Пока с безмолвной девой - Борис Хазанов 25 стр.


* * *

"Дорогой доктор, вы, конечно, спросите: было или не было? Да, было. Не тогда, а позже. Я не могу сказать, что он меня изнасиловал или что-нибудь такое, всё произошло, как вообще всё происходит в жизни: помимо нашей воли. Но я забегаю вперёд".

"Я долго не приезжала, мальчик снова болел, потом какие-то дела; он тоже не звонил; я забеспокоилась и позвонила сама в сельсовет. Мне ответили, что отец давно не показывался. Я приехала и спросила, в чём дело. Куда он пропал? Никуда не пропал. Просто не хотел меня видеть. Чем же я его прогневила? Ничем; у тебя, сказал он, своя жизнь. Мы немного прошлись, осень была в самом начале, он сидел на замшелом пне и строгал прутик. Вечером мы поужинали, выпили водки, я спросила в шутку: наверное, он кого-нибудь себе нашёл в деревне? Давно пора".

"Кажется, к нему действительно какая-то подкатывалась. Мужчин вокруг почти не осталось, что тут удивительного. И я от всего сердца желала ему, чтобы жизнь его как-то устроилась. Но вдруг представила себе, как я приезжаю, а тут чужая тётка хозяйничает, - была бы я рада?"

"Он всегда уступал мне место на кровати, а сам укладывался на раскладушке. Было уже поздно, я вышла ненадолго, серебряная луна висела в пустом светлом небе, озеро блестело, всё как будто умерло вокруг, - ведь это и было то, о чём он мечтал? - вернулась в избу и в темноте наткнулась на пустую раскладушку. Я подумала, что он спит, может быть, прилёг и заснул ненароком, и стала раздеваться. Он окликнул меня. "Спи, - сказала я. - Я здесь лягу". Немного спустя он снова меня окликнул, я уже лежала. Он спросил: "Ты спишь?" - "Сплю". - "Я тебе кое-что хочу сказать. Я знаю, кто это написал". Я молчала, потому что меня охватил страх".

"Я-то думала, что он давно забыл об этой беседе. Я и сама забыла. Но я не только сразу поняла, о чём он говорит, но и догадалась, кого он имеет в виду. Странное дело, я даже не очень была этим удивлена".

"Он сказал: "Она бросила меня во второй раз, и за это она меня ненавидит"".

"Тогда я спросила, откуда он знает, что это был донос. "Знаю". Почему он думает, что это она написала? "А кто же?" Потом добавил: "Она сюда приезжала - на разведку". - "Мать? приезжала?" - "Да". - "Кто это сказал, её кто-нибудь видел?" - "Не знаю, может, и видели". - "Откуда же это известно?" - "Ниоткуда. Можешь мне поверить. Она думает, что ты заняла её место, и ревнует. К своей же дочери ревнует бывшего мужа"".

"Между прочим, я в это поверила. Каким-то чутьём поверила, что так оно и есть, и даже не удивилась".

""Ты что, - сказала я холодно, - рехнулся? Ты это всерьёз?" Он ничего не ответил. Молча мы лежали в темноте, я на раскладушке, он на кровати, мне даже показалось, что он задремал. Вдруг он сказал: "Может, она права?" И добавил - как будто даже не ко мне обращаясь, а к самому себе: "А что же мне ещё остаётся"".

"Я спросила: "Что ты хочешь этим сказать?" - "То самое и хочу сказать. Подойди ко мне". - "Можно говорить и оттуда". - "Нет, ты подойди поближе". Мой страх не проходил, наоборот, и я подумала, не уйти ли мне сейчас же. Мёртвый лес, луна. Я встала, собрала в охапку свою одежду. Он лежал на спине, глаза блестели в полутьме. "Ты куда?" - спросил он тяжёлым, хриплым голосом. Я забормотала, что мне надо ехать, срочные дела, совсем забыла… "Ты мне дочь? - спросил он. - Дочь должна слушаться отца. Подойди ко мне, ничего с тобой не будет…" Я подошла, с платьем, с чулками, со всем, что было у меня в руках. "Никуда ты не поедешь". Я пролепетала: "Ты мне хотел что-то сказать?.." - "Сядь". Я села на край кровати. Дорогой доктор, пожалуйста, очень прошу. Мы никогда больше не увидимся. Сама не знаю, зачем я это пишу. Порвите моё письмо, когда прочтёте".

* * *

"Он взял мою руку, положил к себе, и я почувствовала, как всё это чудовищно налилось и отвердело. Как я уже говорила, никакого насилия на самом деле не было; я ведь не девочка. Если бы не его смерть, если бы в самом деле дознались, притянули его к суду, я бы первая встала на его защиту. Когда он схватил меня своими руками, словно клещами, - он был сильный, жилистый, твёрдый, как железо, - и потянул на себя, я не сопротивлялась, сама я ничего не делала, но и сопротивления не оказала; я как будто окоченела. Он тяжело дышал, я даже спросила: "Тебе плохо?", он не ответил, и потом это снова повторилось, и я совершенно обессилела - от разговора перед тем, как идти к нему, от внезапной бури, от всего. Мы оба были измучены и уснули, как мёртвые".

"А наутро… что же было наутро? Странно сказать - ничего особенного. То есть просто ничего: сели завтракать, он бродил где-то с собакой, потом обедали, потом я стала собираться… Я приезжала к нему, как прежде, и жизнь шла совершенно так, как и раньше, с одной только разницей - мы стали мужем и женой. И всякий раз, когда я собиралась к нему, он ждал меня, как муж жену, и я ехала к нему, как жена к мужу. Раньше я даже представить себе не могла, что можно любить мужчину двойной любовью".

* * *

"Выходило, что моя мать просто накликала эту историю; и если так - я благодарна ей. Но после этого, когда всё произошло на самом деле, его больше никуда не вызывали. Кто-нибудь, может, и догадывался, - хотя в деревнях, к таким вещам, по-моему, относятся довольно равнодушно. После этого прошло сколько-то времени, никто нас не тревожил, мы даже осмелели, ходили вместе в деревню, ездили в Полотняный Завод. А однажды чуть не поссорились - до сих пор не пойму, из-за чего. Полили дожди, озеро вышло из берегов; слава Богу, избушка на пригорке, а то бы и нас затопило. Темно было, как вечером. Отец сидел перед печкой, отблески играли на его лице, и глаза светились жутким каким-то, тускло-жёлтым огнём, - или мне сейчас так кажется? Я позвала обедать. Он ни с места. Я подошла к нему, обняла, прижалась сзади грудью. Он сказал: "Я, конечно, понимаю". Помолчал и добавил: "Понимаю, почему ты со мной". - "Почему?" - спросила я. Он поднялся, мы стояли, не выпуская друг друга из объятий, не отрывая губ от губ, потом рухнули в постель - среди бела дня, так бывало уже не раз. Потом долго лежали, не говоря ни слова. Наконец, он сказал: "Это из жалости, да?.." Я ответила: "Печка сейчас потухнет". Он встал, я посмотрела ему вслед и увидела, какой он длинный и тощий, с выступающим позвоночником. Он подбросил дров, закрыл дверцу, вернулся. "Ну что, - сказал он, - насмотрелась?". Улёгся, и мы снова лежали рядом и молчали. "Дескать, вот он какой несчастный, дай-ка я его пожалею… Из жалости, да?" Я кивнула. "Вот, - сказал он, - я так и знал. Любить меня нельзя". - "Нельзя", - сказала я. Он ответил со злобой - и злоба эта вспыхнула так же внезапно, как перед этим желание: "На х… мне твоя жалость! Пошла ты со своей жалостью знаешь куда?" Мне не хотелось его раздражать, да и время шло, я собиралась ехать после обеда. "Всё остыло, - сказала я, - ты немного полежи, я подогрею". Мне было приятно, что он на меня смотрит, я чувствовала, что его взгляд скользит по моему телу; позови он меня, я бы снова легла. Я подошла - он лежал, подложив под голову жилистые руки, - и сказала: "Да, ты прав. Ничего не поделаешь. Все мы такие. Жалость - это ведь и есть любовь. Сильнее любви не бывает, ты что, этого не понял?"". Он посмотрел на меня и сказал: "Катись ты, знаешь куда? С твоей любовью…"

* * *

"В следующий раз - я теперь ездила к нему каждую неделю, и мне уже было всё равно, что подумает мама: догадалась, так догадалась, - в следующий раз застаю его спокойным, даже почти весёлым. Как вдруг он мне говорит: "Мне надо валить отсюда". Я уставилась на него. "Уезжать, говорю, надо отсюда". - "Куда?" - "Откуда приехал". То есть как это, спросила я, что он там собирается делать? Он усмехнулся и сказал: "Надо возвращаться в родные места. А мои родные места - там"".

"Я встревожилась, но на мои расспросы - что случилось, снова написали, кто-нибудь вызывал его? - он только молча покачивал головой. Он взял мою руку в свои ладони. "Здесь не жизнь. А там… что ж, - он вздохнул, - там всё своё, всё знакомо. Кто там долго жил, тому расхочется выходить на волю, он попросту боится. Я тоже боялся. Мне предлагали остаться вольнаёмным. Куда, дескать, ты поедешь. Кому ты там нужен…"".

"Я сказала: Мне".

""Тебе? Может быть… Знаешь что? - проговорил он. - Я всё обдумал. Поедем со мной". - "С тобой?" - "Ну да. И пацана возьмём. Никто там тебя не знает, заживём спокойно. Поженимся: у тебя ведь материна фамилия. Не могу я здесь жить", - сказал мой отец и вышел. Больше мы к этому разговору не возвращались, я так и уехала, вероятно, он ждал, что я сама заговорю, сама ему отвечу, - а что я могла ответить? Я его любила так, как никого не любила. Вам как медику могу сказать: он меня во всём устраивал. И даже если бы не устраивал, если бы не удовлетворял мои бабьи прихоти, я всё равно бы его любила. Но не могла же я с ним ехать Бог знает куда".

"Кроме того, мне казалось, что это у него такое настроение: нахлынуло и пройдёт. Я даже хотела предложить ему начать снова хлопотать, чтобы разрешили прописку в городе, написать заявление, сама бы занялась этим. И теперь думаю: какая прописка? Не в прописке дело. Я сама была виновата…"

Тут я услышал знакомый скрип ступенек, был первый час ночи. Меня вызывали. Привезли женщину с кровотечением; криминальный аборт. Слава Богу, думал я, шагая в темноте и то и дело проваливаясь в сугробы. Перед задним крыльцом общего отделения стояла подвода, лошадь была вся белая. Снег сыпал и сыпал. Слава Богу: в запасе у меня есть две ампулы универсального донора; по всей вероятности, понадобится перелить кровь.

Следствие по делу о причине

Найдётся ли кто-нибудь, кто ещё помнит эту историю? Её героиня, возможно, где-нибудь доживает свои дни, кое-что, может быть, и осталось в её памяти. Но, конечно, имена и подробности выветрились. Люди старшего поколения сгинули, места, где всё это происходило, изменились настолько, что невозможно угадать, где находился дом; лес вырублен; чего доброго, и от озера ничего не осталось. Наконец, сама эта история выглядит незначительной на фоне всего, что должно было разразиться через короткое время; люди-песчинки затерялись в шквале событий.

Назревали события, которые смели всю прежнюю жизнь. Ранней весной, в первые погожие дни, салон-вагон международного поезда с важным пассажиром пересёк границу на станции Манчжурия. Поезд шёл по забайкальским степям, через Южную Сибирь и Урал по обширной русской равнине, императорский посланец, оторвавшись от бумаг, с сигарой в зубах, поглядывал в окно и видел одно и то же. Миновали столицу, миновали Смоленск, пронеслись, громыхая, под аркой мимо столбов и будок западной границы - теперь она называлась границей обоюдных государственных интересов СССР и Германии. Восемь месяцев прошло с тех пор, как сложила оружие Франция. Никаких инцидентов не произошло на многодневном пути из Японии до Берлина и далее в Рим. На континенте царило спокойствие.

Это был мир, в прочность которого никто уже не верил, затишье перед грозой. Что-то клубилось и колыхалось над мглистым горизонтом, что-то творилось в лабиринтах государственных канцелярий, в недрах разведывательных управлений и военных штабов, происходили тайные совещания, произносились зловещие речи, подписывались и визировались многостраничные планы под кодовыми названиями, с чертежами, со стрелами наступающих армий. Замечательной чертой этой эпохи было абсолютное несоответствие всего, что происходило, с реальной жизнью людей.

Как если бы эта жизнь цвела на склонах вулкана. Как если бы маленькие люди копошились на спине гигантского ископаемого чудовища. История, о которой пойдёт речь, была исчезающе мала рядом с Большой историей. Она никак не могла влиять на то, что совершалось в мире. Она была попросту несовместима с тем, что творилось на самом деле. Что же было "на самом деле"? С исторической точки зрения жизнь людей была чем-то не заслуживающим внимания. С человеческой точки зрения только она и была подлинной жизнью. Между тем мировые события происходили одновременно с ней, и когда, например, в столовой за ужином не досчитались двух мальчиков, то в это же время начальник генерального штаба в Берлине, вернувшись после важного совещания, пометил у себя, что вождь планирует победное завершение военных действий во второй половине августа. Когда число нарушений воздушного пространства в пограничных районах с начала года, согласно сводкам, достигло 120, когда в газетах появилась статья с разъяснением основных пунктов всеобъемлющего "Государственного плана развития народного хозяйства на 1941 год", когда знаменитый режиссёр, создатель эпохального боевика "Александр Невский", к этому времени, впрочем, отправленного в архив, поставил оперу Вагнера "Валькирия" и уже состоялось первое представление на сцене главного оперного театра страны - событие большой политики, но не искусства, - в это же самое время, может быть, в тот же день девочка в тёмнокоричневом бархатном платье и розовых чулках вошла в класс в сопровождении директора Шахрая. Когда японский министр ехал с секретной миссией через всю Россию в Западную Европу, девочка стояла, заложив руки за спину, и глядела куда-то поверх всех глаз, устремлённых на неё.

С человеческой точки зрения мировые события представляли собой грандиозную фикцию. И, однако, эта фикция правила всеми. В этом мире не было великих людей. Фантом, называемый Политикой, Государством, Нацией с её искусственными интересами и зловещей историей, решал участь всех. Он отменил подлинную действительность, чтобы учредить на её месте другую, ложную, но всесильную, в которой не было места нормальному человеку; она, эта фикция, обесценила личность, обессмыслила культуру и мораль, сделала мелким, смешным и ненужным всё, чем жива человеческая душа, - чтобы навязать ей свои призрачные идеалы и каннибальские ценности.

Двое так и не появились, два места за столом у окна, выходившего на заснеженную веранду, пустовали, тарелки с гречневой кашей и гуляшом остались нетронутыми до конца ужина; оба отсутствовали на лыжной прогулке по Лучевому просеку перед сном, их не было на другой день в классах, в физкультурном зале, на катке, на веранде, где во время мёртвого часа лежали на топчанах в спальных мешках; их не оказалось на заднем дворе, откуда дорога вела прямо в лес; шёл густой мокрый снег, налипший на окна, снег засыпал дорожки, крыльцо и крышу деревянного двухэтажного здания школы; поздно вечером директор звонил в районное отделение милиции, там, по-видимому, навели справки у родителей, связывались с другими отделениями, с детскими приёмниками на вокзалах, с городскими больницами и центральным моргом. На другой день после завтрака, когда выглянуло солнце, приехал на машине с шофёром человек невзрачного вида, в гражданской одежде. Директор Шахрай встретил его в дверях своего кабинета. Человек показал удостоверение и первым делом спросил, не вернулись ли пропавшие.

Директор уступил следователю место за столом. Человек сидел под портретом товарища Сталина и барабанил пальцами по столу. Директор вошёл в класс, это был 5-й "Б", а всего в школе было три класса, и сказал, что каждого будут вызывать по очереди. Стол был очищен от бумаг, следователь развернул папку. Солнце ярко светило в окошко, это был первый по-настоящему весенний день.

Первым вошёл Альберт Полухин, лопоухий ученик, изнемогавший от любопытства; ему было задано два или три вопроса, и он вернулся на своё место на первой парте, а следом за ним отправилась в кабинет его соседка. И так одна парта за другой, все три ряда, работа затянулась до обеда, распорядок дня был нарушен. После чего следователь из угрозыска поговорил с директором, с учителями, с завхозом, попросил не разглашать историю, хотя о ней говорила уже вся школа, попросил расписаться под протоколами и уехал.

Выяснилось следующее. Мальчиков звали Феликс Круглов и Гарик Раппопорт. Как все ученики в классе, они были примерно одного возраста. Феликсу была выдана путёвка в лесную школу из-за увеличения бронхиальных лимфоузлов. Родители - служащие: отец старший бухгалтер управления городского автомобильного транспорта, мать заведующая парикмахерской, оба состояли на учёте в тубдиспансере. Мать Гарика Раппопорта работала в Камерном театре, судя по всему, на второстепенных ролях. Когда в школе готовились к вечеру в честь Дня Красной Армии, попросили мать Гарика проводить репетиции; и были поражены, когда она вдруг на одну минуту превратилась из маленькой усталой женщины в отважного партизана-коммуниста, которого допрашивает белый офицер. Отца у Гарика не было. Его не было никогда: мать развелась с ним после того, как он исчез, и фамилия у Гарика была материнская. Гарик попал в лесную школу из-за малокровия, а также нервных припадков, о которых ничего конкретно не было известно. Кроме того, Гарик - но это уже скорее легенда, чем факт, - иногда видел наяву то, чего на самом деле не было; по крайней мере, то, чего не видели другие.

Оба, Феликс и Гарик, были неразлучными друзьями: водой не разольёшь, как выразился Алик Полухин, первый из допрошенных. На вопрос, кто ещё с ними дружил, ученики называли разных людей, но всё это были скорее случайные и мимолётные дружбы; кто-то упомянул девочку в розовых чулках, которая сперва сидела рядом с Раппопортом, потом на другой парте; кто-то сказал, будто все трое "вместе ходили". Сама девочка, когда следователь её вызвал, презрительно усмехнулась, глядя в сторону, и скривила губы. На этот раз она была в обыкновенных коричневых чулках. Ей было задано ещё несколько вопросов, сколько-нибудь существенных сведений эта ученица не сообщила.

Феликс Круглов был коренаст, немного выше Гарика и считался красивым мальчиком, с зелёными глазами, густыми ресницами и копной тёмноореховых волос. Гарик был щуплый, узкогрудый, черноглазый и черноволосый, очень бледный, и слегка косил. Феликс пел и участвовал в художественной самодеятельности, которую Гарик презирал. Феликс хорошо успевал, был одним из первых в классе и немного стыдился этого. Гарик учиться вовсе не хотел, тянулся кое-как, у него были другие планы, на которые он изредка таинственно намекал. Считалось, что у него большие способности, в чём они состояли, выяснить не удалось; просматривая школьные тетрадки мальчиков, следователь обнаружил толстую тетрадь в клеёнчатом переплёте. Там были стихи Есенина, полузапрещённого поэта, вернее, отрывки и отдельные строчки из его стихотворений. Вечер чёрные брови насопил. Не вчера ли я молодость пропил… Там оказались и собственные стихи Гарика, бессвязная поэма, которая начиналась словами: Молчали скалы, плыли тучи, однообразны и летучи. В поэме говорилось об одиноком герое, который стоит над морем, завернувшись в плащ. С некоторым отчуждённым интересом следователь разглядывал разлинованную страницу, на которой Гарик изо дня в день вычерчивал график: выше нулевой линии на оси ординат находились уровни, обозначенные словами "Хорошее" и "Прекрасное", ниже - "Плохое", "Очень плохое" и "Трагическое". График назывался "Настроениеметр". Судя по нему, настроение у Гарика менялось очень быстро. Однако накануне дня, когда оба исчезли, кривая показывала прекрасное настроение. Ближайшее подозрение - к нему склонялся и директор - состояло в том, что Гарик, мечтавший о бродяжнической жизни, уговорил друга бежать вместе с ним из лесной школы.

Назад Дальше