- Потолстел, - сказал он наконец, и непонятно было, то ли шутит, то ли всерьез. Наверное, он был в меня чуть-чуть влюблен, думала она, поднимаясь в лифте обратно. Это бывает между пациентками и врачами. Главное, что мы не дали этому ходу, и теперь он подспудно завидует. Это естественно. Вид Черныша - его спины, его монитора, чашки чая сбоку от мышиного коврика - ее успокоил и странным образом слегка огорчил: какая широкая спина, подумала она, правда, что ли, потолстел?
И он словно почувствовал этот взгляд, и взялся работать над собой с таким энтузиазмом, что она впервые испугалась. Он забросил велосипед, потому что от велосипеда сутулость, и прекратились их чудесные прогулки. Зато началось прослушивание бесконечных телебесед с целителями, которых стало в "ящике" больше, чем когда-либо, словно вся страна одновременно отчаялась излечиться традиционными способами, и надежда осталась только на уринотерапию. До этого, слава Богу, не дошло, но постоянные замеры температуры, артериального давления, согласование каждого шага с врачами - все это поначалу смутно раздражало, а вскоре начало ее бесить. Она помнила, что это Черныш, тот самый, с которым она живет два года, тот, из-за которого когда-то чуть не погибла, тот, наконец, от которого она все еще надеялась зачать ребенка. Теперь он согласовывал это занятие с фазами луны и другими приметами, которых она не понимала. Он бегал по утрам, вместо чая пил отвары, кофе исключил напрочь и укоризненно качал головой, когда она утром приводила себя в чувство обжигающим горьким глотком, и она впервые задумалась о том, что мужчина в наши времена не может реализоваться уже ни в чем - ему остается бешеная, абсурдная забота о своем здоровье, хотя для чего беречь такую жизнь? Переводы он забросил, напросился в бизнес к другу, торговал теперь запчастями, друг был сомнительный, очень неприятный - Черныш перед ним явно заискивал, только что не приседал: ну посмотри, Рома, какая она у меня? Правда же, хороша? Рома смотрел сонно, как смотрят только самые хищные рыбы. Черныш, откуда ты взял этого Рому? Ты мне никогда раньше не показывал его. Повода не было, солнце, говорил он, и это "солнце" тоже появилось недавно - раньше был "малыш", тоже не очень приятный, напоминающий о другом, теперь уже, кажется, невозможном малыше. Но Черныш продолжал сообразовываться с фазами луны.
- Слушай, - сказал он однажды, - давай, может быть, поженимся?
Два года назад чего бы она не отдала, чтобы он так сказал; но сегодня ее даже слегка передернуло, и эта его новая манера спать в майке, которую он вдобавок не слишком часто менял…
Странней всего, однако, была появившаяся недавно привычка красить волосы. Она объяснила это себе тем, что так он убегает от чувства вины. В конце концов все раз навсегда перед кем-то виноваты и теперь маскируются, меняют профессию, любовников, стараются выдать себя за другого. Но количество его странностей стало зашкаливать: она стерпела бы эту рыжину, искусственную, совершенно к нему не идущую, но не могла понять, почему он стал выдумывать биографию. Знаешь, сказал он однажды, вот в армии был у нас старшина… Она перебила: Черныш, какая армия? О чем ты, в конце концов? Кому ты врешь? Он смотрел, как баран: что ты, я же тебе рассказывал! Что ты мне рассказывал, взорвалась она впервые за все эти два года, как ты, идиот, мог мне рассказывать то, чего не было! Следи за собой, как женщина, простаивай часами у зеркала, крась волосы, но не ври, что ты был когда-то в какой-то армии, этого не было, кому, как не мне, знать твою жизнь! Но я военный билет тебе покажу, прошептал он. Тогда почему ты молчал?! Ты не спрашивала…
Это она уже отказывалась понимать и позвонила Дымарскому: пожалуйста, если можно, ничего срочного, но в субботу… где хотите… Он подъехал, презрительно поморщился при вопросе о деньгах, сказал, чтобы звонила при первом подозрении и даже без него, просто по-дружески. Ну что? А то, что у него нарастает какая-то новая личность, и я не знаю, что с этим делать. Возможно, он так бегает от сознания вины, от того, что зачать не получается… Синдром Черныша, берите название, дарю. Однако, усмехнулся Дымарский. Поначиталась литературы и понаслушалась разговоров. Какая новая личность, с чего? Не знаю, с чего он врет, что служил в армии. Почему ты думаешь, что врет? Может, действительно служил? Но послушайте, этого не может быть. Я была знакома с его матерью… немного, еще до всего. Она меня возненавидела, сейчас мы не видимся. Но клянусь вам, что тогда он не служил, она еще говорила, как страшно было бы отдать в армию такого чистого, такого кристального… Дымарский неприятно усмехнулся. Понимаю вашу иронию, но я не могу смотреть, как близкий человек, фактически ближайший, фактически муж, фактически сходит с ума! Попроси показать военный билет, сказал Дымарский неожиданно холодно. Она вскинула на него глаза: боюсь. Боюсь, потому что тогда окажется, что он еще и билет подделывает для каких-то своих целей.
- Ооо, как все прочно, - сказал Дымарский. Она не поняла этой фразы.
- Кстати, дай ему мой телефон, - попросил он.
- Зачем?
- Мало ли. Вдруг заметит за собой странности, испугается… В конце концов, я друг дома.
Она удивилась - ей не хотелось делиться Дымарским, - но телефон дала.
3
Неделю спустя, за обедом, она вдруг перестала понимать, что он говорит.
Он пришел с работы, она в тот день была дома, писала диплом. Сварила борщ. Он ел борщ и повествовал о новостях с неожиданно тягучей, занудной интонацией, какой она прежде у него не слышала, даже когда он рассказывал о своих невыносимых фазах луны. Какие-то шпиндели, какие-то Ивановы… Какие Ивановы? - спросила она, еле сдерживая брезгливость. Он поднял бараньи глаза: как, но ты же сама… Что я сама?! Но мы же были у них позавчера! Мы не были у них позавчера, я не знаю никаких Ивано… но тут, вглядевшись в его расплывающиеся, стремительно одрябшие черты, она зажмурилась и затрясла головой. Она не знала этого человека.
Он замер с ложкой на весу и даже, кажется, с открытым ртом, а она все трясла головой, словно надеялась вытрясти оттуда новое знание: это был не он, она его не знала, сквозь черты Черныша проглянула жуткая, пластилиновая рожа, рожа человека из спального района, какой не было и не могло быть у ее мужчины. Она слыхала, что безумие меняет людей, но не так же, в одночасье. В кого он превратился? Маска молодого, пусть странного, пусть рыжего, но все еще любимого, треснула и обвалилась, как грим: за этим новым лицом стоял долгий опыт полунищей жизни, утеснений, унижений, постыдного вранья, бессмысленных стоячих застолий с мужиками в пивняке, от этой рожи пахло прогорклым маслом, он сразу стал похож на мать, Боже, как он стал похож на мать, какое дряблое, бабье из него поперло! Как она могла этого не видеть! С такого сталось бы пить мочу. И когда он робко спросил: что с тобой, киска? - этой киски она уже не вынесла, бросилась в комнату, рухнула на диван и закусила зубами подушку. Но и сквозь подушку продолжала выть, а на все его попытки подойти отвечала таким визгом, какого и представить не могла - неужели это она сама, сама так орет? Но вообразить, что он прикасается к ней, было еще немыслимее.
Дымарский приехал через два часа, когда она уже охрипла: раньше не мог, пробки, город стоял.
- Ну, я где-то в это время и ждал, - сказал он Вите, когда она спала после укола. - Кстати, она вас так и не звала по имени?
- Никогда. Только Чернышом. Я все удивлялся, откуда эта кличка.
- Надо было мне вас предупредить, - сказал Дымарский. - А впрочем, это все равно кончалось. Очень быстро пошло.
- Все-таки я не представляю, - после паузы признался Витя. - Не могла же она в самом деле…
- Запросто могла, - убежденно ответил Дымарский. Я же говорил… правда, не вам, а ее папе… но какая разница? Мы все на одно лицо… Я говорил, что все мы ходим по тонкому льду. И если не внушать себе на каждом шагу что-то другое, а просто видеть вещи как есть - не выдержит никакой мозг, никакой рассудок… Я и ей говорил: если что-то спасет, только самогипноз. Это сильней любого чужого. И когда к ней в клинике подошел мальчик из соседнего корпуса, банальный МДП, ерундовый, в общем, случай, - она могла заговорить с ним на единственном условии: представив, что это и есть Черныш… которого я, кстати, никогда не видел.
- Но почему вдруг на ровном месте?! - взорвался Витя. - Я ничего не делал, сидел, ел…
- Вы ни при чем, - сказал Дымарский устало. - Это как таблетка: кончилось действие - кто виноват? Только здесь она научилась сама, а резерв оказался не бесконечен.
- Но как можно жить с четырьмя, как вы говорите, мужчинами и внушать себе, что все это один и тот же?
- А зачем внушать? - усмехнулся Дымарский. - Все мы один и тот же, и я, и вы… Земля вокруг Солнца или Солнце вокруг Земли - выглядит одинаково, нет? И потом, я столько перевидал… с самыми экзотическими маниями, уж поверьте… все более или менее похожи, всем страшно, все хотят одного, иногда и правда перепутаешь… Синдром Черныша, так и назову. Я давно за этим случаем слежу, уже и описал. Теперь можно публиковать.
- А как вы думаете… - с надеждой начал Витя, но Дымарский оборвал неожиданно жестко.
- Никак не думаю, - сказал он. - Знаю. Что, красивая? Нравится? Самому нравится. Ничего не поделаешь, теперь все. Двух самогипнозов не бывает. Раньше надо было думать, дорогой товарищ, когда ребенка ей сделал и сбежал.
- Какого ребенка, куда сбежал? - лепетал Витя, но Дымарский уже отвернулся.
Лето в городе
На работе получил эсэмэску: "Доброе утро. Когда надоест, скажешь". Ответил: "Было бы приятно получить "хочу" и ответить "лечу"". Десять минут метался - вдруг слишком? Наконец: "Если бы я разобралась, чего хочу!" Ладно: "В таком случае мое "лечу" опередит твое "хочу"". Еще десять минут думала, наконец родила: "Допустим". Прыгнул в машину, перенес три встречи, приехал в Домодедово - был дневной рейс. Через полтора часа в этом городе. Звонить из аэропорта не стал, приехал прямо в квартиру. Во дворе скрипят качели, дети скачут под присмотром бабок - странно: предчувствия счастья нет. Чего-то - есть, но счастья нет. Открывает хмурая. Дик прием был, дик приход. Самое ужасное, что заранее знал: то ли у нее подсознательно такая манера - дерг туда, дерг сюда, чтобы крепче сел на крючок, то ли действительно не понимает, чего хочет. Вялое "входи". Что говорить - непонятно. Кофе еще предложи. Садится на диван, поднимает голову: "Я тут подумала - ничего не получится". Я так и подумал, что ты так и подумала. "Ну что, я тогда полетел?" Молчит. Повернулся, вышел, взял такси, поехал в аэропорт.
По дороге вспоминал: ведь все уже было. То же бурное начало, не могли разлипнуться, ходили чуть не до утра по бульварам, сирень, естественно, - на другой день звоню, она неохотно говорит "ну ладно", встречаемся, ходим, все не то, где все ее вчерашнее шампанское - вообще непонятно. Наконец я прямо: "В чем дело?" Дело в том, что она не хочет ломать свою жизнь. Вчера я был дико обаятелен, а сегодня она отрезвела. Там есть учитель танцев, она занимается спортивным танцем. Если впускать меня, то прощайте, спортивные танцы. А она не готова, какие претензии? По самому началу ясно было, что если будет, то серьезно. И не факт, что легко. "Они пугаются напора", - сказал однажды Андрей Ш. Ехал и думал: почему-то никакого отчаяния. Жалко, правда, денег. Еще бесила жара. Только потом догадался, что привык прятать от себя самую сильную досаду, ни в чем не признаюсь, вот и проявляется подспудно: то дикая головная боль на ровном месте, то столь же дикое раздражение из-за ерунды. По дороге в аэропорт пробка на переезде. Все они, что ли, уезжают из города? Город южный, все цвело. Прикидывал, что буду делать дома. Надо бы чем-нибудь утешиться. Кого сейчас вызвоню? Да и, по совести говоря, чем после нее утешусь? Следовало бы успеть заметить в ней что-то разочаровывающее, отвратительное, но до того ль, голубчик, было. И всего грустней, что жалел ее, сидящую на диване: в самом деле несладко девочке. В двадцать два бы, наверное, возненавидел, сейчас при всем желании не мог. Но денег жалко: мог потратить на дело. Мало ли на какое - нажрался бы в хлам, все польза.
Она ждала в аэропорту, и странным образом знал это тоже. Может, потому и не было настоящего отчаяния по дороге. Как опередила? Ну еще бы не опередила. Выросла тут, знает все закоулки, сосед дворами добросил на мотоцикле. Надо еще посмотреть, что там за сосед. Пока торчал в пробке, жалея деньги, как-то так пронеслась - и вот торчит под табло, сияя. "Ты что, правда бы уехал?" - "Естественно". - "Ладно, поехали".
По пути, оглядываясь с переднего сиденья:
- Это ты меня уже воспитываешь?
- Я не воспитываю, Варь. Я просто пытаюсь… ну не насиловать же мне тебя, верно?
- А я что должна? Притворяться?
- Нет, ни в коем случае. Ну а что мне было делать?
- Не знаю. Наверное, все правильно.
- Ну посмотрим.
- Что посмотрим?
- По результатам.
Неделю назад ничего не было: "лежали говорили об искюсствах". Приехал по делам, затащили в компанию, масса общих знакомых, большая запущенная квартира, прекрасная, как в молодости - в Москве сейчас таких уже нет: чья-нибудь бабушка завещала, внук оказался раздолбаем, таскает таких же бездельников, ночами забредают совсем посторонние, пьют, поют, свечи, разговоры на балконе, рассвет, потом кто-то остается, кто-то расползается, иногда с этого что-то начинается. Здесь разговаривал, как не разговаривал давно: все всё понимали, отвечали быстро и в тон, много знали, через час были как родные. Раньше Москва опережала в тех самых искюсствах, теперь опережает в падении, бычится, возглавляет всякое движение, хоть вверх, хоть вниз. Приметил ее сразу и взаимно, как и положено: старалась подсесть поближе, ответить парольной цитатой, но тогда же заметил и эти внезапные отшатыванья, дерг-дерг, чтобы, значит, не мнил о себе. К пяти утра хозяева начали задремывать - двое местных безработных, живущих на родительские переводы из Штатов: она студентка, он что-то где-то по мелочи, кажется, строительное то ли ремонтное, строгий и самоуверенный мальчик, как бы глава как бы семьи, хотя квартира ее. Задерживаться стало неловко, разговор шел с провалами. Встала, решительно взяла за руку, потащила к себе. Дома никого, с кем живет - не спрашивал. Двадцать два года. Усадила в кресло с книгой, пошла в ванную, вышла в короткой ночнушке, постелила кровать - без краски и платья казалась младше, совершенный ребенок, несколько медвежковатый. Белые сильные ноги, крепкие икры, длинные пальцы. Ни маникюра, ни педикюра, ничего. Чудесно. Волосы теплые, соломенные, своего цвета, с легким духом абрикосового шампуня. Гладил, но не приставал. Потом целовались, вроде все уже должно было быть, но останавливала, и я не настаивал. Во дворе уже орали вовсю сначала птицы, потом дети. Наконец задремали, проснулся к двум, еле успел на обратный самолет. Записал телефон, из самолета написал: "Прямо хоть возвращайся". Не ответила, с утра прислала - "Доброе утро".
- Со мной хорошо спать, все говорят. Свойство организьма.
- Это молодость, пройдет.
- Не пройдет. Я не храплю, не верчусь, уютно сворачиваюсь.
- Что да, то да.
- Я даже думала с одной подругой открыть дормиторий. Для страдающих бессонницей, слабостью там… Пришел, выспался, ушел свежий. Секса никакого.
- Это ты умеешь, да.
- Молчал бы. Развел на все, лежит довольный, как слон.
- Я и есть.
- Семнадцать лет разницы, ужас.
- Почему ужас?
- Не вздумай говорить, что мог бы быть моим отцом.
- Не мог бы, нет. Я в семнадцать только начал.
- Не вертись. Рассказывай.
- Про первый раз не буду, пошлость.
- Я не прошу про первый. Что хочешь, то и рассказывай. Устраивается, вертится, укладывает голову на груди.
Город-то был - герой, с боевой славой, и больше, в сущности, ни с чем. В застольях поют военные песни - сначала дурачась, потом всерьез. Угрюмый бородатый мужик мог среди общего стеба резко встать и заявить, что ему невыносимо издевательство над святынями. (Слава Богу, никогда не издевался.)
Первое время она таскала его по компаниям - оба боялись, что наскучит вдвоем, но скоро наскучили компании. Вдвоем не надоедало, обходились без обсуждений третьих лиц. Кого было обсуждать? Все понятные. Показала подругу - девочка-декаденточка, старше на пять лет, страшно обиделась, кажется, что увлеклись не ею. Уже перебраживает, перекисает. Могла бы утащить в свой декаданс, как Парнок Цветаеву (может, интерес, и здесь не без этого). Показала свою театральную студию, так себе студия. С режиссером было, теперь вроде как дружат. Старался больше молчать, в таких коллизиях верной линии не бывает. Начнешь ругать - столичный хам, хвалить - столичный подхалим с чувством вины, фальшивым, разумеется; молчишь с умным видом - столичный сноб, хуже первых двух. Что-то мямлил. Ночью, вдруг:
- Самое странное, что ты добрый.
- Я примерно понимаю, о чем речь. То же одна говорила - это от заниженного мнения о людях. Как бы я так плохо о них думаю, что восхищаюсь любым человеческим проявлением…
- Нет, это она со зла. Она тебя не любила.
Пару раз приехала без предупреждения, появилась внизу, ждала. Почему-то почувствовал, дико вдруг захотелось мороженого, выбежал за мороженым - стоит. На работу не вернулся, что-то наврал, хотел везти в гости - "Нет, я же не в гости"… Потом начала врать, что приехала "рвать"; никогда раньше не обращал внимания на эту анаграмму.
- Ну сам же подумай, никакого же будущего.
- Этого мы не знаем.
- Ты всегда прячешься. Что тебе, трудно подтолкнуть меня? Ну скажи: возьми себя в руки…
- Что ж я буду себе голову рубить?
- Не голову. Это у тебя обычные стрельцовские гоны. Стрелец себе придумывает, мечется, гонится, а на самом деле ему никого не надо.
- В этом что-то есть, я с тобой через что-то должен перепрыгнуть.
- Ну видишь! Ты перепрыгнешь, а я куда? Ты мною спастись хочешь.
- Живу тобой, как червь яблочком.
- А у меня там хороший человек. Я не могу врать вообще, понимаешь ты это?
- И не ври.
- Так нельзя. Я должна его сдать в хорошие руки или сделать так, чтобы сам ушел.
- Вот этого я никогда не понимал.
- Конечно.
- Будь уверена, он с величайшим облегчением тебя отпустит на все четыре. Нечего преувеличивать свою единственность.
И опять птицы, и опять не спали до шести, и почему-то после ночи с ней не было вялости и злости, а вскакивал свежий, словно после шести безмятежных часов на горной веранде. Ревниво следил: не подвампириваю? Нет, и ей не хуже. Главное - все можно было сказать, это важней всякого секса, однако и он, надо признать… Хотя по большому счету все это ведь только для подтверждения, вроде печати.
Не сказать, чтобы обходилось без взаимных дрессировок, замечаний об этикете, летучих обид. Но все это быстро гасло - зачем отравлять чистый воздух?