Руки у Катца шевелились сами по себе, а воздух в легкие не лез. Проклятое волнение, вечное стеснение и неуместный стыд. Как он мог, как мог, ведь обманул, на самом деле, обманул, и Игоря Валентиновича, и Андрея Георгиевича. Ведь были у него еще контакты. Даже сейчас есть контакт с Дорониным. С Евгением Николаевичем. Самый настоящий. Как же! Эта книга. Анн Арбор. Иллинойс. Книга-то не Олечкина, книга-то доронинская. Он видел. Знает. Доронинская! Черт бы ее побрал!
Назад Боря летел рысью. Но перепутал подъезд. Споткнулся о неожиданно выросшую в темном тамбуре ступеньку и чуть не наступил на лежку кошки. Едва не опрокинул на замшевый ботинок молоко, каким-то доброхотом влитое в пустую жестянку из-под сайры. Выскочил. Забежал в правильный, соседний, но и здесь случилось нечто непредвиденное. Главный, единственный козырь всей Бориной жизни – мгновенная фотографическая память – отказал. Третий этаж или второй? Седьмая квартира или девятая? Две двери отличались лишь замками. Даже окулярчики глазков смотрелись одинаково.
Боря полез в карман за марочкой-запиской, и холод прилепил его мягкий желудок к острому зобу. Пропала. Из бокового кармана кожаного красавца исчез мандат, пропуск в счастливый мир без ревизоров и контролеров. Кто-то вытащил, эта, конечно, пыльная в буклях, Ольга Витальевна, пока кожан доверчиво висел на вешалке в коридоре, проверила правый и левый накладные, и оба внутренних, и все, в один момент ставшее лишним, выгребла.
Слезы дымились в глазах Б. Катца. В отчаянии он прищемил пипку звонка у цифры 9. Звук был не тот. Мелодия тирлим-тирлим вместо призывной трели. Но, слава богу, не открыли. Боря слетел на этаж ниже. Звук из-за двери с номером семь был правильным. Резкий и требовательный. Но больше ничего. Тишина и холод, воздух не двигался, не шевелился, лишь синий свет мерно струился из неморгающей льдинки глазка.
Катц повторил. Послушал, постоял. Все повторил вновь. И тут, как в детстве, когда стучатся в дверь напротив, чтобы спросить, а вы не видели, Дима давно ушел, Борис развернулся и попросился в квартиру номер шесть.
Большой, по пояс голый человек открыл, не спрашивая "кто там".
– Чего? – поинтересовался он, уже рассматривая, изучая с явным недовольством нечто противное и мелкое на резиновом половичке перед собой.
– Я в седьмую, – хрипло ответил Боря.
– Совсем слепой или дурак? – сказала туша, почесывая бровь. – Седьмая с той стороны. Напротив!
– А там не открывают.
И в третий раз за этот день горькое непониманье вкупе с необъяснимой неприязнью неожданно-негаданно сменились ласковым и нежным светом. Как будто месяц из тумана.
– Тебе может водички дать попить? – спросил с ухмылкой голый.
Не отвечая, Катц повернулся и побрел на выход. Возле гастронома на углу Октябрьского проспекта и улицы Комсомольской ему и в самом деле захотелось пить. Боря вошел и у стойки в отделе соки-воды выдул два стакана газировки без сиропа.
Последняя отчаянная, спасительная мысль пришла Б. Катцу в электричке. Бесспорно, от гастронома, от остановки "Горсовет", разумнее и проще было бы уехать домой автобусом, но обладатель единого годового проездного поперся на электричку. Под пулеметные ленты путей и бело-зеленую тельняшку вокзальчика нырнул подземный переход и вывел Борю на вторую платформу. Здесь он долго стоял спиной к матросским излишествам станционного хозяйства. Пилоны и пилястры видеть не хотелось. Хотелось поскорей уехать. Но расписанье не благоприятствовало. Сначала без остановки проследовал пассажирский поезд "Тихий Дон". Потом открыла двери ни сердцу, ни душе не милая егорьевская. И только через двадцать минут затормозила правильная – 47-й километр.
Проехать надо было ровно один перегон. Миляжково – платформа Фонки. Боря даже не пошел в вагон, а остался у дверей в железном ящике тамбура. Он тосковал, упираясь плечом в какую-то неудобную, с изгибом трубку. Венчал канализационное колено железный ящичек с кривою ручкой и красным ярким пятачком. Чья-то шкодливая, дрожащая на ходу рука сделала приписку к штатной надписи в светофорном кружке и читалась она теперь так – "гоп-стоп кран". Борис и знать не знал, куда ведет вихляющее дополнение, но вот куда ведет ручка, Катц сообразил немедленно, едва лишь только ее увидал. К встрече с куратором, с Игорем Вениаминовичем Пашковым. Сейчас Борис рванет ее, сорвется пломба, завоют тормоза, и вбегут люди в форме, и вбегут люди в штатском, и этим последним Борис объявит на ушко, что у него есть очень важное сообщение для их коллеги, Игоря Вениаминовича. А может быть, и сам он, лейтенант Пашков появится. Своею собственной персоной. Кто знает, может быть, стоит сейчас в вагоне номер два и проверяет чье-то командировочное удостоверение. Просто сигнала ждет.
Ветер инерции крутнул Бориса и кинул головой вперед. Кровь залила чернилами глаза, а потом отхлынула. Борис попытался встать с грязного пола, но испугался, что снова закружится голова. Поезд стоял. Резко отъехала дверь в салон, и в тамбур ввалился человек, но был он и не в форме, и не в штатском, а так, вахлак какой-то краснорожий в болоньевой куртке с тканевой сумкой в руке. Безо всякого сочувствия обозрев сидящего на полу Катца, краснорожий быстро раздвинул наружные створки, и, выпрыгнув на насыпь, лихо дунул вверх к вертящейся, бьющей хвостом там, за кустами и деревьями Хлебозаводской улице.
Еще через минуту в холодный пенал тамбура влетели железнодорожник в серо-черном и сотрудник милиции в серо-голубом. Боря уже стоял. Кровь капала на пиджачок из рассеченной брови.
– Ты что же не схватил его, урода этого? – закричал Катцу в лицо человек с молоточками в петлицах.
– Кого? – не понял Боря.
– Урода, – железнодорожник был страшно зол и волосатым кулаком стучал в шершавую ладонь, – который поезд остановил. Сука, сто метров от станции пройти не мог.
Боря пытался вспомнить, где платок, человек с молоточками кипятился, человек с гербами на красном поле внимательно и молча изучал аспиранта. Мелкий, чернявенький, узкие плечики, кожаный пиджачок, серая водолазка в рубчик, ботинки замшевые, штанишки синие со швами наружу, совсем новые, только вот сильно замарал, свалившись на пол... на ровном месте...
– Кончай, Никитич, – наконец сказал сержант, приняв решенье на основе детального осмотра пострадавшего и места происшествия, – чего тут разоряться? Не видишь сам, что ли? Ну что такой вот может поймать? Спокойно надо рассуждать. Без нервов.
ПОЛОЧКИ
Радость была только одна – договорились встретиться второго, в день всеобщей распохмелизации. Первого Олечка должна была идти на демонстрацию, неотменяемая обязанность живущих в Миляжково сотрудников ИПУ – создавать массовость, отрабатывать за всех и эс, и мэнэсов, праздничным утром надежно заблокированных, отсеченных у себя на Юго-Западе, в Беляевке, на Преображенке и в Медведково. А третьего Сашка улетал. Повод сорваться с места, безусловно, уважительный. Но нужный ли и, главное, своевременный, большой вопрос.
Всю зиму и весну Родина слесарила. В подтеках и парше ржавчины, но заново смазанным, ожившим вдруг и заговорившим газовым ключом закручивала гайки. Началось с анекдотических, пионерских облав в кино и электричках, а закончилось настоящей шелковой удавкой – арестом Евгения Доронина и обыском в лаборатории Перспективных источников энергии. Первый раз в жизни Оля Прохорова видела, как трясутся руки, и не у морской свинки Б. А. Катца, а у непотопляемого Л. Н. Вайса.
Дикое предположение, что это продолжение доминошного конфуза, зачет по отползанью раком и на четвереньках, отпало сразу. Флюс метастазов не дает. Дней через пять профессор Прохоров как-то непривычно ловко и прицельно синхронизировал свое быстрое бритье и легкое шуршание вчерашним "Советским спортом" с вальяжным ритуалом дочери – неспешный кофе-сыр, вялотекущее разминочное фехтование с матерью. Вышел из дома вместе с Олечкой и по дороге в институт задал вопрос:
– Тебя Доронин никакой ненужной ерундистикой не потчевал?
– Книги давал. Все просвещал. Битов, Стругацкие...
– Нет, – сказал отец, – дело не в книгах. Кому они нужны, ваши Битов со Стругацкими?
И выяснилось, что честный и неподкупный Женька собрал целый букет разнообразных тяжких преступлений. Сначала, как самый обыкновенный, карикатурный "крокодиловский" несун, упер домой из института внутренности списанной, но не распиленной и не ликвидированной, как это требовалось, "Эры", собрал станочек у себя на шестнадцати квадратах комнаты и затем, уже как форменный предатель-перерожденец из "Литгазеты", начал размножать на самодельном аппарате листовки.
– Хельсинкский центр или комитет, короче, что-то ахинейское в подобном духе.
Профессор Прохоров пожал плечами, он недоумевал:
– Умнейший человек Воропаев, а такое у себя в отделении развел. Дурдом, ей-богу. Стучите там костями до полного сотряса всех извилин, потом такие вот гвардейцы, диссертация готова на три четверти, с вилкой на паровой каток кидаются... Подпольщик... Ленин в Разливе...
Вилка-селедка... Оля сразу вспомнила странные обводы грязных ногтей на сереньких, словно бы сажей присыпанных листах. Какого-то отксеренного Ричарда Баха, Шопена или Моцарта с месяц назад ей предлагал Евгений. И как она в очередной раз не могла припомнить, где уже видела, давно, эти пузыри с каемками, словно внутри бумаги дышала камбала.
И вдруг дошло. Ну да. Конечно. Точно такие же, только в ту пору едва-едва наметившиеся, были на листах конспекта по ТОЭ, который отец откопировал ей у себя в институте. Подруга одолжила, помогла, когда Олечка посеяла свой. Или кто-то ловко упер, всякие были мастера в группе, накануне сессии.
– Нет, ничего такого он никому не предлагал. Даже не заикался.
– Это хорошо, – отец повеселел и на ходу щелчком отправил по параболе в полет какой-то мелкий мусор из кармана, блестящий, как тараканья лапка, обломок скрепки. – Значит, не доверял вам лиходей. Печатник Иван Федоров...
Справа на дорожке рывшей косой штопкой, зигзагами между деревьев, заборов и домов к станции, наплывала фигура завотделеньем разрушения Моисея Зальмановича Райхельсона. Профессор, завидев пропорции своей весовой категории, пришел в совершенно уже рабочее, прекрасное состояние духа.
– Ничего. Это полезно вашему Вениамину Константиновичу. А то заигрался. Сам в детство впал и ясли там у вас развел. Детский сад, скакалки-прыгалки, куда мячик, туда и я. Вот и удивляйся после этого, что процент остепененных у вас самый низкий в институте. Ну ничего. Теперь Красавкин лично вами займется, все не знал, бедняга, куда энергию приложить. Готовьтесь.
Олечка приготовилась. Но новый, недавно появившийся в институте зам Карпенко, бывший министр угольной промышленности УССР А. Ю. Красавкин браться за гуж, чтоб подправить ход истории, кардинально его изменить, почему-то не торопился. Зато во вторник, двадцать шестого, позвонил совсем другой Александр и под хруст автоматной мембраны объявил:
– Нас выпускают.
Из всего возможного и невозможного в подлунном мире случилось самое невероятное и законами природы не объяснимое. В момент, когда все подравнялись, втянули животы и ничего краше груди четвертого справа в едином строю уже и не надеялись увидеть в ближайшем обозримом будущем, кое-кого вдруг лихо рассчитали на первый-второй.
Людям, просидевшим в отказниках четыре года, внезапно дали пинка. Ровно одну неделю на сборы. И вот через пять дней, второго мая, Олечка Прохорова едет в Москву не автобусом, а электричкой. Едет, и сама не понимает, зачем это делает. Нет, никакой облавы в праздничный день она не боялась, люди с бреднем, рыбацким неводом второго мая не могли в вагоне появиться по определению. Олечка Прохорова боялась исключительно и только своих собственных чувств. Профессорская дочка, циничная ехидина, тварюга, бестия, лиса ощущала себя полной дурой.
Ну в самом деле, что это еще за глупое последнее "прости"? Саня мог и должен был уехать не прощаясь. Как это за ним всегда водилось. Забыть, задуматься, потом схватиться за голову в Тель-Авиве или же в Хайфе, махнуть рукой и дальше жить. Какого черта? И она зачем-то на метле. Брррр...
Можно подумать, сами собой косички для школы заплелись и пузом кверху всплыли связанные мнемонически все сто английских поговорок на запоминание.
Every cloud has silver lining...
– A silver, a silver. Прохорова, ну сколько раз можно говорить одно и то же, артикли, артикли при существительных с определениями.
Софья. Кутафья. Как башня Кремля, строгая и стройная. Софья Григорьевна Фрайман. Учительница английского. Такая же зеленоглазая, как и ее сынок.
В спецшколу на Новой Олю Прохорову записала собственная тетка, Ольга Анатольевна.
– Мы же с ней тезки, крестники, – страстно дышала в лицо матери, – как же, Тамара, я не устрою ее в свою собственную школу.
Крестники, наперсники. Ольга Анатольевна, как и положено широкозадой завучихе, вечно приписывала словам несуществующий и невозможный смысл или значение. Три года тому назад мама и тетка Оли Прохоровой насмерть схлестнулись из-за родительского домика в Пахре. С тех пор не разговаривают, не общаются, а тогда, в шестьдесят шестом, как два сообщающихся сосуда, согласно наполнялись чаем и печеньем. До пятого класса Оля неделями жила у бабушки и тетки на Измайловской. Начиная с пятого уже сама ездила из дома в школу и обратно в третьем вагоне электрички. И Сашка Фрайман катался на тех же поездах, запрыгивал и выпрыгивал в безлюдных своих Вешняках. И они сталкивались, постоянно видели друг друга в неживом свете разнообразных железнодорожных осветительных приборов, навязчиво общительный снежок не раз пыталася их соединить, зимой крахмалом повязать, осенью клейстером склеить, стоящих на разных концах посадочной платформы, но познакомились Оля и Саша только в конце девятого. Когда за дело не глупая лирика-романтика взялась, а снова ушлая и бронебойная, как баба с рынка, тетка.
– Знаешь его? – спросила Ольга Анатольевна, подводя ученицу "А" класса к ученику "Б" класса. – Это сын Софьи Григорьевны. Вам по пути. Никаких перекладных и закладных. Сойдешь в Вешняках и снова сядешь.
Хорошенькое дельце. Фраймана тетка отпускала со своего обществоведения, а Олечка, все свои уроки честно отжужжав, должна была теперь уже в порядке внеклассной нагрузки тащиться за журнальчиком для матери. Просто потому, что мальчик родился таким забывчивым и третий раз подряд извиняется, а мама его подвержена острым респираторным заболеваниям в апреле, когда в носу должно быть так же сухо, как на проезжей части улиц, площадей, а также в подземных переходах.
– Что за журнальчик-то? – спросила Оля на платформе.
– "Бурда", – ответил мальчик Саша, пропуская девочку в поезд.
– Зеленая?
– Да, как сопля.
Такие, правильно реагирующее на раздражители, в Олином классе не учились. Все больше эти, недоразумения с ушами, Гэндалф впадает в Принц Каспиан.
Вместе вышли в Вешняках и дружно двинулись по улице Красный Казанец. Заходящее солнце дурило. Сначала расквасилось о бесконечно длинный дом. Дрожало сотней масляных окон-фантиков, а когда на медяки никто не купился, собралось в полновесный рубль и грянуло всей ширью местного пруда. Фраймановский дом стоял в клещах других, и окна его выходили как раз на водоем с золотыми рыбками заката. Оставалось пройти сто метров и тут он вдруг остановился:
– Ну так и знал, что торопиться глупо!
– В чем дело? – не поняла Оля, оказавшись на два шага впереди своего внезапно стреноженного проводника.
– Отец уже вернулся, – Сашка махнул в сторону невзрачной зеленой машинки с помятой задней дверью.
– А нам-то как он помешает? – удивилась Прохорова. Закат теперь не давал ей видеть лицо провожатого.
– Это мы им помешаем, – из темноты ответил Фрайман.
Вот уж действительно, как выражалась капитанская фуражка, средь шумного бала случайно.
– А как же грипп? – качнулась из зоны ослепления Олечка и задала проверочный вопрос.
– Но он такой, не острый, – легко ответил Саша. – И вообще, есть много способов...
Примерно час они выгуливали пропущенное Фрайманом обществоведение. И разговаривали о сапере Водичке. И смеялись так, что в конце концов Сашка, махая палкамируками, где-то выронил ключик от почты, а у Олечки просто разболелся живот. Лифт их принял с лихорадкою общего румянца.
Сашкина квартира тоже показалась Олечке смешной. Ей, девочке, привыкшей к свободной кубатуре замкнутых пространств в профессорском поселке. Челюсть с ведьминым зубом! Одна-единственная комната был разделена стеною самодельных книжных полок на две неравные части. Слепую, узкую в торце за полками занимало Санино кресло-кровать, а ту, в которой осталось окно и телевизор, семейная тахта отца и матери. Он с детства наблюдал жизнь через просветы между страниц и корешков. Наверное поэтому великий теоретик на дачу притартал все батальонное НЗ. Целую сумку ваты, бинтов и пару отрезов вафельных полотенец.
– Ты чего? Ты думал, из меня хлестать начнет, как из сор тирного бачка? Из пожарного гидранта? А это?
Оля попыталась из банных массажных клеток соорудить тюрбан. Хватало на троих.
– Думал, затоплю, так сразу и похоронишь? Здесь же?
Сашка стоял, опустив голову. И вся его непроходимая растительность на голове горела и светилась. Безумное сплетение колец, крючков и совсем мелких загогулин все то же неугомонное солнышко простегало, трудолюбиво продело в каждое ушко сверкающую нить. Но оказалось всепроникающее не жадным, хватило места и для Олиных остреньких пальцев:
– Саня! Ты дивный...
А потом уже была его очередь хрюкать. Это когда юный анатом Прохорова, получив долгожданный пропуск, контрамарку в медицинский театр, серьезно поинтересовалась:
– А он такой обрезанный или нет?
– Ну что ты. Обрезанных легко узнать. Они потом всю жизнь эту свою шкурку на башке носят. Кипа называется. А я, как видишь, без...
Он и потом над этим посмеивался. Всегда делал вид, что тонкая фанерка для поделок – маца, являвшаяся ниоткуда раз в году, всего лишь жрачка, пища и больше ничего. Набор для плоскостей и оперения того самолета, который его однажды отсюда унесет.
И никогда эта мысль о легкокрылой, но одноместной птице из пресного аэропланного теста не расстраивала Олечку. Наоборот, радовало то, что никаких слюней в их отношеньях нет. И каждый знает, что рано или поздно эта световая всепроникающая иллюминация погаснет, молния отсверкает и каждый останется с тем, что успел поймать. Обрезанным или нарощенным.
Плевать. Так Оля думала всегда и не понимала. Не понимала, зачем в праздничный, второй разреженный денек едет электропоездом мимо чирикающих столбов, мостов и станционных павильонов.
Для многолетних ежесубботних мотаний в город было хоть какое-то разумное объяснение. Книги. То самое, о чем они могли говорить всегда. Передавая слова, как пластилин, из рук в руки, додавливая, доминая, вытягивая, ваяя нечто – мысль, полумысль, три четверти, и радуясь не фантастической фигуре, результату, а слаженности, в первую очередь слаженности своих действий, разбегу и встрече волн смеха. Книги. The books.