом. Могла бы, но не сделала; до такой уж степени ей это было не нужно. Зря рассказала, потому что, как говорят, "против лома нет приема, кроме лома". А Вета таким другим ломом (и гораздо более страшным) уже через год была готова стать. Рассказы матери после 6-й бутылки пива о становлении ее взаимоотношений с Герасимом не только не прибавили в дочери уважения к ней, но вместе с навязанным суженым-колдуном, вместе с насильственным открытием 3-го глаза, вместе с ее неряшливостью и бардаком в доме, а главное – вместе с тем, что мать не давала ей свободы выбора и все пихала в такие же колдуньи – все это на фоне возникшего чувства к бедному Герасиму строило железобетонную конструкцию протеста и ненависти Веты к своей матери.
"Бедная Лиза" Карамзина входила в программу внеклассного чтения в их школе. Мама Лиза сама переделала в сознании Веты это расхожее понятие – в "Бедный Герасим". Он, бедный, действительно, так и не познал из-за матери ни настоящей любви, ни стоящей женщины, он и не подозревал, что гуляет по жизни на длинном поводке, в строго ограниченном маминой волей пространстве. "Ничего, – думала девочка Виолетта, – скоро я взорву этот дом к чертовой матери! Я освобожу Герочку, моего хорошего, заколдованного моего! Я его расколдую, моего родного, от чар злых, от любви худой, от приворота черного". Так приговаривала про себя Виолетта, вполне в стиле своей бабушки, которая в детстве рассказывала ей сказки. Но она совершенно упускала из виду то, что, расколдовав его и заставив полюбить безоглядно и безнадежно себя, она бросит тем самым бедного Герасима "из огня да в полымя".
Глава 14-я. Соблазнение Герасима или "плановое изнасилование"
Отбить сожителя у матери казалось Вете сущей безделицей, особенно после удачного вояжа в Севастополь. Город, который она запомнит навсегда, потому что он подарил ей ощущение женской власти и уверенность в собственной привлекательности. Другого термина по отношению к Герасиму, кроме как "сожитель", Ветина душа не принимала. Ну, не мужем же его называть! Какой он муж, если его женили в бессознательном состоянии, под гипнозом. Тогда уж надо было бы называть его "приворотным мужем". И уж никак не "любовником", словом, родившимся из слова "любовь". О любви там и речи не было, той самой – большой, светлой и красивой. В помине не было. А значит, – просто сожитель, у которого жизнь в этом доме с этой теткой не более, чем вредная привычка, и сам он от этой вредной привычки не в силах отказаться. Ничего, Виолетта ему поможет.
И предстоящая интрига казалась ей легкой, безмятежной и увлекательной прогулкой по парку любви, с участием всевозможных аттракционов – "американских горок", "комнаты страха", стрельбы по мишеням, полета на "ковре-самолете" и еще многого другого, что сопутствует каждой нетривиальной любовной истории. Успеху Ветиной затеи способствовала и сама мать, находящаяся сейчас, мягко говоря, не в лучшей форме, но не принимающая с непростительным легкомыслием во внимание этот тревожный фактор. Постаревшая и сильно подурневшая в свои 40 с лишним лет, она все равно продолжала вести себя, кокетничать и одеваться, как юная красотка. Она не желала понимать, что брючки того же размера, что 20 лет назад, ей уже не идут, но упорно продолжала втискивать в них свой разбухший от пива зад; что в топ-маечках на голых обвисших грудях она выглядит и смешно, и страшно, так же, как выглядел бы, скажем, борец сумо на гимнастическом бревне. Но мать продолжала вести себя и одеваться именно так, продолжала думать про себя, что она неотразима. И жутко удивлялась, что на нее уже не оборачиваются на улице, а некоторые даже шарахаются. Менялась она только с пациентами. Серьезность происходящего, сознание важности и необходимости своей миссии – диктовали ей соответствующее серьезное и строгое поведение. Но во всех остальных местах, кроме работы, и дома в том числе, она вела себя так, будто ей вчера исполнилось 20, и все от нее без ума. Априори. Без вопросов. И поведение юной красавицы делало толстую старую тетку еще более жалкой. У Виолетты такие манеры матери вызывали не сочувствие, а злорадство, они лишь облегчали ей задачу. Задачу сделать Герасима Петровича счастливым и свободным. Вот только… на сколько дней?…
Вернемся теперь на несколько секунд к самому-самому началу. Пора признаться, что стартовая фраза "Виолетту наконец-то изнасиловал отчим" имела только одну цель – заинтересовать потенциального читателя, хотя для автора была еще и скрытым издевательством по отношению к рыночному интересу. Согласитесь, что, прочитав этакую крутейшую фразу, можно заинтересоваться и дальнейшим: "Как он это сделал? а что она? и что потом?" Рынок диктует свои правила. Но дальше рассказ пошел совершенно о другом, и "изнасилование отчимом" (кстати, одна из самых популярных легенд профессиональных шлюх или "дам полусвета") как-то отошло в сторону и почти забылось. Но теперь пришло время вновь вернуться к тому, с чего началось повествование.
"Изнасилования", как вы уже догадываетесь, никакого не было. Вета приехала из Севастополя загоревшей, прелестной, молодой девушкой, отвечающей всем параметрам матерой искусительницы, несмотря на свой невинный (только в цифрах) возраст. Началась многонедельная провокация Герасима. Такая, что Набоковская "Лолита" показалась бы по сравнению с Ветой замшелой старой девой с поясом верности, запертом на ржавый амбарный замок. Стоит ли говорить, как тяжело было Герасиму Петровичу бороться с собой. Вета, в общем, ничего особенного и не делала: ну, прошла из своей комнаты в ванную в одних трусиках один раз. Так извинилась же! Ну, переодевалась однажды в своей комнате, когда мать была на работе, а он – дома, писал что-то за своим столом, а стол был как раз напротив двери, а дверь была полуоткрыта, а переодевалась она не спеша, а перед этим тело кремом намазывала – так ведь никто его смотреть не заставлял! Но в зеркале, перед которым она стояла, в его отражении она поймала несколько раз быстрые робкие взгляды Герасима. В значении этих взглядов усомниться было трудно. Там были всего две – весьма лестные для Веты и давно ожидаемые ею эмоции: восхищение и желание. Но еще и с примесью болезненного отчаяния, вызванного внутренним криком: "Невозможно ведь! Нельзя!!" Герасимовская порядочность защищалась до последнего патрона: "Она же – дочь моей жены!!!" И затем, – все-таки оставляя позиции, но еще не сдаваясь: "Она же несовершеннолетняя! Окстись!! Ей же 16 только через месяц исполнится!!!"
Жестокий прессинг продолжался. Искушение шло талантливо и в нарастающем темпе. Можно было, например, попросить его помочь со сложной задачей по математике, и когда он, стоя над ней, склонится над тетрадью, – в какой-то момент повернуть к нему лицо и, таким образом, почти встретиться с ним губами. И задержаться так секунды на три, закрыв глаза и будто чего-то ожидая, потом, разумеется, следовало смутиться и уткнуться опять в тетрадку. Но он должен был кое-что усмотреть в этом мгновенном эпизоде, может быть, даже заподозрить и ее в таких же, как у него, грешных мыслях.
Можно было через два дня поменять мизансцену: он сидит, помогая ей начертить какой-то там график, а она стоит над ним, близко стоит, так что ее локон касается его уха, а он ерзает, волнуется и делает в графике помарку и начинает все по новой, а она все стоит, но, совершенно случайно локон опять задевает его лицо, а ее грудь плотно прикасается к его плечу.
Можно было, уже не прибегая к гуманитарной помощи, когда мама утром уйдет, чтобы припасть к своему "Живительному роднику", вдруг закричать и, когда он прибежит на крик с естественным беспокойством приемного, но все же – отца, и со словами: "Что с тобой? Что случилось?" – вот тут-то и прижаться к нему всем телом, облаченным в одну только тонкую ночную рубашку, но прижаться не просто, а в общепринятой манере, выражаемой простыми, безыскусными словами "вся дрожа". Чтобы он, успокаивая ее, поглаживая по спине и по волосам, ощутил в полной мере все достоинства и преимущества ее фигуры. Но можно было это проделать только по какой-то уважительной причине. Какой-нибудь дурной сон, напугавший ее до смерти, так что она закричала и проснулась – тут не проходил, вернее, проходил, и он, Герасим, и это бы съел, но все равно – попахивало липой и выглядело бы одной из форм женского банального кокетства, замешанного на фальшивой истерике. Поэтому, все еще продолжая находиться в состоянии "вся дрожа" и оставаясь в объятиях Герасима, можно было показать рукой куда-то в угол и попросить его поймать мышку, которую она только что видела. Она боится мышей, ей страшно. Логично и, казалось бы, вполне по-детски, если бы не все изгибы ее теплого и совсем не детского тела под ночной рубашкой, которые успеет ощутить Герасим за короткий промежуток времени. Он возбужденно и довольно ненатурально засмеется и скажет, все поглаживая по головке напуганного "ребенка": "Ну, что ты, успокойся. Это ведь всего лишь мышка. Не бойся", – и с растущей нежностью и лаской добавит – "моя маленькая". И тут она отстранится от него и, посмотрев в упор, скажет: "Я уже давно, Герасим Петрович, не маленькая. Неужели вы до сих пор этого не заметили? – и отходя добавит… – не почувствовали". Потом опустит голову и тихо скажет: "Уходите".
– А мышка? – растерянно спросит Герасим, уже совершенно не понимая, что ему дальше делать, как с ней себя вести.
– Пусть живет, – скажет Виолетта, – я попробую не бояться. Она уже убежала.
И, словно только сейчас обнаружив, что на ней только ночная рубашка, прибавит:
– Извините, я в таком виде. Я сейчас быстро оденусь. Мне сегодня ко второму уроку. Уже опаздываю, – и уже весело переводя сценку в бытовое русло, – вам не трудно кофе сварить, а то я совсем опоздаю, а? Не трудно?
– Конечно, – скажет Герасим Петрович и пойдет ставить чайник и зажигать газ дрожащими руками.
Многое, словом, можно было сделать. Палитра приемов и методов, предназначенных для того, чтобы сбить с истинного пути самого стойкого мужчину, настолько общеизвестна, что ее буквально по пунктам можно было бы разместить в какой-нибудь специальной энциклопедии обольщения. Все, что возможно, и было исполнено – постепенно, по нарастающей, не дергаясь и не торопясь.
За день (!) до Ветиного 16-летия Герасиму был показан еще один сеанс стриптиза, который жестко поставил его на нейтральную полосу при переходе границы, в данном случае – границы дозволенного. Поставил перед выбором: или вернуться назад и продолжать жить свою унылую безлюбовную жизнь, или идти вперед, на другую территорию, где неизвестно, что тебя ждет, и где, возможно, ты сломаешь себе шею.
Все тот же стол, компьютер, за которым сидит Герасим, работая; все та же полуоткрытая дверь в Ветину комнату; все то же зеркало, перед которым стоит полуобнаженная Вета, ввергающая бедного Герасима в темный омут греха и соблазна; зеркало, в котором она опять видит отчаянные глаза Герасима, а в них уже – буквально мольбу: "Прекрати, не надо! Не мучай меня!" Но Вета продолжает стоять перед зеркалом, проводя плавно руками по своему безупречному телу, задерживая руки на груди и бедрах, мнет слегка свою грудь, потом вниз и, вновь задержавшись на бедрах, медленно и пластично стягивает с ног последнюю оставшуюся деталь одежды. Это был эротический балет!
Танцевально-гипнотический урок жреца Вуду, то самое соло, показавшее колдунам, кто есть кто, – бесследно для Веты не прошел. Знания и навыки она уже умела впитывать в себя алчно и навсегда. И тут, оставшись перед зеркалом обнаженной до конца, она подчеркнуто неторопливо, как в рапиде, поворачивается к Герасиму Петровичу сначала лицом, а потом всем телом и смотрит на него серьезно и с терпеливым ожиданием, которое тоже, однако, имеет свои пределы. Герасим готов. Он жадно, будто физически прикасаясь, шарит глазами по ее телу, одним словом – вожделеет ее и привстает за своим столом. Вета делает шаг вперед. Герасим уже всем лицом, молча кричит себе и ей: "Ведь нельзя же! Это бред! Невозможно!!" – он уже сокрушенно разводит руками, которые затем бессильно падают. Надо как-то дать ему понять, что можно, что уже можно, завтра уже 16, что теперь можно все то, от чего он себя так долго сдерживает. И Вета делает еще шаг вперед и чуть-чуть протягивает к нему кисти рук. А глаза ее все так же серьезны и глубоки, а на губах – едва заметная улыбка, выражающая мягкий укор и иронию: неужели ты и сейчас спасуешь, попятишься?…