Я никогда не задавалась вопросом: чтб бы я ощутила, если бы она завела любовника, но, конечно, она бы не завела, хотя вокруг нее вечно крутились какие-то невзрачные умные поклонники, которые занимались испанским или немецким, с надеждой в глазах цитировали ей Лорку и Рильке, когда она пила с ними чай в приличных барах или закусочных; все эти очкастые заблудшие юноши, которые слышали ее умные рассуждения на семинарах по античной литературе, и настаивали: нет-нет, давай я заплачу, рылись возле кассы у себя в карманах, запустив туда кулаки, а потом садились за столик и толковали ей Платона над дымящимся кофе, как будто была нужда ей что-либо растолковывать, хоть она и кивала им в ответ, украдкой поглядывая на часы, а потом вежливо уходила. Никто из них ее не привлекал, я в этом уверена; зато уже мне пришлось держаться вежливо, кивать и задавать всякие правильные вопросы, когда я ворвалась однажды в комнату Эми без стука и увидела, как она сидит рядом с худенькой бледной девушкой и обнимает ее за талию.
Они отскочили друг от друга, но потом Эми увидела, что это я, и снова обняла ту девушку (презрительное лицо, волосы - темные или светлые? Я предала все забвению, чему ее учила Эми? Наверное, всему). Я села, и Эми - как будто такое случалось каждый день - безукоризненной дугой налила мне чаю, я поставила чашку на блюдце и принялась пить. Потом пошла домой - вежливая, обделенная, еще больше чувствуя то расстояние вытянутой руки, которое нас отделяло. Неколебима. Вот какое слово она бы употребила. Поделом мне. Вот какие слова я бы употребила. Я позвонила ей, нервничая так, что рука скользила по телефонной трубке; теперь у нее был телефон прямо в комнате, и он долго звонил, прежде чем она ответила. Я спросила, ну, и кто твоя подруга? Она рассмеялась, конечно, ты, Эш, сказала она, ты сама это знаешь.
Я доверяла ей все, она мне - ничего, вот как было дело. Она слушала очень внимательно, когда я рассказывала ей о том, как Симона тайком привела меня после комендантского часа; ворота были заперты, времени - наверное, половина четвертого ночи, и мы как могли старались не разбудить ночного портье, я подсадила Симону на ограду, и вдруг откуда-то раздался звон, и на другой стороне нас уже ожидал ночной портье, оказалось, что Симона наступила ногой на кнопку звонка, и мы перебудили половину здания. А еще была история про то, как Симону вызвал директор и стал допрашивать, почему на официальной ежегодной фотографии учащихся колледжа количество имен не совпадает с количеством лиц. Кто это стоит рядом с вами? Это же не студентка нашего колледжа. Ей здорово влетело, даже письмо с предупреждением прислали. Эми, запрокинув голову, смеялась - весело, злорадно и громко. А еще я рассказывала ей, как мы карабкались по скошенной черепичной крыше, чтобы добраться до колокола на часовне и потрогать его. На колоколе выбита дата - 1927, сообщила я ей. Чудесно, отозвалась
Эми, я понимала, что ей это безразлично, и тем не менее - она сказала совершенно искренне: чудесно.
Возможно ли спорить обо всем - и одновременно соглашаться со всем? Мысли соскакивали у меня прямо с языка, когда я была рядом с Эми, они поднимались на поверхность, как пузырьки воздуха из воды, и рвались из меня наружу. Остановить их было невозможно, даже пожелай я это сделать.
Я чувствовала, запах смены времен года. Лето богато оттенками, как картины Руссо, год от года оно становилось все жарче, буквально раскаляя мир добела. Однажды я сунула руку в карман куртки - и мои пальцы вынырнули, перепачканные шоколадом; я даже не представляла, что плитка шоколада может вот так запросто растаять в кармане! И никогда раньше не понимала, отчего всем этим чопорным детишкам в английских детских рассказах нужно носить летом шапочки. Но здесь весна однажды выдалась такой жаркой, что нарциссы выгорели и скукожились под солнцем. Я бродила по библиотеке, выискивая ее. От жары в часах сломался главный механизм; часы остановились, их стрелки замерли, показывая без десяти три. В то утро мне поручили написать и расклеить у всех входов объявления, воспрещавшие входить в библиотеку читателям, на которых мало одежды, потому что поступают жалобы на мужчин в шортах и женщин в слишком откровенных нарядах, ясно же, что это мешает сосредоточиться.
Эми сидела наверху, в книгохранилище, среди сухого и потного запаха старых книг. Наконец я уговорила ее выйти вместе со мной в сад. Она встревожилась, когда я вломилась за ограду, куда посетителям заходить не разрешалось. Она уселась в тени - нервозная, с прямой спиной, глядя по сторонам - не идет ли кто отчитать нас за то, что мы сидим в неположенном месте, - и закрытая книга лежала у нее на коленях. Я улеглась под солнышком прямо на землю, смотрела на еще не распустившиеся листья, слушала, как поет птица на дереве, как шуршат листья. Откуда-то издалека доносился городской гул. Я стала подбрасывать в воздух черешню и ловить ее ртом, а косточки выплевывать. Потом поглядела в ее сторону - проверить, видит ли она, как я ловлю ягоды, - оказалось, что она вычитывает что-то из книги, губы шевелятся, перегоняя ровный строй слов прямо в ее голову. Казалось, что ей прохладно, прохладно - в самый жаркий день года. Когда я глядела на нее, мне тоже передавалась эта прохлада, свежесть. Я сказала ей об этом. Она улыбнулась с довольным видом, как будто в моих словах таилось что-то слегка непристойное; даже ее улыбка была прохладной, тенистой.
Однажды она три недели не разговаривала со мной - после того, как я сказала нечто непозволительное: а именно, что, по-моему, романы Вирджинии Вульф скучны, неправдоподобны и лишены сюжета. Вся эта чепуха про смерть души, она любила ее, она ненавидела ее, в чем смысл жизни и прочее, сказала я, для большинства людей все это так далеко от действительности; а действительность для большинства людей означает вот что: как пережить очередной скучный или ужасный день, как заработать достаточно денег, чтобы вечером принести домой что-нибудь поесть, и нет времени на все эти рассуждения и размышления. Эми отставила чашку, холодно объявила, что, хоть она и не ждала, что кто-кто, а я все это пойму, все-таки существуют в искусстве и эстетике некие критерии, которые не имеют ничего общего с обыденной действительностью. Я ответила, что, раз они не имеют ничего общего с действительностью, значит, грош им цена. Кто это утверждал, что в английском языке очень мало слов для обозначения гнева? Для Эми гнев был состоянием вне слов - вне всякого общения. Ее лицо замкнулось, будто каменная дверь, и она почти месяц не говорила со мной, не проронила ни одного слова. Вот она, действительность. Эми была смешна. Высокомерна и смешна. Она была высокомерна, и смешна, и настолько умна, что даже глупа.
Но месяц спустя, когда она неожиданно возникла передо мной под деревьями, примерно месяц спустя, появилась будто ниоткуда, взяла меня под руку и стала, прогуливаясь, весело рассказывать мне, как будто ничего и не происходило, о какой-то своей тетушке, о каком-то своем дядюшке и о каком-то своем кузене, которые поехали вместе в отпуск и все написали завещания - чтобы, если самолет вдруг разобьется, их деньги не достались бы каким-нибудь другим родственникам, - я так обрадовалась, снова увидев ее, что едва не лишилась дара речи. Водную гладь реки расцвечивал сверху золотой свет; мы проходили мимо туристов, мы были друзьями, мы смеялись, и я сознавала, что все смотрят на нас, что мы принадлежим этому месту, а они - нет.
Однако по мере того, как комнаты Эми становились просторнее, она все чаще предпочитала не замечать меня на улице. Вначале в ее глазах читался легчайший намек на извинение - мол, так надо, но потом и он исчезал, а следом за ним - и я. Однажды она сидела за столиком в кафе при библиотеке с тремя другими женщинами; у меня как раз выдался перерыв на чашку чая, перед этим я работала в башне, перетаскивала книги с одной полки на другую, на мне был комбинезон, лицо и руки перепачканы грязью, которая обычно остается от пыльных книг. Я придвинула стул поближе к Эми, плюхнулась на него с усталым вздохом. Господи, Эми, сказала я, ты не поверишь, но книги по истории искусств тяжелее всего на свете, кроме, наверно, папок с подшивками газет да еще чертовых энциклопедий, меня они уже доконали. Что мы делаем сегодня вечером?
Неправильно. Неправильный язык, неправильное место. Я вдруг поняла неправильность всего этого, заметив, что одна женщина ерзает, другая прикладывает к губам салфетку, третья поднимает чашку, четвертая, выждав секунду, продолжает разговор, как будто меня здесь вообще нет. Они обсуждали легкость проблематики в романах Форстера. И одной из них была моя подруга Эми. Я выждала мгновенье, сделала вдох. Так вот, значит, как вы произносите "Форстер", сказала я. Как Ки-итс и Йи-итс, верно? Кейтс, Йейтс. Ладно, мне пора возвращаться к работе. Некогда болтать. Иначе кто будет отыскивать книги для таких, как вы, дамы? Я оттолкнула стул, встала, улыбнулась Эми, кивнула на прощанье.
Это был один из самых смелых дней. Чаще всего мне не выпадало возможности вот так ответить. Чаще всего я оставалась стоять на улице - только что была, и вот уже сплыла. Сегодня здесь, сегодня же там.
Как в том сне, где я просыпаюсь и прочитываю "Отче Наш" и покаянную молитву, О Господи, каюсь, потому что согрешила против Тебя, потому что Ты такой хороший, - и тяжело дышу, как после пробежки или от боли. Все краски словно выцвели - и эта жуткая пустота, в которой некогда, вероятно, был звук. Вначале видишь остров, видишь его с воздуха, как будто смотришь с самолета, вот его зелено-коричневое пятно в синих просторах Тихого океана. А потом он исчезает.
Там, где он был, уже ничего нет, кроме воды. Затем тот же сон прокручивается опять, только под другим углом; остров, но ты уже на нем, на пляже, и смотришь, как волны накатывают на берег, а иногда оставляешь свои следы на чистом песке, потом замечаешь, как люди плывут от тебя прочь на каноэ, и вот ты уже с ними, в лодке, и оглядываешься назад вместе с ними, глядишь мимо их коричневых плеч на остров - а он взрывается, он взмывает ввысь, в небеса, и разлетается на куски, вспышка света и жара, лодку под тобой подбрасывает вверх, тебе приходится заслонять глаза от яркого света, ты чувствуешь, как тебя обдает волной жара, а когда лодку перестает подбрасывать и дым рассеивается, то на прежнем месте уже ничего нет - нет даже останков острова, нет даже обугленных скелетов деревьев, которые плавали бы в воде, или почерневших трупиков птиц, которые упали бы с неба, - абсолютно ничего, что свидетельствовало бы о том, что здесь что-то было, лишь жужжащая тишина да колыханье блеклого моря.
И это правда. В пятидесятые годы один остров действительно бесследно исчез в ходе ядерных испытаний. А то ощущение выцветшего домашнего кино осталось, наверное, с детских лет, когда отец снимал нас на свою жужжащую камеру. Бассейн или "лягушатник", мальчишки по горке скатываются в воду, еще - кино про нас всех, про поездку в Йоркшир, там, на пляже, на маме красный купальник и черные очки, она держит меня за руку и машет в кинокамеру. Все эти фильмы крутили на вечеринках для мальчиков, на моих крутили фильм с Чарли Чаплином - тот, где людей тошнит за борт корабля, а машина падает в дырку посреди дороги, и из-за нее весь город замирает. Патрик бросил чипсы в лимонад Джеймсу, и все засмеялись, тогда
Джеймс пролил мою кока-колу мне на колени, будто нечаянно, - и тут все перестали смеяться над ним и начали смеяться надо мной. Вот для чего существуют младшие сестренки - а еще для того, чтобы воротить от них нос, когда гуляешь с друзьями, если только не хочешь перед ними выставиться - мол, какой ты буян и защитник малышей.
Отец расстраивается из-за мальчиков. Он спрашивал меня про них уже три раза за то время, что я здесь. Я вновь и вновь повторяю - все с ними будет хорошо, не волнуйся, оставь их пока в покое, они не смогут долго пробыть в разлуке, это не в характере их игры. Понадобились годы, чтобы я поняла - и разрыдалась в тот день, когда это случилось, - они могли бы сказать мне, существуют правила, Эш, которые далеко не всегда написаны внутри крышки рядом с остальными, но тем не менее эти правила существуют. "Монополия", "Крушение", "Ассоциации", что угодно, - я думала, ты просто бросаешь кости, и тебе везет или не везет. Когда до меня дошло, что Патрик любезничает со мной, чтобы половчее завладеть игрой, или что Джеймс любезничает со мной, чтобы поскорее расправиться с Патриком, я подбросила вверх "Монополию", и она полетела кувырком; деньги, маленькие зеленые домики - все рассыпалось по полу. Это был самый страшный обман, какой я могла вообразить. Я так разозлилась, что еще долго ходила и ходила взад-вперед по кварталу, засунув в карманы сжатые в кулаки руки, и вполголоса бормотала бранные слова. Карен Милн стояла, опершись на задние ворота своего дома, она видела, как я дважды прохожу мимо, а потом окликнула меня, спросила, что это со мной. Ей было девять лет, на год меньше, чем мне, ничего особенного - кожа да кости, плохонькие зубы, зато она была жилистая, сильнее меня, и в прошлое лето мне от нее досталось - а ребята постарше окружили нас и подначивали - давайте, тузите друг друга, и тогда она легко меня побила. Она качалась на воротах. Ну и что, сказала она, зато твои братья не колотят тебя просто так, правда? А вот мой брат вечно лупит нас с Дэнни просто потому, что мы младше его.
Нет, хуже всего они со мной поступили, когда пришпилили мой плакат с Дэвидом Кэссиди к двери сарая и принялись пулять по нему дробинками из духового ружья. Никогда они не ранили меня больнее. Друг друга - ну, это уже отдельная история.
Только что из люка просовывала голову Мелани. Она интересовалась - буду я еще здесь или уже уеду, в понедельник, когда она зайдет в следующий раз? Я ответила, что уже уеду, но она может помочь мне устроить костер, если захочет. Она так обрадовалась и смутилась, что я и сама смутилась. Я сказала, что все будет зависеть от погоды. Сегодня дождь иногда даже переходил в град.
Почти половина одиннадцатого. Усыплю-ка я себя писаниной.
Через три дня после того, как я отыскала Эми, она наконец пришла посмотреть мой театр. Позже я выяснила, что однажды Чарльз Диккенс читал там публичную лекцию перед огромной аудиторией. Сильвия Плат - да еще бог весть кто - слонялся по этой самой сцене, разучивая наизусть роль. Я прожила там почти неделю, прячась в дальней комнате, ночуя под какими - то холстами, одеревеневшими от пыли и старости, и по ночам дрожала от холода, пугаясь шума от возни, которую устраивали крысы, таская что-то туда-сюда внутри стен. Выше, если подняться по лестнице, был лабиринт из коридоров; однажды рано утром я решила исследовать его и обнаружила, что эти коридоры забиты одеждой, висевшей на вешалках. Днем туда нельзя было ходить - иногда в дневное время наверху, в какой-то конторе, появлялись люди, но я все-таки умудрилась стащить оттуда несколько симпатичных вещиц, чтобы приодеться, и несколько хороших старых пальто, чтобы заворачиваться в них вместо одеял.
Я отодвинула шаткую доску и сначала залезла сама, чтобы показать, как это делается, и придержала доску изнутри, пока карабкалась Эми. Было очень темно, поэтому я взялась за край ее пальто, просунула палец в петлю и медленно повела Эми по комнатам - через ту, где я ночевала, через ту, где пахло сырыми гниющими ящиками, дальше, к неожиданному простору сцены.
Я почувствовала, как она затаивает дыхание, и поняла, что она так же потрясена, как была потрясена я, когда впервые очутилась среди этой пустоты. Я отпустила ее пальто, чтобы она постояла спокойно, и наши глаза постепенно привыкали к темноте.
О-о, прошептала она, твой театр - это театр привидений.
Да, согласилась я, пожалуй, так оно и есть.
Но привидения - это мы с тобой, сказала она. Это мы с тобой населяем его.
Она взяла меня под руку. Хватка ее оказалась неожиданно сильной - я удивилась, до чего сильной.
Как ты думаешь, оно может нас услышать? - спросила она.
Я знаю, кто-может, прошептала я в ответ. Слушай.
Я сильно топнула - и крысы под половицами и за стенами словно обезумели; мы услыхали возню и беготню крысиной паники, они носились и скреблись, скреблись вокруг всего зрительного зала. Я почувствовала, как Эми подскочила где-то рядом, она издала какой-то звук - взволнованно, испуганно; и этот звук отозвался эхом, и мы стояли и прислушивались к тишине, которая наступила вслед за этим.
А они сюда не сбегутся и нас не покусают? - спросила она.
Нет, сказала я, они же сами в ужасе. Если они выбегут сюда, нам стоит только зашуметь - и они мигом удерут.
И вот мы стояли на сцене и кричали в темноту. Издавали всякие привиденческие звуки. Смешили друг друга, слушали, как раскатывается наш собственный смех. Мы кричали по очереди. Выкрикивали разные вещи - все, что взбредало на ум. Я декламировала стихи, которые выучила еще в школе. "Гунга Дин", стихи Бёрнса про горную маргаритку. Она выкрикивала фразы на не знакомых мне языках, я распознала только несколько латинских выражений - cave canem, о tempora о mores, et in Arcadia ego. Я пропела весь "Цветок Шотландии" и все, что припомнила из "Scots Wha Нае". Какие яростные, злые песни! - сказала она. Я спела "Анни Лори", она сказала, что это ей нравится больше.