– Как видишь, нет. – Елена освободилась из рыхлых объятий. – Мой удел – русские помойки и свалки.
– Мы не жалуемся, – засмеялся маленький изящный художник с влажными восточными глазами и с серебряным перстнем. Это был мастер поп-арта, чьи работы наполняли музеи мира. – В России все больше помоек и свалок. У меня есть проект превратить одну из подмосковных свалок в портретную галерею современных политиков. Депутаты из пластиковых бутылок, сенаторы из пищевых отходов, генералы из гигиенических пакетов, и в центре свалки – Чегоданов, из дохлых собак, обломков самолетов, ампутированных рук и ног. Назвать экспозицию: "Россия, вперед!"
– Гениальный проект! – Елена чмокнула в щеку остроумного фантазера. – А где, собственно, сам Скороходов?
– Должно быть, вставляет себе в задницу перо попугая. А оно никак не вставляется, – хмыкнул усатый, с изможденным лицом художник, поправляя на шее шелковый бант. Он был мастером инсталляций, которые в зарубежных каталогах именовались "русским стилем".
Елена любила это экзотическое, капризное, животворящее племя, являвшее собой дружное сообщество творцов, безобразников, бескорыстных мечтателей, неутомимых выдумщиков, так не похожих на тусклых обывателей, или алчных стяжателей, однообразных кликуш или желчных ненавистников. Художники, с которыми она водила дружбу, могли быть пьяницами, курильщиками тонких ядов, мелочными в обидах, но никогда – мрачными дельцами, фанатичными исповедниками, жестокими гонителями. Они были терпимы, ироничны, мечтательны, держались тесной стаей, где каждый узнавал другого по переливу пера, птичьему свисту, изысканному полету, который часто кончался трагическим кувырком под дулом смертоносного ружья.
– Когда ты была с Бекетовым, от тебя была польза, – произнес художник в азиатской шапочке и неряшливой хламиде с пестрым пояском. Он прославился инсталляцией на тему террористических взрывов в Москве. – Ты приводила к нам богатых клиентов с Рублевки. А теперь, когда ты крутишься среди оппозиционеров, кого ты можешь к нам привести? Твой Градобоев любит Шилова и Глазунова, готовых увековечить его неистовый лик.
– Ты не прав. Я раздобуду для вас роскошный заказ. Под него есть деньги, нужны мастера. Через месяц состоится грандиозный митинг оппозиции. Превратите его в перформанс. В вашем распоряжении площадь, толпа, знамена, транспаранты, фаеры, мегафоны, прожектора. Создайте зрелище, как при открытии Олимпиады.
– Легко, – хмыкнул крепыш с русыми кудрями, чьи руки были черными от металла, сварки, едких кислот и мастик. – Оденем твоего Градобоева в костюм инопланетянина и спустим его на трибуну с аэростата.
– Лучше в горностаевой мантии, с короной на голове.
– А может, в облачении Ильи-пророка, который вернулся на землю?
Художники, которых позабавило предложение Елены, стали фантазировать, то ли шутя, то ли всерьез. Но в это время устроитель выставки, знаменитый арткритик в просторной блузе, с клиновидной бородкой, подошел к микрофону, созывая публику:
– Милостивые дамы и господа! Мы открываем концептуальный проект известного своим непревзойденным искусством Даниила Скороходова: "Стань птицей!" Актуализация этого проекта связана с экзистенцией каждого, кто в глубине сознания несет архетип птицы. Найти в себе этот, глубоко запечатанный архетип, пробиться к нему, сбросить все позднейшие наслоения и вылететь на свободу – такова задача визуального субъекта, который воспроизводит архетипический порыв души к небу, к невесомости и, если угодно, к первояйцу, из которого родился мир. Прошу! – Он хлопнул в ладоши среди мерцающих вспышек, проблеска телекамер, аплодисментов зрителей.
В громкоговорителе раздался петушиный клекот, крик кукушки, уханье филина. В зал, в свете прожекторов, выскочил совершенно голый Скороходов, с тощими ногами, вислым задом, безумными счастливыми глазами. Не стыдясь наготы, заскакал, запрыгал, колотя себя руками по ляжкам, пугая дам, вызывая хохот и свист. Подбежал к ванне, плюхнулся в нее, расплескивая желтоватую жидкость, возился в ней. Вышел из ванной, отекая то ли подсолнечным маслом, то ли олифой. Прыгнул в ящик с перьями. Крутанулся в нем. Поднялся, весь в пуху от макушки до пят, с комком перьев в паху, с перьями на лопатках и животе, с пернатыми руками и ногами, с головой толстой от пуха, из которого смотрели круглые хохочущие глаза. Стал скакать, кукарекать, наскакивать на зрителей. Суматошно обегал других птиц, сконструированных из железа, бумаги и тряпок. И замер, сам превратился в скульптуру.
Елена смеялась, аплодировала, смотрела на летящий пух. И вдруг среди зрителей, со страхом и неверием, увидела знакомое лицо – высокий лоб, платиновая седина на висках, серые внимательные, устремленные на нее глаза. Бекетов стоял в толпе, словно явился из бесплотной вспышки, из слепящих лучей, из ее грешных побуждений и запретных видений.
Они сидели в маленьком артистическом кафе в дальнем углу галереи, среди тех же кирпичных стен, железных балок, врезанных в пол рельсов.
– Спасибо, что подошла, не убежала, увидев меня, – говорил Бекетов, виновато и робко поднимая на Елену глаза.
– Ты искал меня? Не случайно оказался в галерее?
– Я помню, что ты стараешься не пропускать вернисажи. Помню, что Скороходов твой приятель.
– Зачем же ты меня искал? – спросила она отчужденно, испытав внезапную неприязнь, столь сильную, что готова была встать и уйти.
– Мне хотелось увидеть тебя.
– Да что ты говоришь? Захотелось увидеть? Захотелось вдруг повидаться? А когда ты уехал, не попрощавшись со мной, когда ты прислал мне это бесчеловечное письмо, так и не удосужившись объясниться… И это после всего, что нас связывало. После всех твоих уверений. И вдруг теперь – повидаться? – Она испытывала желчное отчуждение. Ее горечь, негодование, оскорбленное самолюбие воскресли, и ей хотелось сделать ему больно, уязвить, сказать что-нибудь оскорбительное и надменное, а потом подняться и уйти.
– Я знаю, что виноват. Но у меня не было сил поступить иначе.
– Ты решил, что у меня избыток сил? И поэтому предоставил мне читать твое прощальное послание? С твоими обычными виртуозными оборотами речи, которыми ты когда-то меня очаровывал, признавался в возвышенной любви, а теперь отсылал меня от себя, все так же изысканно и изящно? – Она едко смеялась, видя, как ее слова ранят его и он потерянно и беспомощно старается ей возразить.
– Я потерпел крах. Меня накрыла тьма. Я не хотел брать тебя в мою тьму.
– Но почему ты меня не спросил? Может быть, я бы захотела идти за тобой во тьму? Может быть, тьма с тобой для меня была дороже, чем солнечный свет без тебя? Когда я прочитала твое письмо, я хотела кинуться за тобою вслед, но не было обратного адреса. Потом я поняла, что ты бросил меня, и почувствовала к тебе ненависть, желала, чтобы моя ненависть настигла тебя, ударила в спину и ты погиб. Потом я захотела забыть все, что нас связывало, испепелить наши чудесные дни. Я сожгла письмо, и ветер из окна разнес пепел по комнате. Потом я ужаснулась, что наше чудесное время, наши путешествия, безумные и счастливые ночи, восхитительные разговоры – все это пропало бесследно. Я стала ползать по полу, собирала пепел. Плакала над ним, целовала, веря, что молитвой и слезами можно все воскресить и ты вернешься. Но ты не возвращался. И понемногу я смирилась, отодвинула прочь все, что с тобой было связано. Для меня началась другая жизнь, появился другой человек, которому я верю, которому служу.
Она вдруг заметила, что не желает уходить, хочет остаться, получить от него запоздалое объяснение. Хочет сама объясниться. Что их исчезнувшие, прерванные отношения вовсе не исчезли, а длятся и после того, как он покинул ее. И для того, чтобы эти зыбкие длящиеся отношения наконец прекратились, чтобы она сбросила с себя бремя этих оборванных отношений и целиком отдалась своей новой судьбе, для этого необходимо с ним объясниться.
Она видела, как страдает Бекетов, как мучительно сдвигаются его брови, бегают неуверенные глаза. И эта растерянность доставляла ей удовольствие. Он, обычно страстный, готовый проповедовать, убеждать, уверенный в своей правоте, теперь был слаб и растерян. Был слабее ее, и она торжествовала.
– Ты права, я виноват. Я оказался никчемным, ни на что не способным. Не сумел преуспеть в своих государственных проектах и замыслах. Оказался недостойным тебя. Проиграл повсюду. Я пораженец.
Ей вдруг стало жалко его слезной жалостью, которая, как плеснувшая волна, смыла недавнее торжество. Она пристально, с недоумением и состраданием, рассматривала его близкое лицо, обнаруживала больше металлической седины в волосах, новые тонкие морщинки у глаз и у губ. Его глаза были такими же светлыми и глубокими, но в этой лучистой глубине появились темные тени – след неизвестных ей тревог и разочарований. Ей захотелось узнать, как протекли его годы без нее, какие раздумья, словно темные каменья, погрузились в светлую глубину его глаз.
– Как ты жил эти годы? – спросила она.
И он откликнулся на ее сострадание торопливым признанием. Словно спешил высказаться прежде, чем снова набежит на них туча и все, что на мгновение вспыхнуло и засверкало, снова померкнет.
– Ты знаешь, что вся моя жизнь, весь ее смысл был в служении государству. Не Чегоданову, не Кремлю, а Государству Российскому, которое в девяностых годах потерпело страшное поражение. Оно должно было погибнуть безвозвратно. И я спасал его, сражался за него на невидимой войне, и приближал, вымаливал, выкликал Русскую Победу. Русская Победа – мой символ веры, моя философия, моя религия. Когда я пришел в Кремль к Чегоданову, работала страшная машина разрушения, уничтожавшая последние остатки "красной империи". Хрустели ее кости, трещали разрываемые сухожилия и мышцы. Гибли гигантские заводы, разрушались великие научные школы, разорялись гнезда культуры. Я убедил Чегоданова начать кромешную работу по сбережению государства, вдохновил его пророчествами о Русской Победе. Я начал ломать машину разрушения. Исподволь устранял ее операторов, извлекал из нее то одну, то другую деталь. Я менял телеведущих и редакторов газет. Тонкими операциями сеял рознь среди ненавистников страны. Спасал от гибели истинных государственников, которых шельмовали, травили, отстраняли от дел. Чегоданов был силен, прозорлив, исполнен честолюбия, верил в свое мессианство. Восемь лет, два его президентских срока прошли в подготовительной работе, когда страна была готова к рывку, к преображению. Были собраны в казне громадные деньги. Была воспитана гвардия, способная совершить рывок. Была теория этого грандиозного рывка. Был план, согласно которому всей стране, всему народу будет послан сигнал о начале наступления, возвещена великая цель, прозвучат искренние, идущие от сердца слова. Слова о неизбежной Русской Победе. Дело оставалось за малым. Чегоданов должен был пойти на третий срок президентства. Не пренебречь Конституцией, а сделать несколько легких штрихов, едва ощутимых поправок в этой толстенной книге в переплете из шкуры кенийского козла. Я убеждал Чегоданова, умолял, угрожал, сулил ему политическую и физическую смерть. Все напрасно. Он испугался, послушал других советников, послушал своих европейских и американских друзей, с которыми встречался в узком кругу властителей мира, веря в их дружбу. Он не пошел на третий срок, а выпустил вместо себя дрессированную говорящую куклу, Стоцкого, который наполнил Кремль дымом бессмысленных слов, мишурой бесцветных поступков. А Чегоданов устранился от власти. Его словно опоили зельем. Он вдруг увлекся заморскими странствиями, катанием на яхтах, строительством дворцов, увлекся женщинами, лошадьми, экзотическими видами спорта. И словно забыл о стране, которая стала падать и рушиться. Вернулись в Кремль те, кого я удалил, на экранах появились те, кого я отсек. Они брали реванш за свое поражение и набросились на меня. Чегоданов не захотел меня защищать. Он отдал меня на растерзание врагам, и я после нескольких с ним объяснений, после нескольких бурных ссор ушел. Убежал в захолустье и скрылся. Признаюсь, скрылся и от тебя, боялся твоего презрения, твоего отчуждения. Ты ведь привыкла видеть меня на коне, вдохновляла меня в моих победных ристалищах, верила в мою звезду. Говорила, что это и твоя звезда. Но эта звезда погасла. Вокруг меня была тьма. И, поверь, я не хотел, не мог увести тебя в мою тьму. Не хотел уподобиться скифскому царю, который в свой смертный курган увлекает любимую женщину, любимого коня, любимый кубок и меч…
Елена слушала его горькую исповедь, и не было в ней обиды, а лишь сострадание. Тот, кого она когда-то любила, гордый и изощренный, истинный, а не мнимый повелитель страны, кудесник интриг, волшебник изощренных уловок, для одних исчадие ада, для других обожаемый идол, – этот любимый человек был раздавлен, и некому было поцеловать его тихо в глаза, положить невесомо ладонь на его дышащую грудь. Некому было пробежать босиком по холодному полу, распахнуть на окне занавеску, и тогда огромные зимние звезды вдруг всем своим восхитительным блеском хлынут в темную спальню. И его лицо на подушке, и бокалы с недопитым вином, и огромное зеркало покажутся дивно серебряными.
– Я уехал в глушь, в крохотный городок. Затворился, как монах в келье. Ни знакомых, ни телевизора, ни Интернета. Только старушка хозяйка и настоятель монастыря отец Филипп. Русская классика, книги, которые в юности не успел прочитать. "Казаки" Толстого, когда герой ложится в мятую траву, где только что лежал лось. "Евгений Онегин", такое русское, любимое, данное тебе таинственной памятью, не твоей, а твоих прапрадедов. Гусь на красных лапах ступает на сизый лед замерзшего пруда и падает. Как это чудесно! Учение Николая Федорова о преодолении смерти. Значит, я могу моей молитвенной волей воскресить отца, умершего от ран после Афганского похода. Воскресить деда, погибшего под Сталинградом. Снова встретиться с мамой. И конечно, я думал о тебе. Порывался звонить, ехать к тебе, просить у тебя прощения. Особенно ночью, когда пурга стучит в оконце и такая тоска, такое одиночество… Но потом я стал заглядывать в Интернет, стал включать телевизор. Боже, что творилось в стране. Все, чего я когда-то добился, все пустили по ветру. Деньги, которые страна скопила для рывка и развития, – эти деньги разворовали и бездарно растратили. Всех здравомыслящих людей отстранили от управления, и на их место пришли проходимцы и воры. Страну разворовывали, губили остатки государства. Всюду торжествовали мздоимцы и бездари, а эти два самовлюбленных нарцисса, Чегоданов и Стоцкий, позировали перед телекамерами, как конферансье. Изображали государственных деятелей, и от их слов веяло смертью…
Елена следила за дрожанием его бровей, мучительным блеском глаз, страстным и больным движением губ. Вслушивалась то в горестные, то в гневные звучания голоса. Эти звучания были ей так знакомы, так часто завораживали. Увлекали в восхитительные лучезарные дали его фантазий, в темные бездны его роковых предчувствий, в пьянящую сладость его мечтаний. Она пугалась того, что ее прошлое возвращается. Прошлое, где он был любим, обожаем, где была она счастлива и так горько обманута, – прошлое возвращается. Она занавесила его черным крепом, как занавешивают зеркало в доме умершего. Это прошлое вдруг воскресло. Все те же серые пушистые брови, и можно было их целовать, чувствуя, как он замирает от ее поцелуев. Все та же серебристая, как песцовый мех, седина была в его волосах, и можно было вдохнуть их любимый запах. Все та же маленькая родинка темнела на щеке, и можно было нежно ее погладить, видя, как он закрыл глаза и улыбается, позволяя ей чертить на своем лице таинственные письмена. Она пугалась воспоминаний, отталкивала их, искала в себе недавнюю обиду, старалась угадать в нем вероломство, лукавый умысел, почти угадывала. Но потом опять слышала его измученный голос, видела страстные искренние глаза. Верила и внимала.
– Я видел, как все рушится. Как термиты истачивают остатки страны. Как народ погружается в тупое бесчувствие, и его топчут, обирают, глушат, и он бессмысленно мечется среди своих смертей и несчастий. И вновь из глубин русской истории поднимается тьма, слепая жестокость и ненависть, которые готовы хлынуть на площади городов, во дворцы миллиардеров, в библиотеки и храмы и снова, в который уж раз, превратить страну в кровавое месиво. В грохот тачанок, блеск топоров, расстрельные рвы, усеянные трупами речные откосы. Но вдруг среди бессмысленных ненавидящих лиц я увидел лидера. Увидел его грозное и ясное лицо. Его живые, исполненные смысла глаза. Его способность повелевать толпой, укрощать ее слепую ненависть. Его волю к власти, которую он готов использовать не во зло, а во благо. Я увидел лидера, способного спасти Россию от Чегоданова, от всего воровского и развратного племени, удержать Россию на последней черте перед пропастью, развернуть ее и повести вперед, к спасению, к воскрешению, к долгожданной Русской Победе. Монахи в своих скитах говорили, что должен явиться истинный русский лидер. Юродивые на папертях возвещали, что явится русский Спаситель с лицом младенца в чугунных веригах. И я понял, что Спаситель явился. Градобоев, тот русский лидер с наивным и верящим лицом младенца и с чугунными веригами власти, которыми его наградил Господь. Я решил вернуться в Москву и служить ему. Несколько раз я видел тебя рядом с ним. Я понял, что вы близки. Я решил тебя отыскать, преодолев мою робость, чувство вины, боясь вызвать в тебе гнев и презрение. Но, поверь, я думаю не о себе, не о моей перед тобой вине. Я убежден, что смогу быть полезен Градобоеву. Я знаю Кремль, знаю кремлевских бесов, знаю Чегоданова. Я искушен в интригах и политических комбинациях, в которых слаб Градобоев. Я помогу ему избежать ошибок. Я помогу ему кратчайшим путем, без крови и потрясений, войти в Кремль. Я передам ему мой проект возрождения России. Представь меня ему. Ты будешь знать о каждом моем слове, каждом намерении. Я знаю, ты любишь его. Мы вместе убережем его от опасностей. Поверь мне!
Его лицо было умоляющим и одновременно настойчивым. Волевым и беспомощным. Любимым и ненавистным. Лживым и искренним. Он пришел к ней не ради нее, не искать ее любви, не умолять, не раскаиваться. Он по-прежнему был политик, виртуоз интриг, знаток огромных и страшных часов, которые своими шестернями двигали стрелки русского времени, куранты русской истории. Он сам был частью этих часов. Золотым наконечником стрелки, скользящей по черному циферблату. Но разве не это она в нем любила? Не это изощренное умение? Не это изящное и виртуозное искусство управлять загадочной и грозной машиной? Не она ли помогала ему двигать золоченую стрелку, скользящую от одной золоченой цифры к другой, любила в нем хрустальные поднебесные звоны, а не глухие скрипы и скрежеты?
– Ты хочешь пойти служить к человеку, который является моим любовником? – усмехнулась Елена. – Это не будет тебе мешать?
– Мне многое будет мешать, – ответил Бекетов, опустив глаза.