Игра в ящик - Сергей Солоух 7 стр.


– Гумилев. Поэт такой. Не знаете? Перепечатка для себя, – сказал Левенбук и тут же осекся, сам заглянув внутрь. – Простите, не то вам дал... А впрочем, – он махнул рукой, и мгновенная, редко наблюдаемая волна передернула всегда голубоватую, колючую кожу его асимметричного лица. Тик, да не тик, улыбкой это называлось, знаком дружеского расположения на бульдожьем лице завсектором, – оставьте раз так себе, почитаете на досуге...

Затем Левенбук снова начал рыться в ящиках стола, извлек еще одно, абсолютно идентичное первому, "Дело", только теперь уж сам заранее развязал тесемки и пробежал глазами. – Вот это. Да. Передайте. Только не перепутайте.

– Нет-нет, – сказал Роман, неожиданно резко вставая из-за стола со свежей папкой в руках. – Я прямо сейчас и отнесу, как раз собирался на ВЦ. Оставлял там небольшой пакетик для прогонки...

Ему срочно и немедленно надо было выйти на воздух. И вовсе не для того, чтобы покурить. Не только и не столько...

"Двадцать девятое. Двадцать девятое. Все что угодно. Все что угодно. И кривда не для нас".

Под канадскими кленами институтского парка, на развилке узких асфальтовых дорожек его догнала Мелехина.

– Поздравляю! – сказала, на ходу разворачиваясь и пытаясь заглянуть туда, куда совсем не следовало пялиться в этот момент. В Ромкины косые непослушные глаза. – Левенбук признался, что ты первый аспирант, который будет выступать с собственным докладом на семинаре.

– Я не буду, – ответил Рома.

– Как?

– Я уезжаю, у меня у сына день рождения. Как раз двадцать девятого. Пять лет исполнится. Не получится, короче, выступить. Ты можешь, если хочешь. Все сегодня запомнила? Или пересказать?

Подцепе показалось, что от обиды у Ленки даже серые, землистые полумесяцы прорезались в неглубоких проталинах под нижними веками. Физический опыт. Затмение луны. Очень похоже. Страница семьдесят один.

– Какой ты, Рома, все-таки заносчивый, – девица повернулась на низких скособоченных каблуках и стала удаляться строго перпендикулярно той линии, по которой еще полминуты назад приближалась. В институтском парке много дорожек. Свинтила. Рома постоял. Докурил беломорину. Смял. Запустил в гущу неухоженной сирени и поплелся на ВЦ.

К шести часам он так ничего и не придумал. Тупик. И никто в тельняшечке с веселым желтым фонариком в темноте и духоте за эту пару часов не объявился. Да и откуда бы? В общем, надо просто звонить. Просто звонить, и все. Код города – 384.

Ромка мог сделать это уже в пять. Мелехина не вернулась. Левенбук уехал в Гипроуглемаш. А Гарик Караулов элементарно смылся, на ходу бросив:

– Схожу в библиотеку, "Глюкауф" полистаю. Расширю кругозор.

С. н. с. Прокофьев и м. н. с. Гринбаум законно догуливали последнюю неделю отпуска. Никого в секторе математических методов. Лишь только Роман Романович Подцепа и телефон. Красный, ушастый, бравый как чан пожарника. И шнур, кудрявый поросячий хвост, торчит из задницы. Можно поставить героя 01 на любой стол. Поставить прямо перед собой и играть в гляделки с десятиоким.

Без двадцати семь Роман собрался. Снял трубку и набрал номер.

– Алло, – ответила Маринка, громко и отчетливо, но тут же где-то рядом вступил Дима:

– Мама, мячик. Мама, мячик...

С минуту, наверное, проблема на том конце провода не давала Маринке понимать слова. Потом она вдруг резко сказала, будто выпрямилась:

– Стой! Подожди ты, Дима. Рома, не поняла. Ты не приедешь?

– Двадцать девятого не приеду. Может быть, в субботу. В субботу. Второго. Еще не знаю, как будет получаться.

– Это папа? Папа? – опять прорвался Димкин голос. Похоже, мячик был забыт и началась борьба за трубку.

– Митя, подожди, сынок, сейчас, – сказала Маринка в трубку, но не Ромке, и только затем уже ему, очень спокойно: – Ну хорошо. Второго, пусть второго.

– Ты пойми, – зачем-то Ромка стал повторять то, что уже сказал сразу, в самом начале, но теперь с глупой и неуместной горячностью, – это такое везение, так не бывает. Никогда на этих семинарах аспирантам, никогда не дают слово, ну вопрос в лучшем случае, два, а тут, можно подумать, я уже кандидат. С собственным направлением...

– Я понимаю, да, молодец...

– Что ты хочешь этим сказать? – Роман не мог понять своего собственного состояния. Его бесило как раз то, что должно было бы умиротворить. Маринкино спокойствие. Нет, равнодушие.

– Ты там случайно еще не начал отмечать успех? – это было сказано беззлобно, вполне по-свойски, по-дружески. Но Ромку понесло. Необъяснимо.

– Маринка, как тебе не стыдно? Отмечать. Ну что ты говоришь, разве не ради вас все это, ты что думаешь, ты чем думаешь я здесь занят, ты...

– Папа, папа! – вдруг в прямо в трубку закричал Дима, какое-то чудовищное замещение контекста, кажется так это называют системщики на ВЦ. – Папа, папа, я придумал! Я придумал, что хочу!

– Что? – второй раз за сегодняшний день не языком, а какой-то другой частью носоглотки спросил Роман, и вновь, как это не удивительно, его услышали. День сверхчувствительности.

– Хоккей! Такую игру на винтиках. Крутишь винтики, и хоккеисты вертятся. Есть у тебя там, в Москве, такая игра? Беленькая с надписями на боках. Есть?

– Есть. Наверно, есть. Конечно, есть. Обязательно...

– Папа, купи. Я хоккеистом буду. Самым сильным.

Рома говорил с сыном, слушал его быструю, всегда звенящую, как тонкая пластинка желтого металла, речь, но вместо счастья, того, что чувствовал всегда, так ждал, любил, испытывал на этот раз какое-то мучительное, постыдное нетерпение. Сыночка, Димку, сегодня слушать не хотелось, хотелось совсем другого: договорить с Мариной, извиниться за непонятно что, полную потерю лица и чувства юмора.

– Ага, ладно. Я понял. Значит, у тебя уже получается допрыгнуть до школьного турника. Молодец. Ты вчера целую минуту провисел? Ах ты, зайц. Как пионер. Что? Как кержак. А, ну да... Прости... А кто такой кержак? Ты уже стал, но еще не знаешь? Не знаешь, кто такой кержак. Кержак – это таежный дядька, крепкий как медведь. А кто сильнее, хоккеист или кержак? Знаешь, я тебе дома расскажу. Вернее, мы проверим в твоей игре. Идет? Ну все, а теперь дай трубку маме.

– Мама на кухне, у нее варенье убежало, она кричит тебе "пока".

Давно Роман так не расшибался на ровном месте. Сам не понял, что вдруг нашло. Лучше бы Прохорову нахамил. Или Левенбука послал куда-нибудь. Алексея Леопольдовича. С ними он рано или поздно расстанется, а с Димкой и Маринкой... Вот дурак... И что вселилось? Мучительно хотелось перезвонить, просто зудело все. Повторить. Код города – 384. Но странная, непривычная какая-то неуверенность мешала, и Ромка не стал. Сначала он ушел курить в темный коридор и долго там стоял, с немыслимой, аптекарской аккуратностью сбрасывая пепел в миниатюрный самодельный кулечек. Потом вернулся, сел за стол и снова, как фармацевт во время чумы-холеры, ни звуком, ни движением не выдал своих чувств. Просто все линии двоились. Но этого никто не мог увидеть.

"Так, так... и что это за фигню накатал тут Прохоров? Какие-то графики распределения частот. Гады хвостатые. Очень похоже на фазы затухания. На это самое "пока"... Нет, к черту, к черту... Значит, он так себе видит опрокидывание, профессор – хрен на метле. А почему..."

Еще час Ромка просидел в секторе. Солнышко за окном, долго пытавшееся все целиком стечь по подоконнику в комнату, вдруг соскользнуло с половиц и словно длинный, ужаленный гвоздем язык, мгновенно убралось в рот, в ставшее сразу серо-зеленым, квадратным окно. Ромик поднялся. Зачем-то посмотрел на телефон, уже вернувшийся на левенбуковский широкий стол. И от того, наверное, ставший еще краснее и массивнее.

"Нет, не сегодня. И поздно, и вообще..."

Смял самолетиком мундштук беломорины, которую уже довольно долго вертел в руке, прилепил к нижней губе и, заперев дверь, двинулся из темной глубины коридора к светлой полусфере выхода.

На крыльце лабораторного корпуса, на еще теплых камнях, важно топтались голуби. Никаких мерзких зобных звуков они не издавали. Чинно постукивая черными коготками красных лап, что-то обдумывали. Прохаживались. Восьмерки нарезали. Зато немыслимо уродливая сука лежала неподвижно на рифленой крышке канализационного люка. Совсем рядом, в двух шагах, придавленная к земле безобразными мерзавчиками своих же собственных щенков. Только морда, розовый нос приподнят и круглые глаза открыты, вся в ожидании результатов птичьего, заумного сложенья-умножения.

Она. Та самая тварь, что кинулась на него из-за угла ВЦ утром после ночной смены. Две недели тому назад, когда, оставив в темноте тамбура у лифта распадаться и дезинтегрировать от неразделенности чувств женский белок, Ирину Красноперову, Роман Подцепа вышел в утреннюю прохладу.

Сейчас, в еще прозрачных сумерках, это горластое, зубастое собачье просто валялось на дороге, словно ошметки разорванной от молодецкой дури кем-то лихим коровьей шкуры. Какой-нибудь кольчугинской Пеструхи. Пыль с молоком. На Ромку ноль-повдоль. Никак. Внимают, затаив дыханье, взобравшимся повыше на крыльцо осанистым и важным голубям.

"Репетиция, – подумал Роман. – Репетиция межотделенческого семинара по проблемам моделирования". И ему опять стало стыдно, но теперь не больно, а смешно.

"Псих. Ролями поменялся. Молодец. Научился хорошему в собачьем этом Подмосковье".

Чрезвычайно деликатно, не тревожа высоких дум ученого собрания, Роман бочком соскользнул с высокого крыльца и закурил. А затем, будто бы и в самом деле исполняя до конца сегодняшний, черт знает почему на него свалившийся собачий, беспокойный, злой наряд, пошел обходом. Сначала вокруг желто-серого лабораторного корпуса, потом через внутридворовый скверик с круглой клумбой к колонному портику горного корпуса. Еще одну желто-серую махину он обошел справа. За породнившейся с кустами сеткой-рабицей трава доедала асфальт заброшенного теннисного корта. Дальше проезд ветвился: один рукав уходил влево к воротам гаража, а второй – направо к заводской многоэтажке с желтыми стеклами вычислительного центра на последнем этаже. Светятся. Ромка вдруг понял, куда его несут ноги. На полдороге, возле витринного угла похожей на уличную пивнушку институтской столовой Подцепа остановился.

– Глупости, – сказал он вслух неизвестно кому. – Глупости, – повторил еще раз, словно этот неизвестно кто мог с первого раз и не понять. Потухшую, изжеванную беломорину Роман запустил щелчком на крышу столовки и, развернувшись, быстро пошел к закрытой проходной номер один. Фонковской. Здесь пара белых кирпичей уже давно была кем-то заботливым и ловким вынесена из пестрой заборной кладки. Очень удобно. Один ухват на уровне протянутой руки, а второй, как стремя для носка, на уровне ременной пряжки. Раз, два и разом перемахнуть. Что тень, которую увидел Ромка, подходя, и делала. Карабкалась, путаясь в юбке, рыжая дура Мелехина. ВЦ упорно осваивает назойливая и настырная конкурентка. Еще один претендент на драгоценные машинные часы.

Вот тут бы и вспомнить Ромику о делегированных ему сегодня пятнистой сукой полномочиях. С безумным лаем рвануть из-за кустов, зубами впиться в капроновый чулок и на полгода лишить наглючую любительницу бесцеремонно зариться на чужое самой возможности перемещаться в окружающем пространстве. Топтать поля и веси. Но Рома и эту редкую возможность подать голос упустил. Он постоял среди густой, партизанской листвы, дождался мягкого стука паденья, удачного приземления на четыре кости по ту сторону забора. Затем он еще с минуту щелкал зажигалкой, но, так и не прикурив от синенького огонька, сам с незажженой папиросиной в зубах пошел на штурм. И, конечно, отломил нежный патрон от грубого мундштука. Придурок! Ничего не скажешь!

В общаге Р. Р. Подцепу поджидало последнее разочарование. Совсем уже мелкое. Ничтожное. Крысиный хвостик буйной зебры дня. Катц опять ничего не приволок, кроме хлеба. А Ромка бы съел сегодня что-нибудь зеленое, огурец, например. Спугнул бы хрустом муть в башке. Но Катц купил лишь хлеб, да и то, не белый батон со свежей, ломкой корочкой, а тяжелый, как глина, и кислый "Бородинский".

Ромка не любил черный хлеб. Но выбора не было. Необходимость жить на 30 рэ, ну максимум на тридцать пять в месяц, вынуждала есть то, что любит Катц. Да и не только он. Когда от впрок заготовленного, вечного сала уже воротило или же вдруг заканчивался очередной шмат универсального продукта, Ромка просто выходил на лестницу и слушал доклады межэтажных перекрытий. Старый общажный навык. Ловил звук праздника, какого-нибудь сабантуя.

– Привет, вы соли не дадите?

– Роман, как кстати, заходи давай, ко мне тут земляки приехали, гуляем...

И вот уже разговелся селедочкой под шубой. Но эти бесцеремонные, татарские набеги Подцепа позволял себе не слишком уж и часто. Чертовски тяжела водка на голодный желудок, даже сто грамм за встречу. Бывало и не удерживались. Выскакивали вместе с шубой. Все-таки "Докторская" колбаса Бори Катца или его же сыр "Российский" из общего холодильника гораздо реже подводили. Наружу выходили не сразу и исключительно естественным путем. Да и разговаривать с ними не надо было, поддерживать беседу, чокаться. Отрезал кусок и молча уничтожил. Без лишних звуков. Очень удобно.

Но увы, последние пару недель Катц разносолами не баловал. Сам перешел на Ромкино сало, которое, вообще-то говоря, во времена умеренного и стабильного достатка брезгливо игнорировал. Что у него, обычно такого денежного, приключилось, Рома не знал, да и не хотел узнавать. Просто терпел вместе с Борьком. Преодолевал временные трудности. Ждал то ли стипендии, то ли перевода.

"Ну нет, завтра не стану сидеть до закрытия магазина, хватит, днем выскочу и куплю свежий батон. Белый-белый. С хрустящей корочкой. Потрачусь немного. Издержусь. А Борька пусть сам жрет свои отруби" – с этой светлой мыслью, яркой и сладкой, так что буквально вприглядку, Ромка неторопливо зажевал пару кусков тяжелого и сырого бородинского с легким и воздушным салом. Запил чуть теплой водой из чайника. Прямо из горлышка. Заварки тоже не было. Приперла Катца жизнь. Серьезно сел на мель. А может быть, к зиме решил себе дубленку справить? Копит. Спросить, что ли, когда насмотрится программы "Время" в холле?

Спрашивать не хотелось. Тем более что "Время" давно уже закончилось. Ромка упал на кровать и долго лежал, прикрыв глаза рукой. Хотелось лишь одного – чтоб патовый день быстрее кончился. Желтый свет между смеженными веками погас, и явилось утро с целым ворохом новых, таких прекрасных надежд и обещаний. Но вечер еще тлел. Еще вонял паленым.

Ладно. Ромик, не глядя, расстегнул замочек своей студенческой папочки, засунул руку. Пальцы уперлись во что-то твердое и даже объемное. Вроде бы предполагалась пара совершенно невесомых козырей, легких и шершавых авторефератов. Серых, как тряпочки, тетрадок, которые вчера за пять минут до исторической встречи с научным руководителем Р. Р. Подцепа счастливо выцыганил под залог аспирантского удостоверения у бледноперой рыбы, заведовавшей в ИПУ архивом ученого совета. Бумага явно не оберточная, скорее упаковочная. Картон. Ромка ухватил большим и указательным таинственное, угловатое включение и выудил на свет. Ах, вот оно что. Левенбуковское дело. Забылось начисто. Худ. лит. Давно Ромаша не читал так просто. Безо всякой практической необходимости. Сто лет.

"Ну, вот и хорошо. Вспомним детство. Крыша сарая и Майн Рид".

ЩУК И ХЕК I

Жил человек в очень большом городе под красными звездами. Он много работал, а работы меньше не становилось, и никак ему нельзя было отдохнуть. Взять отпуск и уехать в маленький город, который стоял на быстрой речке с ласковым названием Миляжка. А сам город из-за этой речки с карасями да камышами звался Миляжково. Только через него не одна лишь веселая вода бежала и сверкала на солнце, но пролетали через него еще длинные, быстрые поезда. Везли грузы и пассажиров на восток и на запад нашей Родины.

И такая важная была эта железная дорога для советской страны, что в одном только городе Миляжково было целых три железнодорожные станции. Станция Подвойская, станция Миляжково и станция Фонки. Станция Подвойская так называлась, конечно, в честь героя и революционера товарища Подвойского. Станция Миляжково, просто потому что город такой, и если кто-то ехал сюда в гости или по заданию партии, он видел надпись на здании вокзала и сразу понимал: вот тут ему надо выходить. Ну а самая последняя станция по дороге на восток, или первая, если спешит поезд в Москву из снежной Сибири или от рудных Синих гор, называлась Фонки. И звалась она так не из-за речки или озера, и не в честь какого-нибудь красного командира, а потому что однажды, очень давно, один царь решил завести у себя производство немецких цветных стекол. Привез он мастеровых из-за границы и поселил недалеко от Москвы у реки Миляжки. И начали они из песка, которого на Миляжке видимо-невидимо, делать ему разные красивые стекла и цветные безделушки, до которых все цари, да и прочие разные барчуки-дармоеды большие охотники. Были они очень гордыми и заносчивыми, эти царские мастеровые, а чина на самом-то деле небольшого. Вот и прозвали их находчивые соседи-крестьяне не фонами, графами-баронами, а так себе, фонками. Сначала только жителей величали подобным образом, но со временем, и к самой местности с цехами и трубами, песчаными карьерами и березами прилепилось это словечко. Фонки да Фонки.

Вы, наверное, подумали, что после революции все эти царские наймиты и прихлебатели стали шпионами и вредителями. Конечно, так бы, наверное, и случилось, но только все они сбежали в свою далекую Германию еще до революции. В самом начале империалистической войны. Ну а те из них, кто, может быть, остался, один или два, вели себя тише воды ниже травы, потому что возле самой станции Фонки жили два очень бдительных мальчика – Щук и Хек. Были они ребятишками как раз того самого человека, который день и ночь работал в большом городе под красными звездами. И все никак не мог вырваться повидать свою семью. Хотя ехать от Москвы до Фонков всего два часа на пассажирском поезде. Но ведь все знают: когда человек по-настоящему занят своей работой, то у него и минуты свободной нет.

Только случилось вдруг в жизни этого человека одно чудесное событие. Такое замечательное, что он прямо за рабочим столом, под светом зеленого абажура, написал письмо своей жене, маме Щука и Хека. А написал он о том, чтобы семья его приехала к нему в гости, в большой красивый город, лучше которого и нет на белом свете. Днем и ночью сверкают над башнями этого города красные звезды. А по праздникам еще выше этих звезд зажигаются зеленые, желтые и голубые звезды салютов.

Как раз в тот момент, когда почтальон с письмом в большой черной сумке поднимался по лестнице, у Щука и Хека была линейка. Вернее, они хотели устроить пионерскую линейку, потому что у Щука из желтой бумаги получилась настоящая сигнальная труба, а у Хека из красной – настоящий пионерский галстук. Только вместо торжественного построения начался у них бой. Братья толкались и громко выли. А все из-за того, что заспорили, кого из них раньше примут в пионеры по правде.

Щук кричал:

Назад Дальше