Игра в ящик - Сергей Солоух 32 стр.


А девушки, две Лены, уже дышали свежим воздухом. Шли по трехпалым желтым листьям невинной парочкой и только на углу электромеханического крыла главного корпуса расстались. Лена Березкина, младший научный, должна была вернуться на свое законное рабочее место, а Лена Мелехина, вольная птица, аспирант, решила сразу, через не закрытую еще малую, так называемую фонковскую, проходную выйти, чтобы без промедления рвануть в библиотеку.

Странная легкость кружила голову Ленке, ее как будто бы стошнило, и температура тела, лихорадочная от тренья нервных клиньев, пытавшихся с утра один другого выдавить, сейчас же нормализовалась. Хорошо. И все же что-то дурное и даже нечистое было в этом резком, внезапном облегчении, неокончательное, и невесомый организм слегка мутило. Рыжая обогнула горный корпус, прошла мимо стекляшки институтской столовой, заметила, что дверь проходной открыта, и включила третью передачу.

Во всяком случае, при этом думала Е. С. Мелехина, по крайней мере теперь понятно, почему совет не собирается. Не до того. А когда наконец соберется, положение Ленки, да и Прокофьева будет уже совсем другим... И, может быть, может быть, это именно он... ну да, конечно, он, Николай Николаевич, а зачем там был, входил и выходил Красавкин, будет назначен и. о. завотделения... он, безусловно, а не смурной и вечно непробритый недруг Левенбук...

И тут, в момент, когда смысл и значение непонятого Ленкой ясно "бэз" чуть было ей не открылись, стремительная рыжая на полном паровом ходу прищемила клочковатый хвост. Буквально наступила на продолженье позвоночника уродливейшей суки, как будто после мирового взрыва склеенной из ста кусочков ста разных собак.

– Мяк, – тявкнула лоскутная тварюга, и только.

Чего-то мирно проворчала, поджала грязное помело, и глазную щелку, открывшуюся на мгновенье, вновь затянуло веко. Что потрясло Елену больше всех необычайных происшествий дня. Ночная фурия, водительница всех бесов мрака, готовых снова разорваться на сотню кровяных кусков и разорвать на тысячу всех топающих в темноте с ВЦ, не возражала. Идущий от солнца, идущий в ауре и в ореоле из списков на разрыв и разгрызание исключался. Автоматически. Имел полное право шагать напрямик. Вот это да!

И чувство облегченья, неверное, с кефирной синевой и мутью, стало вдруг прозрачным, светлым и необратимым. И привкус тошноты исчез.

– На шхуне там, ау, выходишь или входишь? – вахтер, стоявший на крылечке с блестящей связкою ключей в руках, окликнул замечтавшуюся.

Ленка очнулась, кивнула: "Выхожу", обогнула растекшуюся суку, солнечным светом переделанную из негатива в позитив, и выскочила к Фонковскому проезду и к углу общаги.

Вот только почему-то всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина мелодию сентябрьского дня не подхватила. В диссертационном зале лежала не заказанная диссертация, а серенький возврат – жалкий листочек Ленкиного требования с пометкой красным "МБА".

– Что это?

– Межбиблиотечный абонемент, – не слишком дружелюбно пояснила дама за конторкой.

– И когда вернут?

– Ну не знаю, попробуйте через месяц, – поднялись и опустились плечи.

Любезностью здесь и не пахло. Зато в общем зале каталогов все попросту и без прикрас дышало хамством.

От неудачи снова став рассеянной и неуклюжей, сама не зная для чего, Ленка Мелехина вернулась в главный корпус, прошла мимо поста с милиционером и с контрольным листочком в руке долго бродила между колонн зала каталогов, похожего на станцию метро Кропоткинская. Внезапный дневной резкий выброс месячного запаса жалости и сострадания не мог пройти бесследно для ее отзывчивого организма, не мог быть по-собачьи вылизан осенним солнцем и высушен дыханьем сентябрьского ветерка, малейший толчок, неверный поворот, простейшая провокация – и лимонад прекрасных чувств вновь забурлили в душе Е. С. Мелехиной. Хотелось задохнуться, потерять сознание, а после, очнувшись, плакать, сладко, долго, бесконечно. И рыжая решилась.

Она быстро нырнула в желтый лабиринт карточных комодов с квадратным хлопушками выдвижных ящичков. Нашла "Рон – Роп". Выкатила веер засаленных и размахрившихся прямоугольничков и в два движенья развалила на нужном.

"Ропоткин, Константин Алексеевич

Угря. – М.: Молодая гвардия, 1949. – 112 c.; 21 см. – (Б-чка молодого воина.) – 2 р. 75 к. – 34 000 экз."

Каталожные и полочные номера были приписаны рукой, отчетливо и ясно.

Значит вранье, никто ничего не изымал. Все есть, пожалуйста. Но нет, увы. Совсем юное существо с обиженной прищепкой губ швырнуло требование с цифрой второго "технического" зала в шапке едва ли не в лицо подателю, Е. С. Мелехиной.

– Вы работать сюда записаны, а не худлит читать, – строго обрезала аспирантку академического института маленькая обезьянка, по всей видимости обладатель аттестата зрелости, а может быть и вовсе свидетельства об окончании восьмилетки, фыркнула, кинула назад бумажку c Ленкиной взрослой скорописью и отвернулась.

Но рыжую, вдруг взявшую горячий след, наметившую цель, так просто, встречным нахрапом отпугнуть нельзя было. Она вернулась к каталогам. Нашла лари с научной периодикой, быстренько выписала два не слишком давних математических журнала и вернулась к столу приема, но не к первому, за колоннами справа, где на сурово сжатых губах еще дымилось необсохшее молоко, а ко второму, что слева. Там принимала маленькая дама средних лет, по всем повадкам человек, а не человекообразное. Быстро поставив галки на журнальных заказах, прикрывавших книжный, серенькая тетенька внимательно ознакомилась с последним, подняла давно потухшие глаза на Ленку, что-то прочла в ее, горящих, еще раз изучила требование и, так ни слова ни полслова не издав, молча и это, последнее покрыжила. Есть! Сделано!

Море, девичье море сладких и гремучих чувств должно было накрыть ее буквально через полчаса, сорок минут. А могло бы и раньше, буквально сразу, если бы Ленка поняла смысл разговора, нечаянно подслушанного ею за бесконечными рядами зеленых фонариков ближайшего третьего, опять ведь нарушение распорядка, "гуманитарного" читального зала. Там, где за узкой неприметной дверцей в дубовой панели дальней стены открывался темный, с низким потолком холл, плотно заставленный колоннами. Сюда заглянула Ленка Мелехина, чтобы пристроить второпях, перед рывком в столицу опрокинутый в общаге стаканчик чая, давно уже и настоятельно просившийся назад, к своим, в Москву-реку.

Под низким сводом этого служебного помещения второй раз за сегодня рыжая Лена поймала странные и не вполне понятные намеки. Правда в отличии от тех, что содержали нерусский, некрасивый предлог "бэз", слова родные, осмысленные и понятные – "капец", "искусственная почка" и "Morning Star" для ее ушей ни в коем случае не предназначались. Но она их невольно запеленговала, закончив дело и неспешно поднимаясь по темной лесенке из очистительных глубин в неосвещенный, да еще и рядами узких подпорок заставленный предбанник.

– Живой труп, – громко шептал один невидимый собеседник другому. – До годовщины не дотянет. Кранты. Живет на аппарате второй месяц.

– Как ты узнал?

– Да, господи, иди в зал периодики. Там прямо на открытом доступе газета.

– Если бы я еще по-английски читал, – только вздохнули огорченно.

И тут же, в ответ уже на Ленкино неосторожное движение за перилами внизу, там, наверху, словно взмахнула крылышками, кругом на месте выполнила пара быстрых голубей. Фыр, и лишь полоску света впустила и тут же выпустила из темного, слепого холла дубовая дверь. Никто живой не встретил поднявшуюся по ступеням Ленку. Лишь частокол колонн и мрак.

А в остальном надежды оправдались. Через полчаса рыжая уселась под маленьким зеленым колокольчиком в нечеловеческих размеров, паровозном читальном зале. Из толстых, один на другой сложенных математических журналов в картонном мраморе вечного переплета Ленка соорудила весьма удобную подставку, расположила на ней схожий ложнокаменный, только с разводами других оттенков, переплет забытого романа, раскрыла и забылась.

УГРЯ II

Они воображают себя Дон Кихотами этих общепринятых прав и грубо и жестоко обращаются с теми, кто не признает...

В. И. Суриков

Сторонний человек, незнакомый с истинными привычками и нравами этого так называемого "салона", был бы нимало удивлен, увидев в гостиной Осипа Давыдовича Иванова-Петренки его постоянного оппонента и противника Семена Семеновича Винокурова. Но здесь, скрытые от посторонних глаз среди тяжелой мебели черного дерева, за плотными двойными шторами, два критика и искусствоведа не враждовали. Никому не морочили голову видимостью непримиримых противоречий и не устраивали шумных, но фальшивых дискуссий. Под массивными часами, и днем и ночью неизменно показывавшими одно и то же время: семь сорок, эти двое ощущали себя братьями и даже называли друг друга не паспортными, а истинными именами: Изя и Зяма.

Сегодня они даже выпивали. На большом черном рояле среди вороха книг, нот и бумаг стояла бутылка коньяку какой-то заграничной марки, благосклонно принятая Осипом Давыдовичем на каком-то давнем посольском приеме. Теперь, когда аванс был отработан, не грех и попробовать подарок.

Всю ночь напролет шумели зарубежные радиоголоса о речи русского художника Пчелкина. Громко картавя и от волнения коверкая слова, враги всех мастей изо всех сил радовались тому, что сами называли "знаками скорого возвращения советских художников в общее лоно мировой культуры".

– Новый лозунг "сила через слабость", – гнусил далекий, но хорошо оплачиваемый радиодиктор, – признак того, что сфера естественных человеческих инстинктов снова займет определяющее место в жизни насильно оторванной и отгороженной от нее страны.

Это была победа. Критики чокнулись малюсенькими рюмочками, пригубили и заговорили о деле. Доклад Иванова-Петренки, который от своего имени зачитал ловко околпаченный Николай Николаевич Пчелкин, был лишь первой ступенью в их хитроумном и тонко придуманном плане. Плане борьбы с рыбой. Величайшим символом чистоты и света. Санитаром, безжалостно и сурово из века в век очищающим мир от гнуса, мошек и тли. Всего того, что из себя представляли эти двое. Способные жить и размножаться где и на ком угодно, от собак и до свиней, но обреченные там, где волною пенит воды свободный и вольный рыбный вал.

– Видишь, как мы ловко сработали в паре с твоей Полечкой, – посмеиваясь и лукаво поглядывая на Винокурова, сказал Иванов-Петренко.

Здесь привыкли подшучивать друг над другом, даже когда речь шла о вопросах жизни и смерти.

– Махом окрутили учителя, а ты вот с каким-то ученичком, Машковым, не можешь сладить, – продолжал Осип Давыдович. Он снова пригубил, показал мелкие острые зубы и задиристо добавил: – При том, что мне-то было потруднее. Все знают, что Поля – твоя дочь, и держат ухо востро, но никто не в курсе, что Люся Лебедева – моя. Сами идут навстречу.

– Да, – нехотя, но вынужденно согласился Винокуров, – зря я, наверное, так грубо и без оговорок рубанул его картину. Я думал через твою...

Услышав эти слова, Иванов-Петренко укоризненно поморщился.

– Нашу... нашу Люсю, – тут же, отвратительно оскалившись, поправился Винокуров, – передать условия сдачи, но этот товарищ оказался крепким орешком...

– Ничего удивительного... бывший офицер, – щелкнул языком Иванов-Петренко и тут же решительно добавил: – Именно поэтому-то он нам нужнее всего. Через него мы вый дем и на саму армию...

– А через армию на партию, – сказал Винокуров.

При этих словах, оба, и Иванов-Петренко, и сам Семен Семенович, оглянулись. Даже здесь, в своем тайном логове, они редко осмеливались высказать вслух самое сокровенное.

Первым пришел в себя Осип Давыдович.

– Нет худа без добра, – неостроумно пошутил он, скрывая страх. Схохмил, как было принято говорить в его кругу.

– Ты завалил его картину, а я приму. Через две недели заседание выставкома всесоюзной весенней выставки, я, как ты помнишь, председатель. Вот и приму. Закупать не стану, пусть посидит без денег, поголодает, а вот похвалить похвалю при всех. Посмотрим, как он прореагирует на этот знак внимания с нашей стороны...

– Я тоже не собираюсь терять время, – с вызовом и даже обидой прервал его Винокуров. – Люся мне сообщила, что на телефонные звонки у Машкова в квартире отвечает девочка-подросток. Я навел о ней справки. Это ученица одной московской школы, в которой уже давно сидит наш надежный директор.

– Михаил Маркович Брунин? – быстро спросил Осип Давыдович.

– Нет, – поморщился от такого вечного всезнайства Семен Семенович, но тут же сам не удержался и самодовольно брякнул: – Григорий Яковлевич Драбкин. И я с ним уже договорился об организации у него в школе художественно-литературного кружка для младших классов.

И словно нарочно в этот момент радиоголос, приглушенно звучавший из дорогого приемника, стоявшего в углу, покончил с сальными новостями и с сильным нерусским акцентом объявил о скорой трансляции цикла лекций немец ко-голландского философа-космополита Шумберта-Тумберта "Дети – наше будущее".

– Ловко, – не без зависти сказал Иванов-Петренко; ему, в отличие от Семена Семеновича Винокурова, никогда не удавалось предугадывать желания далеких хозяев.

Но горевал Осип Давыдович недолго, он как никто другой умел примазываться к чужой удаче, поэтому тут же, не моргнув глазом, перешел на деловой тон.

– Очень правильно, – со сладкой улыбочкой пропел Иванов-Петренко, – молодец. А я через месяц-другой в пух и прах раскритикую тебя за это в "Советской культуре".

– Дело, – кивнул головой Винокуров, – мы же с тобой непримиримые противники на всех фронтах культурной жизни этой страны, надо демонстрировать.

Два критика гнусно рассмеялись от этой очередной шуточки с двойным дном.

– А Люське, значит, даем отбой, – сказал Иванов-Петренко, тайно думая устроить для дочери через дальнего родственника Михаила Зиновьевича, недавно назначенного замминистра здравоохранения, недельку-другую бесплатного отдыха в сочинском профсоюзном санатории.

– Нет! – сощурился по-звериному Винокуров, обозленный тем, что его собственная родная Полина уже который день на невидимой передовой, а Иванов-Петренко свою дочь от первого и давно всеми забытого брака так и норовит отправить в тыл, где сам просидел всю долгую и настоящую войну, писал цветистые и длинные статьи о героизме в искусстве...

– Будем всесторонне воздействовать, – жестко отрезал Винокуров. – И славой всесоюзной выставки, и женской красотой, и невинностью ребенка.

– Хорошо, хорошо, – закивал в ответ Иванов-Петренко. Общее черное дело требовало согласия, и если критики и пикировались, то только для вида.

Часы над камином в очередной раз пробили семь часов сорок минут. Два критика чокнулись наперсточными рюмочками. Допили иностранный коньяк и на прощание расцеловались.

* * *

Но какое безукоризненное изящество,

чарующий голос, разнообразные

таланты, а помимо всего этого -

философский склад ума!

М. П. Мусоргский

Тяжелые дни наступили для Владимира Машкова. Каждое утро ему звонила искусствовед Лебедева и уговаривала принять ее в этот же вечер. Владимир отказывался, сначала ссылаясь на весеннюю простуду, потом отговариваясь занятостью, срочным заказом, и наконец с какого-то момента просто перестал подходить к телефону. Но телефон продолжал звонить в коридоре каждое утро, настойчиво и зазывно, и Владимир у себя в комнате-мастерской, зажав уши большими пальцами рук, живо представлял себе, как где-то далеко, на том конце телефонного провода Лебедева наигранно фыркает, кривит уголок обильно накрашенных губ, поводит тонкими бровями и наконец с негодованием бросает трубку, лишь для того, чтобы сделать новую попытку связаться через полчаса.

Работать в такой обстановке не смогли бы даже железные Иогансон и Бродский. Не мог и Владимир. Не выручали не подводившие до этого строгость и пунктуальность Никиты Ильина. Меткие удары тонули словно в вате, не вызывая ни отклика, ни вдохновения в голове художника. Напрасно только силы и жар души расходовал инвалид, хотя поддерживать и то и другое ему день ото дня становилось все труднее. Оставшийся в долгах и без заработков Машков перестал носить в дом и водку, и вино. Теперь Никите Ильину приходилось брать костыли и идти на них к Белорусскому вокзалу, где жадные приезжие из Могилева и Бердичева могли и за целый день не подать ветерану на одну поллитровку. Совсем мало времени у него теперь оставалось на воспитание дочки Угри и очень часто теперь она была по утрам предоставлена сама себе. В один из таких дней, когда ее отец, гвардии ефрейтор, мерз с протянутой пилоткой на виду у высокомерных иностранных туристов, Угря тихонько постучала в дверь комнаты-мастерской Владимира Машкова.

– Войдите, – сказал Владимир, отложив кисть и палитру.

– Дядя Володя, – сказала Угря, чуть только приоткрыв дверь. Она не стала даже входить, лишь протянула в щелку свою легкую, белую ручку, – свежую "Литературную газету" принесли...

Владимир вздрогнул. Он понял, что это не просто так, не случайно девочка решилась его потревожить в самый разгар рабочего будня. Машков быстро развернул газету. На первой полосе рядом с передовицей, озаглавленной "Об отдельных уродливых трактовках силы и слабости", было напечатано новое стихотворение прекрасного поэта и офицера Кирилла Зосимова. Словно вспышка, глаза резанули горячие строчки вступления.

Рви меня, рви меня, со всей силы рви
Рви, когда других не рвут, когда все в крови,
Рви меня, рви меня, ночью рви и днем,
Чтоб горело все внутри, чтобы жгло огнем.
Чтобы Родине вернуть каждый твой удар!
Словом, честью, высотой обернется дар.

– Дядя Володя, вам больно? – спросила девочка, приоткрывая дверь чуть-чуть пошире. Она внимательно и строго смотрела на замершего с газетой в руках Машкова.

Но Владимир как будто бы не видел девочку-подростка и не слышал обращенного к нему вопроса. Слово поэта, как боевой штык, проникало прямо ему в душу.

Рви меня, рви меня, рви, я не порвусь,
Крохи не возьму себе, нивой обернусь.
Словно колос молоти, налитым зерном
В закрома приду страны, золотым числом.
Не истрачу ничего, лишь умножу так,
Что деревней станет дом, сотнею – пятак,
Лесом станет деревцо и горой курган,
Мне ж не нужно ничего, кроме вечных ран.
Чтобы Родина была, чтоб она цвела.
Разотри меня в труху и сожги дотла.
Рви меня, рви меня, раз, и два, и три,
Бей, чтобы сломалось все у меня внутри,
Чтоб наружу прорвалось спрятанное там,
Сердца песню, жар души – все Стране отдам.
Не жалей и не смотри, плеть расправь и кнут.
Не порвется только тот, кого насмерть бьют.

– Вам больно, когда вас папа со всей силы наставляет? – повторила свой вопрос девочка.

Владимир наконец оторвался от газеты и ласково посмотрев в темную щелку дверного проема, простодушно ответил:

– Нет.

– Вот и мне кажется, – закивала головой маленькая Угря, – что он слишком щадит и вас, и меня.

Владимир смутился. Возбужденный и обрадованный чудесным стихотворением, он неверно выразил свою мысль. Машков хотел поправиться, сказать о том, что ему больно, очень больно, но эта прекрасная, такая нужная боль, благодаря которой и рождаются истинно вдохновенные полотна, но не успел.

Угря продолжала:

Назад Дальше