Степанов думал, что в соседней комнате будет их комната с Ольгой, но вместо Ольгиной комнаты оказалась Надина, полутемная, грустная, где всегда было так невыносимо жаль всех и больше всех Надю, беззащитную, беспомощную Надю, которая этой своей беспомощностью опутала его крепче любых сетей; он отлично знал цену всей этой неустроенности и беззащитности и потому-то сбежал в конце концов, потому что понял, что его уже поймали и сейчас будут жрать; но все-таки нигде и ни с кем он не был так счастлив, как в этой комнате, которую они обставляли вместе, исключительно на его деньги. С Ольгой все было хорошо, нормально, Ольга могла позаботиться о себе, а Надя не могла; но он чувствовал, что Надя играет на этом, а Ольга просто и честно живет, обеспечивая себя, и потому от Ольги не ушел, а Надя не пропала, уехала в конце концов в Англию, но и там, говорят, была несчастна. Комнаты этой больше не было - она продала квартиру, а потом старый дом снесли, это была кирпичная пятиэтажка в районе Рязанского проспекта, но он любил и тополя за окнами, и клумбу под окнами, и даже отвратительных старух у входа. Как-то так получилось, что отдавать, содержать, обхаживать и выхаживать было в его природе, и Надя к этой природе подходила больше; у нее вечно все ломалось, разваливалось, даже новая кровать, которую они выбирали вместе, даже телевизор, который он приволок сам вместо старого, - но и эта хрупкость вещей ему нравилась, все ветшало не просто так, а от соседства с настоящей страстью, всегда разрушительной. И почему тогда не ушел? Все равно ведь ушел потом от Ольги. Ужас в том, что пока отношения живые - они живые в обеих семьях, и мертвеют почему-то тоже одновременно, так что и уходить становится незачем. Он мечтал иногда - вот бы эта комната была его собственная; и она теперь была его, насовсем, но без Нади, которая только мешала бы, без слишком понятной теперь Нади с ее замаскированным, хитро спрятанным хищничеством. Это и есть самое лучшее - когда все о ней напоминает, но самой ее при этом нет. Он радостно узнал ее древний проигрыватель, набор виниловых дисков, сумку со старыми фотографиями на шкафу. Кажется, у нее полно было сумок, не разобранных с прошлого переезда. У нее вечно ни до чего не доходили руки, а чем она, казалось бы, занималась? Но зла не было, никакого зла, одна грусть. И в окне у нее стояло то вечное время, которое он любил больше всего, - четыре часа пополудни, спальный район, вернувшиеся из школы дети скрипят качелями во дворе, покрикивают, гоняют мяч. И ветер из форточки холодит разгоряченное тело. Он больше всего любил оставаться у нее днем, вокруг шла жизнь, никто ничего не знал. Близость казалась острей от соседства этих криков и скрипов за окнами. Старуха выходила поливать грядку левкоев - интересно, выйдет ли старуха? Или у нее теперь другой дом? Может, ей всю жизнь хотелось играть на фортепьяно или вальсировать с полковниками, а вовсе не поливать левкои?
Третья комната - да, конечно, об этом он догадывался. Эта была дачная, с рассохшейся, музыкально поскрипывающей мебелью. Деревянный дом его детства давно сломали, а тот, который выстроили, он не любил. Но тут все было, как надо, - клеенка с изображением чайных чашек, блюдец, розеточек, тахта с красным в полоску покрывалом, шкаф со старыми журналами, лестница на чердак с множеством таинственных предметов и осиными гнездами, лепящимися к крыше… Теперь мы все пересмотрим, все переберем, перечитаем журналы, времени будет много.
Четвертой комнатой оказалась детская первого сына, старшего, любимого (врут, что младших любят сильней), - он вырос теперь и стал неузнаваем, с ним не о чем было говорить, Степановым он явно тяготился, как тяготились им в последнее время все - неуместным, неудачливым человеком, что-то обещавшим, ничего не сделавшим. Да и что можно сделать? Чего мы ждем от людей? Чтобы они мир перевернули? Но сыну он обещал что-то особенное, персональное, и хотя в этой детской он был особенно счастлив, читая сыну вслух или собирая с ним сборные модели, - Степанов почувствовал именно тут страстную тоску, мучительное желание немедленно что-то сделать, что-то, чего ждали все. Но что именно сделать - он опять не догадывался и вернулся в первую комнату, больше всего боясь, что проводник сбежал и ответа искать не у кого. Но он не сбежал - честно сидел на диване, доброжелательно улыбаясь.
- Спасибо вам, вы очень хорошо все сделали, - сказал Степанов. - Замечательно построили, все детали учтены, я очень рад.
- Благодарите себя, - улыбнулся проводник. - Это ведь вы построили, это и есть ваш дом, который вот так сложился.
- Да, да, - рассеянно проговорил Степанов, - кто что построил, тот это и получит… Очень приятно, что по крайней мере не газовая камера. Но понимаете, я вдруг сейчас подумал: если все этим и исчерпывается, то не совсем правильно. Не совсем. Понимаете, я мог бы больше, лучше… мог бы вообще совсем другое…
- Там еще кладовка, - в некоторой тревоге пояснил проводник. - Ну, помните, десятый класс… у одноклассницы Астаховой Марии…
- Это я помню, да, - отмахнулся Степанов. - Кладовка, спасибо, очень хорошо. Но понимаете… изо дня в день, всегда, смотреть на эти пейзажи… - Тревога, только что напомнившая о себе все тем же слабым уколом, теперь разгоралась, расползалась по телу, горела уже не только грудь, но и все лицо, и трудно было пошевелить левой рукой. - Мне кажется, что это тоска. И хотя я очень люблю… любил… провинциальные русские города, но есть же множество других возможностей. Мне кажется, если бы вы мне предоставили еще какой-то шанс…
- Но это же было ваше собственное решение, - удивился проводник. - И в Девятове можно было передумать…
- Да, да! - досадовал Степанов; его уже бесила эта вежливость. - Можно, но понимаете… иногда до такой степени все это достает… Поймите, иногда себя не контролируешь.
- Мы можем посмотреть другой дом, - терпеливо сказал проводник. - Другие комнаты.
- Нет, нет, не в этом дело! Все равно они все ведь уже были, понимаете?! Иногда принимаешь опрометчивое решение. Бывает, под влиянием минуты, и что я вам рассказываю?! По вам видно, что вы никогда ничего подобного не испытали. Я ценю вашу фирму, я заплачу сколько надо и чем надо. Но я вас очень прошу отвести меня на вокзал. Сам я тут не разберусь, а вы проводник. Вам положено. Это входит в ваши обязанности, в конце концов.
Проводник поднялся, и Степанов обрадовался.
- Ну вот, - сказал он. - Ну вот видите, я же говорил. Пойдемте, да?
- Я пойду, - виновато сказал проводник. - Вы пока посидите тут, успокойтесь. Потом пойдете, погуляете, встретите людей. Тут много людей, просто сейчас на работе все.
- Нет-нет, - настаивал Степанов, - мы пойдем вместе, и вы проводите меня на вокзал. Ну передумал, ну бывает. Ну пожалуйста! - канючил он уже совершенно по-детски. - Что я буду тут делать, сами подумайте! Это же невыносимо, я столько раз все это видел! Столько еще всего можно… пойдемте, да? Вы же отведете! Вы проводник!
Проводник остановился на пороге.
- Понимаете, - сказал он, - я, наверное, сам виноват. Надо было предупредить. Дело в том, что я не совсем проводник…
- Ах, да я давно догадался! - воскликнул Степанов. - Что за секреты, подумаешь, все понятно со второй страницы…
- Да не в том смысле. - Проводник поправил очки и наклонился к его уху. - Я полупроводник, понимаете?
- Не понимаю, - сказал Степанов.
- Только в одну сторону, - сказал проводник. - Это там было написано, на стене в поезде. Просто никто не запоминает, а зря. Ну, вы отдохните пока. И потом это… там еще сад, в нем яблоки. Помните, как в колхозе, после первого курса…
- Да-да, - сказал Степанов. - Помню, помню. Яблоки.
Другая опера
Анна в последнее время сама себя не понимала. Она совершала поступки, в которых не было и тени логики: все происходило по чужой, жестокой и непостижимой воле. Ей хотелось к Борису, но она ехала к Петру. И если в случае с Борисом, как назло, всегда опаздывал троллейбус и не ловилось такси, когда она к нему ехала, или прежде времени возвращался хозяин квартиры, в которой они уединялись, - то с Петром все складывалось идеально. Машина подкатывала сама, и водитель брал недорого. В отличие от Бориса, Петр был разведен. Квартира у него была собственная, и Анну там всегда ждали. Единственная проблема состояла в том, что Анна не любила Петра. Ей было с ним неловко в постели и скучно вне. Она вообще не знала, откуда взялся в ее жизни этот Петр, - познакомились по чистой случайности, на улице, она дала телефон, хотя никогда не делала ничего подобного, а там покатилось. Да и Борис что-то опять раздумал уходить от жены, так что первое время Анна действовала назло ему. А потом чужая воля завертела ею так, что она не успевала оглянуться. Вот и теперь она ехала к Петру, даже не помня толком, он ли по обыкновению пригласил ее на свою знаменитую воскресную пиццу, сама ли она напросилась в гости, - ехала потому, что какая-то необъяснимая сила ее туда несла.
Петр ждал ее - как всегда строгий, подтянутый, безупречно одетый (отчего-то даже дома он встречал ее в костюме, при неизменном коричневом галстуке). Из кухни доносились вкусные запахи, паркет сиял чистотой, на столе в комнате сверкали бокалы. Больше всего на свете Анне хотелось, чтобы Петр на этот раз молчал, не заводил в сотый раз нудных бесед о своем бизнесе, о том, как он и подобные ему оздоровляют и поднимают Россию, - но Петр неумолимо осуществлял свою программу, в которой разговоры были обязательным пунктом. Потом они ели. Потом Петр ушел в ванную, чтобы принять непременный душ и не мешать ей раздеваться. Боря обычно раздевал ее сам, и это нравилось Анне гораздо больше.
Не докончив омовения, препоясанный полотенцем, Петр вдруг вошел в комнату. Анна в задумчивости снимала колготки, когда он произнес:
- Мыло "Сейфгард". Тройная защита для всей семьи. Ты делаешь одно движение, мыло делает три. Не хочешь ли купить у меня партию мыла "Сейфгард"? Я являюсь его эксклюзивным дистрибьютором.
- Что с тобой, Петя? - ахнула Аня.
- Телефон пять-пять-пять, четыре-четыре, три-три, - как ни в чем не бывало, продолжал Петр. С него текло на паркет. - Ночью дешевле.
- Петя, я пользуюсь "Каме", - пролепетала Аня.
- Прости, - спокойно произнес Петр и исчез в ванной.
"Господи, что с ним? И что со мной? - думала Анна, так и застыв на кровати в полуодетом и, надо признать, довольно привлекательном виде. - И откуда у меня вдруг, в этой чужой комнате, такое ощущение перелома в судьбе? Словно вот здесь, сейчас, когда я сижу на кровати и жду совершенно чужого мне мужчину, кто-то наверху решает мою судьбу. Именно сейчас она переламывается, и если я не сделаю лишнего движения, не буду раздеваться дальше, не пошевелюсь, то все произойдет как надо. У меня и раньше бывало такое чувство паузы - будто ветер застыл, прежде чем перемениться, но никогда так отчетливо…"
И точно, стоило Петру в бордовом махровом халате выйти из ванной и направиться к кровати, раздался звонок в дверь. Анна испуганно стала натягивать колготки, Петр решительно направился к двери и поинтересовался, кто там.
- Свои, - ответил знакомый голос, и Петр, хоть и пробурчав под нос "свои все дома", начал щелкать бесчисленными стальными замками. На пороге стоял Борис.
- Одевайся, Аня, - сказал он, не удостоив Петра приветствием. - Ты едешь ко мне. Я все решил.
- Боренька, ничего не было, - пролепетала Анна с несвойственной ей интонацией жалкого самооправдания, чувствуя, однако, что душа ее поет.
- Я знаю. Чтобы у тебя с этим что-нибудь было, - презрительно бросил Борис, не глядя на Петра, - должен мир перевернуться. Скорее дубленки на Ленинском подешевеют. Едем, такси ждет внизу.
Аня не успела даже удивиться, откуда у Бориса, вечно перехватывавшего у знакомых в долг, деньги на такси. Она стремительно оделась, чуть не прищемив колготки молнией на сапоге и больше всего заботясь о том, чтобы не взглянуть на Петра, не задеть его случайным жестом - такую брезгливость вызывал он у нее теперь. Борис тоже не попрощался. Они вышли под снег.
- Боренька, - спрашивала Анна, прижимаясь к нему в машине. - Откуда у тебя его адрес?
- Проследил однажды, - небрежно отвечал Борис.
Здесь была какая-то сюжетная нестыковка, но Анне лень было вдумываться. Ее укачивало в блаженном тепле.
- А с Ниной ты… все?
- Окончательно, - кивнул Борис и нахмурился.
Давно ненавидя жену, он был все-таки привязан к дочери. Но Анне не хотелось омрачать этой мыслью безмятежного счастья, которое переполняло ее. К тому же водитель включил радио, и раздалась песенка, которую она слышала так часто в последнее время - песенка с глупыми-преглупыми словами и разудалой мелодией: "Простые горести, простые радости, щепотка горечи, щепотка сладости"… Песню эту она слышала строго два раза в день, утром и вечером, по какой-то странной закономерности: то в такси, то по телевизору, то из-за стены, от соседей. Анне и в голову не приходило, что это песенка для титров сериала "Простые радости", где у нее была роль.
К счастью для Бориса, случилось так, что старый, твердых правил драматург Каменькович успел написать только вступительный эпизод этой серии и слег. До всех дел Каменькович сделал себе имя и трехкомнатную квартиру в центре на пьесах из пионерской жизни - "Сердце вожатого", "Председатель совета отряда", "Сплетня", - которые триумфально, как советская власть, шествовали по ТЮЗам страны. К концу восьмидесятых вся эта розовая дребедень перестала ставиться, и Каменькович, три года помыкавшись в бездействии, вышел на режиссера Кулюкина, задумавшего ставить российские многосерийные новеллы на бразильский лад. Сейчас они вместе писали уже шестой проект. Каменькович сам придумал Петра, очень похожего на его положительных пионеров, председателей совета отряда, которые теперь и точно почти сплошь были в бизнесе. Он рассчитывал отдать Анну Петру, но поскольку в одиночку сериалы не пишутся, на его пути встало препятствие в виде молодого и перспективного драматурга Быстрова. Быстров, регулярный участник семинаров в Молчановке и большой авангардист, любил Бориса и не собирался уступать Анну кому попало.
Борис не устраивал Каменьковича тем, что это был типичный представитель современной молодежи, избалованный, рефлексирующий и неспособный к активным действиям. Он вечно не знал, чего хотел. Кроме того, Каменьковичу не нравилось, что у него есть жена Нина и еще Анна. У нормального человека должна быть жена, и все.
Но Каменькович заболел, и двадцатая серия досталась Быстрову. Он прочел вступительный эпизод и обалдел. Поначалу ему захотелось вообще похерить всю историю, начав серию наново, но потом он ощутил особый зуд злорадства. Старику и его любимчику с трехкомнатной квартирой в элитном доме следовало показать по полной программе. Борис ворвался очень вовремя. Опасность была в одном - следующую серию, по договору, опять должен был писать Каменькович. Он мог запросто помирить Бориса с гнусной Ниной, в свое время окрутившей его путем залета, и Аня со злости опять побежала бы к еще более мерзкому Петру. Сначала Быстров собирался оттянуться на хорошей, хотя и целомудренной любовной сцене, а потом все-таки сжечь между Борисом и его женой кое-какие мосты.
- Знаешь, как я мучился, - сказал Борис, утыкаясь ей в шею. Они не могли разлепиться уже третий час.
- Да, да, - глухо говорила она, - я тоже как не в себе, и все из рук валится. Как же ты все-таки решился? Я понимаю, что не имею права спрашивать, я сама хороша, как выяснилось, но все-таки…
- Господи, да ты-то чем виновата? - простонал он. - Я бы не удивился, если б ты со злости вообще за границу сбежала с миллионером, как эта… ну, Сафонова-то еще играла ее… Прости, прости…
- Самое главное, знаешь, - говорила она, гладя его спину, ероша волосы на затылке, тычась мокрыми губами куда попало, - самое главное, что я совсем, совсем не понимала, зачем я все это делаю. Я не помнила себя. Ты думаешь, мне была нужна эта его квартира… его деньги… замужество… Господи, да если бы я хоть на секунду смогла представить, что он мой муж, я повесилась бы от безысходности. Если бы ты не пришел… ну что же, я дала бы ему, и еще, и еще раз, но потом все равно побежала бы к тебе… поползла на брюхе…
- Нет, я не мог не прийти. Я однажды ехал за тобой всю дорогу, таксиста гнал… Хорошо хоть теперь деньги есть. От заказов не отобьешься: там перевод, сям перевод… Ты знаешь, мне что-то вдруг дико стало везти в последнее время. Я все думал, почему такая полосатая жизнь? То ни копейки, и ты еще ушла… поссорились… слушай, как мы могли вообще? - Он поцеловал ее в бровь. - То прямо как поперло, представляешь, и деньги, и все… Я иногда думаю: кто-то меня там не любит. Потом думаю: нет, все-таки любит. Любит, но испытывает.
Борису было совершенно невдомек, что говорить о каком-то одном авторе в его случае было смешно. Авторов было двое, иногда вклинивались режиссер и спонсор; один его действительно не любил, зато другой, дорвавшись до дела, немедленно осыпал благодеяниями. Анну никто не любил и не ненавидел, к ней все относились спокойно, скорее как к неизбежному злу, потому что в центре любого сериала должна быть красивая одинокая девочка со сложным характером. Это ровное и беспристрастное отношение к себе она чувствовала и поэтому в Бога не верила.
- А я в Бога не верю, - сказала она Борису. - Зачем мне Бог, когда есть ты?
- Глупости, - сказал Борис. - Ты что же, веришь, что все вот так и кончится? Что все это может кончиться здесь и сейчас?
- А как же иначе? - искренне спросила Анна. - Ты всерьез допускаешь, что может быть какая-то другая жизнь?
- Конечно, - сказал Борис уверенно. - Я, например, уверен, что живу уже не первую.
- Ну-ка, ну-ка! Ты помнишь Древнюю Грецию? Знаешь, одна актриса - вся такая интеллектуалка - очень любит рассказывать, что в прошлой жизни она была древним греком. Гречкой. До нее это дошло, когда у нее там во время какого-то поэзоконцерта в Акрополе микрофон отключился. И она голосом охватила весь Акрополь. Ты представляешь, бред какой?
Это была невинная месть Быстрова сухощавой и самовлюбленной гранд-даме русского интеллектуального театра, отказавшейся взять в свою антрепризу его пьесу "Отравительница Федра".
- Нет, Греция ни при чем. Знаешь, - говорил Борис, увлекаясь более и более, - мне вообще иногда кажется, что я живу какую-то не свою жизнь. И жена мне досталась не моя, и квартира не моя… Имени своего - и то терпеть не могу. Вот если бы меня звали Андрей… Нет, серьезно, - он приподнялся на локте, не переставая, однако, гладить лицо Анны, бледное в полутьме лицо с закрытыми глазами. Они лежали в комнате Борисова друга, художника, который часто их пускал к себе, когда уходил работать в мастерскую. - Я, когда с Нинкой жил, все время бился об стены. То есть мне тесно как-то было, все ушибался об углы, что она ни приготовит - мне невкусно… Ты не представляешь, какой это кошмар! И вид, вид за окнами - совершенно не такой, как мне надо! И работа, понимаешь, - я не могу сказать, что не люблю свою работу, но рожден-то я, мне кажется, был для чего-то совсем другого! Мне иногда казалось, что я в принципе должен бы заниматься музыкой, только музыкой и ничем другим.
- Ты? - Анна усмехнулась и открыла глаза. - Борька, тебе же бурый медведь ухо оттоптал!