Конечно, жечь книги - извращенное удовольствие. Не такое уж, впрочем, это извращение, каким было использование книг в качестве механического инструмента - например, когда с книгами едят и спят, можно сказать, книгой живут; и все-таки, это сожжение вызывает какую-то особенную дрожь порочности, и Эми нисколько не удивлена тем, насколько ее радует мысль о совершаемом ею поступке. Кейт проявила упрямство. Не надо сжигать дневники, говорила она, ведь они могут оказаться важными для истории. Эми объясняла: это все равно что ты нарисуешь или напишешь что-нибудь начерно, и тебе не понравится, тогда ты выбрасываешь свои наброски и начинаешь все заново.
Но мы могли бы сдать их в макулатуру, возразила Кейт. Они же из бумаги.
Могли бы, ответила Эми. Но это же личные записи. К тому же мы сможем осветить ими весь берег.
Перед таким доводом даже Кейт не устояла. Они греются у костра, который прожег чистую горячую полынью в снегу, и Эми следит, чтобы Кейт не подходила слишком близко к пламени, и рассказывает ей про одного древнего грека, который писал книги о трагедии, комедии, этике…
Это вроде "этического меньшинства"? - спрашивает Кейт.
Этика, а там - "этническое", поправляет ее Эми.
А что тогда такое этика? - спрашивает Кейт.
Ну, это такой свод правил, где говорится, как людям следует себя вести, объясняет Эми. Но слушай. Тот человек считал, что единственные в мире настоящие цвета - белый и золотой: золотой - для земли и солнца, а белый - для воздуха, воды и всего остального.
Но белый же вообще не цвет, возражает Кейт.
А он думал, говорит Эми, что все остальные цвета - это что-то вроде наносного красителя, и что его можно удалить, просто сжигая вещи.
Как это? - спрашивает Кейт.
Ну, объясняет Эми, он хотел этим сказать, что все возвращается к своему изначальному цвету - сгорая, снова становится белым.
Вот еще глупость. Когда вещь сгорает, она становится черной, снова возражает Кейт.
Эми смеется: Правильно. Она подхватывает Кейт под мышки и валит ее в снег, говорит ей, что, если поднять и опустить руки, а потом аккуратно встать, то можно увидеть, что за фигура получилась.
Пока Кейт при свете костра впечатывает в снег фигуры птиц или ангелов, Эми ждет, во что превратятся ее сгоревшие слова. Костер уже догорает. Скоро, думает Эми, от него ничего не останется. Пепел - и только. Больше ничего.
Эш
Вот я и дома, но понятия не имею - где это я.
Конечно, это не совсем верно. Городок все тот же, только стал чуть-чуть больше, чуть-чуть уродливее. Раскинувшийся, как всегда, под горными вершинами, подстерегая из засады полное отсутствие событий, происходящих вокруг Лимана. Воздух тут по-прежнему чистый, пахнет елками и соснами из садов при частных пансионах. С крыш, как и раньше, скрипуче кричат чайки с крючковатыми клювами. Ничего не изменилось - и все по-другому. Дом - этот старый дом, дом моего отца, новый для меня. В этом доме теперь пахнет как-то странно, как будто здесь жил и умер кто - то очень старый, а его запах еще не улетучился. Ну вот, ты и дома, повторяю я сама себе, распахивая двери в незнакомые комнаты.
Он разложил мои книги и прочие вещи по коробкам и перенес в гараж. Тут нет места для всего этого, сказал он. Но потом взял и заполнил дом самыми невероятными штуками - хламом, который нашел на чердаке, когда переезжал сюда. Все свободное место - и совсем не к месту - занимают знакомые вещи, всякие штучки и мелочи. Они остались с тех самых пор, когда мама была еще жива, а я была слишком маленькая и едва доставала до подоконника, где все украшения находились на уровне моих глаз, но я осторожно дотрагивалась до них, хотя мне это не разрешалось. Фарфоровый кувшин, на котором написано "Бостон, США", и стеклянная уточка, которую мы купили в Скарборо и попросили покрыть какой-то зернистой химической штукой, чтобы она меняла цвет - делалась розовой к плохой погоде и синей - к хорошей. Теперь она серо - оранжевая, интересно, что бы это значило. Не трогайте ее слишком часто, сказала тогда продавщица в магазине "Везучая утка", иначе она растеряет все свои волшебные чары.
Два глиняных кролика, лежащих в своей глиняной кроватке. Такие глупые, никчемные, жалкая дешевка. Весь этот хлам - одновременно чужой и знакомый, словно я шагнула на Луну и вдруг обнаружила их там. Картины. Они ужасны. Лох-Несс и замок, домики в снегу, дорога, ведущая в никуда, дикая кошка, горностай. Даже то, что, казалось бы, впишется куда угодно, - стулья, буфет, видеомагнитофон. Все это смотрится просто безымянным хламом, когда видишь его вот так - брошенным на произвол судьбы.
Например, фотографии на каминной полке. Люди, выросшие рядом с этими вещами, давно уже разъехались, чтобы коллекционировать свои вещи. А мой отец сейчас коллекционирует вдовушек-соседок, они находят его просто очаровательным и позволяют ему класть руку им на бедро - не слишком высоко, конечно, так, дружеское прикосновение, пока он сидит у них на кухнях перед тарелкой супа или чашкой чая и рассказывает им историю своей жизни, а еще краем глаза наблюдает за их дочерью, которая в саду позади дома, встав на цыпочки, развешивает белье. Кое-что не меняется вовсе. Старый плут. Он всю жизнь охотился за хорошенькими молодыми женщинами. Пожалуй, это единственное, что нас с ним объединяет.
Вчера на вокзале я купила этот блокнот, а сегодня утром втащила сюда складной стол по приставной лестнице, что оказалось почти подвигом. Но здесь. Этот чердак - неплохая находка. Здесь прохладно, стены не обклеены обоями, я уверена, что тут, наверху, никто никогда не жил. Складское пространство, совершенно пустое: грубоватые стены, служащие еще и скатом крыши, - голые, дощатые. Частички пыли кружатся на свету и повисают в воздухе, и звук, с каким моя рука движется по столу, да еще звук моего собственного дыхания. Тишина и покой, хотя мне слышен гомон птиц и шум машин "скорой помощи", они въезжают и выезжают с территории больницы, стоящей по ту сторону дороги, с дымящейся башенкой трубы. Те же горы на заднем плане, застроенные домами, которых в помине не было в прошлый мой приезд домой. Когда я высовываюсь из окошка и гляжу прямо вниз, то мне видны освещенные солнцем сараи, тыльные садики чужих домов, бледный прямоугольник лужайки, принадлежащий этому дому, - такой маленький, словно его выстирали, и он съежился, - а на нем - старые розовые кусты с сердцевидными корнями, торчащими из-под земли. В саду этого нового дома нет ни одного дерева.
Понедельник, 6 апреля 1987. Дорогой дневник. На самом деле, никакой это будет не дневник, дневник - совсем неподходящее слово. Я всегда с подозрением относилась к дневникам - с тех пор, как украла дневники Эми и прочла их на крыше. Эми, mon ame, моя цель, моя подруга Эми. Как больно было читать ее изложение событий. Нет, дневники - это глупость. Дневники лгут обо всем. Дневники - это сплошное самопотакание.
Но, как-никак, мы живем в эпоху самопотакания, и в кои-то веки я тоже хочу урвать себе кусочек. А еще, если запишешь что-нибудь, оно от тебя отстает. Я же так долго носила все это в себе, что оно успело зажить какой-то собственной жизнью, и я чувствую, как оно бьется изнутри о мои ребра, питается мною, высасывает все лучшие соки из моей пищи, отбирает кальций у моих зубов. Я хочу избавиться от всего этого.
И какая бы история у меня получилась! Какая красивая, какая романтическая, какая страстная история! История не для здешних краев, не для Шотландии с ее маленькими городками, - ни тогда, ни сейчас, никогда, только не для благопристойной, честной столицы горной Шотландии, где, когда я еще училась в школе, в газетах и в местных советах разгорелся некрасивый скандал из-за того, что кто-то счел изучение драмы в школьной программе происками дьявола. Земля моей души, где я росла, - горная Шотландия! Где Браганский Провидец, древний могущественный волшебник с гор, предсказал однажды, что если через реку Несс будет переброшено чересчур много мостов или что если в стране будет слишком много женщин, наделенных властью, то это приведет к страшному и ужасному бедствию. Я прочла в одной книге, что работы по возведению пятого моста прекратились, когда пришло известие о вторжении Гитлера в Польшу. Выходит, Вторая мировая война началась из-за того, что какой-то народ на севере Шотландии вздумал построить лишний мост?
Жаль, никто не вспомнил о тех предупреждениях до того, как заново перевыбрали Тэтчер. Бедный старый
Провидец, он предвидел черный ливень, овец, кровопролитие в Каллодене, и подумать только, не успел он объявить о низвержении всего лишь за два правительственных срока государства "всеобщего благосостояния", для сотворения коего понадобились две мировых войны, - как его самого казнили, сбросив с горы в заколоченной, обмазанной дегтем и подожженной бочке, которую велела скатить вниз жена его покровителя. Он сам был повинен в этом: ему хватило глупости рассказать ей о том, что он увидел сквозь дырочку в своем магическом камне, - о том, что муж изменяет ей с любовницей. Но, разумеется, он успел отомстить, прокляв перед смертью весь ее знатный род, и все ее потомки рождались слабоумными либо гибли при столкновениях экипажей или от падения с лошади.
Но правда чревата самыми ужасными последствиями, наверное, из этого можно извлечь хороший пресвитерианский урок. Вообразите скандал, вообразите позор, вообразите хаос, который мы обрушили на мир - мы, две девчонки, разгуливавшие по улицам красивого и благопристойного горношотландского городка, где насвистывающая женщина показалась бы столь же диким зрелищем, что каркающая курица. Впрочем, мало кто держал тогда кур, разве что немногочисленные англичане, которые приехали сюда, чтобы вернуться к жизни на природе. Надо сказать, что речь идет о временах совсем недавних.
Если бы мы, да, если бы мы выказывали свои чувства так открыто, так откровенно, так нараспашку, в том зрело-юном возрасте, в каком мы пребывали, то скоро - слишком скоро - кто-нибудь непременно заметил бы это, и тогда все бы узнали, что девчонка Маккарти - ну, вы понимаете, чуть-чуть того, из этих. И мало-помалу - в зависимости от смелости нашего поведения - мой отец, выходя на улицу, уже ловил бы на себе странные взгляды и получал бы меньше заказов, моим братьям доставались бы насмешки, хитрые намеки и, быть может, даже угрозы в пабах, а моя мать ворочалась бы в могиле с головокружительной скоростью, и мне, возможно, оказалось бы сложнее раздобыть летнюю работу - в нашу либеральную эпоху, в нашем маленьком городке.
Как бы то ни было, я всегда знала, каковы правила игры, это знание было врожденным. Я каким-то образом усвоила их еше до того, как узнала, что означает это слово - это тихое, беззвучным шепотом произносимое слово, которое какой-то добрый, всезнающий анонимный провидец накорябал, будто шрам, в школе на моей ученической папке, когда мне было лет одиннадцать или двенадцать; я вытащила свою папку из стопки, и это слово отпечаталось, словно клеймо, у меня в голове. Это слово обрело смысл много позже, когда мне хотелось обжечь себе пальцы, хотелось прожигать сердца других девушек - а не мальчиков, как следовало бы; и вот тогда я чтила этикет маленького города. Я решила чтить его, по крайней мере, до тех пор, пока не выберусь отсюда. Неудивительно, что меня так ошеломила Эми, которая неожиданно ворвалась в мое лето, пахнувшее сливой-ренклодом, и открыла мне то, к чему по-настояшему следует стремиться. Моя истинная Ате, душа моя.
Нет, я не знала тогда, что такое слива-ренклод. Я не пробовала таких слив, почти не пробовала летних фруктов, пока не уехала из Шотландии далеко, далеко на юг, в край летних плодов, где с ними делали пудинги, где на полках супермаркетов круглый год красовались тропические фрукты, клубника и сатсума, а уличные базары были дешевы, изобильны и даже зимой заполнены фруктами. Но и в те годы, здесь, когда все то, что я ощущала, еще находилось под замком, таилось во тьме и вызревало, я уже понимала, что мне нравятся девочки. Мальчики мне тоже нравились, но девочки, безусловно, нравились мне гораздо больше. В то лето, когда я встретила Эми, я была сильно влюблена в американку, которая появилась в нашей школе в прошлом январе. Теперь, вспоминая об этом, я понимаю, что влюбилась в американку в тот год, когда любовь впервые нанесла мне удар под дых своим могучим, крепко сжатым кулаком, и поздно ночью, лежа в одиночестве в постели, я осознала, чтб бывает, если послушаться первых позывов телесного любопытства.
Я запаздывала с развитием. Мне было пятнадцать лет. Помню, тогда я как раз стала интересоваться, какой же была моя мать; не дивиться - примитивно, без лишних вопросов, с верой в ангела-хранителя, - как привыкла делать с раннего детства, но гадать с пытливостью, заставлявшей меня часами вглядываться в ее поблекшие цветные фотографии, просвечивая их в свете настольной лампы с силой ста ватт, и выискивать там то, чего, быть может, не замечала раньше. Кое-что я знала хорошо. Сама она приехала из Бостона, но ее родители были ирландцами. Потому-то она и назвала меня ирландским именем - слишком любила Ирландию. Мы ездили туда всей семьей за год до ее смерти. Есть фотография, где она держит меня на коленях, мы сидим на Джайентс-Козуэй. На платье с узором из вишенок на кайме и с двумя красными помпонами, похожими на вишни, на ленточке вокруг шеи. На маме - легкие голубые брюки с лямками, пропущенными в туфли, белая водолазка и очки, какие носили в шестидесятые годы, а небо у нас над головами голубое, исполосованное белыми облаками. Джайентс-Козуэй - это куча больших плоских камней, которые гигант Финн набросал здесь, пытаясь проложить дорогу через море. На снимке мы обе глядим куда-то влево, а на что именно глядим - это я и пытаюсь понять, держа фотографию у самой лампочки.
Твоя мама отправилась к ангелам. Твоей маме пришлось улететь, она вознеслась на небо. Она обняла меня на прощанье, обдав теплым сладким запахом, а потом замерла, прижав руки к бокам, и вдруг раздался страшный грохот, и огонь вырвался из-под ее ног, из подметок ее башмаков, и она умчалась ввысь, за облака. Только клочки ее одежды, ремешок от ее сумочки осыпались на землю и остались дотлевать в жарком мареве.
Я всегда представляла себе эту сцену в черно-белых тонах, да и сейчас представляю, наверное, оттого, что я насмотрелась хроники, изображавшей высадку на Луну. У твоей мамы было уже наготове имя для тебя, оно только дожидалось, когда же ты скользнешь в него, еще задолго до твоего рождения. Ты была такой малышкой, что соседи даже не подозревали, что твоя мама в положении, пока она не вернулась с тобой из роддома. Она вознеслась на небо, чтобы помочь Богу устраивать райские танцы. Я ни разу не просила отца рассказать мне еще что-нибудь, кроме того немногого, что он сам повторял мне. Когда же я захотела узнать больше - что ж, от нее его уже отделяло множество женщин. Я расспрашивала Джеймса и Патрика, задавала им всяческие вопросы, но не была уверена, не сочиняют ли они про нее все это; по ночам, тихонько перекликаясь на своей двухъярусной кровати, или валяясь летом в высокой нескошенной траве в саду, они занимались тем, чем, наверное, занимаются все близнецы на свете: разговаривали как-то совсем по-особому, соглашаясь с тем, что говорит другой: вначале она надевала красный плащ (как Чудо-мышь, да, совсем как Чудо-мышь), да, как Чудо-мышь, и тогда она могла летать (да, она могла летать, а они - нет, у нее появлялись волшебные чары и такое ружье, которое могло пристрелить даже то, чего она сама не видела), да, и это ружье было настоящим волшебным ружьем, оно позволяло увидеть будущее и прошлое (ну да, она могла видеть нас через это ружье, и знаешь), и знаешь, когда, например, улитки, червяки или какие-то гады хотели подобраться к нам в темноте (да, она быстро их отстреливала), да, потому что она их видела (она все видела и наблюдала за нами), да, за нами обоими, она за нами наблюдала. И за тобой, Эш (да-да, за тобой тоже, Эш). Я, маленькая, кивала в ответ и старалась подражать им - тоже держала травинку между зубами. Но я понимала, что все это выдумки, не верила ни единому слову, даже тогда, когда мы немного подросли и рассказы братьев стали более обыденными.
Нет, были факты, я держалась за них, они таили для меня какой-то свой особый ритм. Она вышла замуж за моего отца в 1958 году, умерла в октябре 1968-го. Она была танцовщицей и умерла от рака. В тридцать пять. Значит, родилась она в 1933 году. Позже я всегда любила представлять, будто все американки, выступавшие в телепередачах, - это она. Те, кто говорил, как она, поразительно похоже на нее. Та миловидная блондинка из "Околдованной", у которой тоже была дочка с забавным именем. Мать из "Семьи Партриджей", такая изящная, что у меня при виде нее все внутри щемило, и желтоволосая красотка из "Звездного пути" - мои волосы были в точности такого же оттенка. Джун Аллисон (ее тезка), в "Маленьких женщинах" она держала все семейство в образцовом порядке даже после смерти Бет. Та женщина, которая ехала на сером пони рядом с Кларком Гейблом в фильме "По широкой Миссури", - я смотрела его однажды воскресным вечером вместе с отцом. Пускай темноволосая и чужеземная, она была хороша собой и вынослива, она вела отряд людей по заснеженным горным пустыням, только ей одной доставало храбрости, она кричала на мужчин, боявшихся следовать за ней по снегу, и щелкала бичом. И она тоже умерла, и тоже оставила ему маленького ребенка, как мать оставила меня (хотя тот ребенок был мальчиком и не имел братьев. Что ж, тем лучше). И порой мой отец действительно смахивал на Кларка Гейбла, особенно по выходным, когда ленился бриться.