Пели плохо, но так душевно, пили и жрали так много, что потом долго и совсем обнявшись танцевали допоздна, до закрытия. Иногда появлялся гусар, то ли залетный, то ли из шахтеров или с зоны с большой деньгой, и объявлял: "Закрывай ресторан, метр, гуляем всю ночь, я башляю хаванину и музыкантам". И вот там было все: и смех, и слезы, и разборки, - но музыка оформляла эти все посиделки. Конечно же, не все равно, под какую мелодию тебе исповедовался какой-нибудь мариман или чистили рыло под "Мой Вася, он будет первым сразу на Луне", "Марина, Марина" или "Поспели вишни в саду у дяди Вани". В самом главном ресторане "Астория" играл на барабане известный всем барабанщик Аркаша. Он отличался прекрасной старомодностью и время от времени подходил к столу, где всегда сидели кореша, опрокидывал рюмку и кому-нибудь жалобился громко: "И что они, эти современные буги-ву хули-рули?" - Так он называл хали-гали. - То ли дело "Роза, налей-ка рюмку, Роза, ведь я с мороза". "И за шо воевали наши деды, шоб слушать эту пездемону". Но говорил это незло, ибо сам был виртуоз. Его коронным номером был трюк с барабанной палочкой: в момент, когда он отбивал такт ногой на большом барабане, а правой рукой стучал по тарелочкам, левая в это время на уровне плеча крутила другую палочку между толстых и, видимо, нежных, коротких пальчиков, палочки пробегали по нескольку раз от большого до малого, и это вызывало восторг и бурю оваций. На него ходили специально. Он был маленький, толстенький и целый день стоял под рестораном в толковищах со всякого рода жалобщиками, раздавал советы. Как-то мой друг подцепил, ну, этих, как они, лобковые, сказал, что в бане. "Ну да ладно, ври больше, - сказал ему Аркаша, - но не бойся, у меня в сорок четвертом в Ташкенте было такое и в ушах, и в бровях, и на груди, главное - не запускать". "И что делать?" - спросил, чуть не плача, новичок мандавошечник… Аркаша тихо говорил: "Бежать в баню, бриться наголо". - "И что потом?" - "Идти к реке или морю, натереться селедкой и ждать, пока они захотят пить и все уйдут", - все хохотали, понимая, что это был розыгрыш. Ах, Аркаша, и когда появились все эти бит-группы, вокалы, подсветки, маракасы, и парнас стал падать, и никто не заказывал "Ах, Одесса, жемчужина у моря", и подходил какой-нибудь хмыренок и, суя ему трешку, толковал: "Аркаша, сделай хоть кусочек из арии Христа…" - Аркаша совсем загрустил, перестал крутить палочку, как-то в последний раз оторвался со своими песнями с одним заезжим дальнобойщиком старой гвардии, со всей плечевой и тихонечко так свалил в Канаду, работал там на обертке апельсинов и мандаринов со своей женой, но, видимо не вынеся такого поворота в своей артистической карьере, бедный, умер от почечной недостаточности…
Но музыка тогда была повсюду, ее становилось все больше и больше, мир открывался через музыку, ибо нельзя было заткнуть эфир во всю его ширину и глубину.
Вскоре уже вовсю зазвучали "Битлз", Криденс, Литл Ричард, Адамо, Рей Конифф со своей компанией голосовых свингов и конечно же Рей Энтони Шоу, Бренда Ли, Рита Павоне, Николо Дибари, Чарли Паркер, Фрэнк Синатра, Луи Армстронг и Элла Фицджеральд. И все это разливалось на улицах города большим ковшом: подходи, наливай и пей полным горлом. У моего окна выстраивалась толпа, по вечерам и я врубал на полную мощность Элвиса Пресли, и какому тогда обкому было устоять, который с трудом выпускал на сцену Эдиту Пьеху и Эдди Рознера после долгих комиссий и прослушиваний. Вот здесь и кончилась советская власть, когда появился магнитофон и коротковолновик "Спидола", который брал запросто с шестнадцати метров "Голос Америки" из Вашингтона. И не антисоветские речи сражали тогда совок, а "Саммэ тайм" Гершвина или истошный вопль Мика Джаггера. Дальше - больше… Конечно, уютно примостились в наших домах на правах самых близких и Окуджава, и Высоцкий, и Клячкин, и Кукин, и Визбор, и Галич. Вот уж где пропустили удар так пропустили. Боялись ракетно-ядерного удара, а пропустили музыкальный. Ибо, когда Эдит Пиаф своим скрипучим великим голосом вещала о своей любви и смерти всему миру, и у нас все понимали, что это ложь, мол, там на Западе одни беды, а у нас - другие, всем становилось ясно, что боль, трогавшая Эдит, - это и наша, и боль каждого.
А дальше еще хуже - появилась настоящая философская популярная музыка, и молодежь уже не только через сложных Рахманинова и Пендерецкого, но и через "Моди Блюз", "Кровь", пот и слезы Джетро Тал, Кинг Кримсон, Мохавишну Супертрэмп и далее везде, через "Пинк Флойд", наконец, через настоящий американский черный блюз могла кое-что понять на доступном языке родной шестиструнной и голосовых связок. И самое главное - всему этому без сожаления отдалась сама природа, она как бы слушала себя, доселе не слышанную, и мы слушали себя, доселе неслыханных, и поэтому, как говорили тогда, пиздец подкрался незаметно. Когда гэбэшники, конфисковавшие на таможнях или по стуку "Блэк шабаш" или Карлоса Сантану, не дробили пласты своими модными узконосыми шузами и не плясали на костях рок-н-ролла свой коричневый танец, а тайно тащили все это домой своим выкормышам, которые тоже торчали, как и все мы, от иглы, дрожащей в бороздке… - вот здесь совкам нужно было завязывать самим и начинать уже тогда перестройку по музыкальным нотам, а не под погребальные марши отцов коммунистической империи…
17
Демонстрации в городе были поводом для того, чтобы себя показать и других посмотреть. Надевалось самое лучшее, дефицитное. Колонны выстраивались с самого раннего утра в боковых улицах, а потом к десяти утра стекались к главной площади, где была установлена временная трибуна и на ней стояли местные партбоссы с подобающими ряшками. Они самодовольно улыбались и ждали народ, который будет снизу их любить и приветствовать. Люди брели всегда как-то вяло, и надо было их бодрить нечеловеческими здравицами, ожидая того же. И вот когда все как-то сникало, один из пузанков обхватывал микрофон, как бутылку армянского коньяка, и дул в нее: "Да здравствуют работники кирпичного завода под руководством нашей партии! На голову каждого горожанина приходится сейчас по тридцать восемь с половиной кирпичей! Ура!
Да здравствуют работники кожевенного комбината под руководством славной партии коммунистов! Два миллиона вьетнамцев и миллион камбоджийцев ходят в наших сандалиях!
Мир праху миллионам свиней, отдавших свою кожу нашим братьям по партии! Ура!
Коммунальники и виноделы, медработники, парикмахеры, спортсмены и домохозяйки! Под руководством партии Ленина вы искупали и напоили, вылечили и подстригли более тридцати процентов населения нашего города, а домохозяйка-спортсменка Копьева связала свою жизнь с чемпионом мира по плевкам в длину из Соединенных Штатов. Да здравствуют плевки в нашу сторону под руководством нашей славной компартии".
На самом деле никто эти вопли не слушал, все спешили к буфетам в конце шествия, чтобы отметить выход на улицы города… Врачи, допустим, не очень любили ходить на эти спектакли, особенно врачи психбольниц, особенно нести транспаранты и маяться с ними по переулкам и переулочкам, и вот они решили небуйнопомешанных долгожителей дурдомов с лицами, неважно какими, растворить среди работников, медсестер и вышибал с транспарантами и портретами вождей, чтобы облегчить свои руки и души, заняв их более приятным грузом, к примеру рюмками коньяку. И вот бедные обитатели желтых домов, раз в год вырывавшиеся погулять в город, с удовольствием и удивлением, неровно неся наглядную агитацию, стали смотреть на народное руководство снизу вверх, истекая слюной дебилов, акромегалов, с неподдельным любопытством завидя в них родственные души и сокрушаясь, почему они не лежат вместе в одном заведении… Несколько лет подряд это проходило, и врачи, и вышибалы кайфовали тайком, что им не приходилось таскать эту дурь за собой по городу и обязательно возвращаться на место. Психбольные после демонстрации немедленно шли по койкам и укладывались рядом с вождями. Но вот однажды один из наиболее здоровых на трибуне вдруг обратил внимание: чего это на него так пристально смотрят не очень обычные демонстранты - глазки у них собирались у носа в кучку, и головы, и подбородки были такие же, как и у большинства президиума: свиноподобные, с безумными глазами. И он, этот здоровенький, тихо спустился к крайнему в ряду, замыкающему шеренгу, и спросил: "А ты кто такой?" - "Как - кто? Его величество царь Николай Второй, а ты кто такой?" Тут здоровенькому стало совсем нехорошо, и он подошел к другому, с портретом Дзержинского. Тот был в бейсболке, босиком, и синий вылинявший халат был заправлен в женские байковые рейтузы большого салатного размера. "А ты кто такой?" Он заплакал: "Дяденька, я писать хочу и не могу раскрыть ширинку, помогите мне, а то я сейчас уроню портрет нашего главного врача". Помощнику первого стало плохо. Он отвел несуна за трибуну, и тот долго и сладострастно охал и стонал, пока желтая парная моча текла из-под трибуны под ноги марширующим.
"Шире шаг, первопроходцы крымского сухого вина, тьфу, травостоя. Под руководством ком…" В это время один из демонстрантов поскользнулся на луже желтоватого цвета и ебнулся прямо перед трибуной, и тут же помощник выхватил микрофон и заорал: "Да здравствуют акробаты, циркачи, абсолютные гимнасты нашего времени! Под рук…" "Ура" заглушило его патетические слова. "Товарищ первый, - обратился он к первому… - Я все понял, будешь награжден орденом дружбы всех народов, а этого главного из дурдома завтра же, нет, после, нет, послепослепослезавтра ко мне на ковер… Я ему покажу, как нужно ходить перед нашей трибуной, я ему покажу! Разве дело в нервах? Больные-больные, а ведь все здоровенькие, диссиденты проклятые, еще рожи корчить будут…"
На праздниках и демонстрациях зарабатывали художники. Всегда, к примеру, не хватало актеров для Ленина на броневике или Сталина в шинели и на открытой грузовой машине в окружении детей. Мой друг Юрка всегда подвизался на этом и имел сотню в день демонстрации от райкома. Столько же можно было получить за Сталина, но труд, надо сказать, был неимоверным: Юрок был небольшого росточка, как Ленин. Его одевали в серый костюм с галстуком в горошек и знаменитую кепку, усаживали поглубже на рыжую Юркину волосатую голову, чтобы думали, что под ней лысина. Перед этим они бронзовой краской красили ему лицо и даже уши и руки, и получался такой памятник, только говорящий, картавящий. Главная задача - это на главной улице, и особенно перед трибуной, стоять не шевелясь под броневиком и смотреть вдаль, щуря по-ленински глаза и протягивая руку перед собой. Левая рука должна быть, как всегда, в кармане. И вот это было самым трудным, потому что Юрка был очень подвижным, непоседливым, шухарным пареньком - простоять в одной позе целую улицу для него было неимоверно трудно… Но в улицах, где все шли расслабленно, проблем не было. Ленин мог даже сойти с броневика, пропустить стаканчик красного и поговорить со Сталиным, который ехал на грузовике с открытыми бортами в окружении детей разных народов. Однажды я стал свидетелем их разговора. В Сталина переодевался студент-грузин из мединститута. "Ну что, Володя, выпьем по стаканчику?" - "Иосиф, а почему бы и нет". - "Володя, ну а как Наденька, не хворает?" - "Да вроде ничего, а твоя, Иосиф?" - "Да все так же". - "А что, Володя, - переходя на шепот, вдруг заговорил Иосиф, - может, в общагу завалимся, там у меня есть пара кадров, уже лежат готовые". - "Да что ты, Иосиф, меня Надя ждет". - "Ну не буду настаивать, Володя". - "До следующего праздника". И они расходились по своим точкам. Юрка - Ленин залезал на броневик, сделанный из фанеры, под которой ползал обычный ГАЗ-69. Студент-грузин тире Сталин располагался среди детей на открытом кузове ЗИЛа, и все шло своим чередом. Так это продолжалось, пока Юрка на пути к главной трибуне не перебрал немного и на глазах всего местного политбюро и приближенных, когда водитель "газика" чуть притормозил, со всего маху не грохнулся перед трибуной с броневика.
Началась, конечно, паника, никто и не побеспокоился, жив он или нет. Сверху раздался крик: "Колонна в обход!" А Юрка - Ильич лежал, сучил ножонками и, когда его оттаскивали менты и гэбэшники в сторону, кричал, что он кричал всегда с броневичка и не успел на этот раз: "Революция, о которой в последнее время так много твердили большевики, свершилась". Но это уже никого не интересовало. Так закончилась его карьера Ленина, и, иногда выпивая среди друзей, он ностальгически вспоминал: "А, бывало, как глянешь на всю эту хевру сверху, и видно, что они меня даже и намазанного боялись, что я скажу всю правду". Какую правду, никто не знал, и все успокаивали его: "Ничего, Юрок, еще отмажешься, они тебя еще вспоминать будут, ведь стоял ну как живой, даже однажды яйцо почесал, как вечно живой, никто и не заметил, так-то им, сукам, и надо". Но Юрку трудно было свалить с ног, тем более что ему надо было учиться и кормить семью. Однажды он услышал по радио, что все продовольственные магазины начинают работать на полчаса раньше и поэтому и перерыв и закрытие будут перенесены на полчаса позже. Юрок набрал полный мешок красок, нарезал новых трафареток и пронесся по всем магазинам города. "Надо поменять вывеску, пока вы закажете". - "Конечно, конечно", - радовались директора. И через дня два или три у нашего Ленина был мешок продуктов и куча трешек и пятерок. Пили и учились безбедно года два. Научился у вождя мыслить философски и конкретно.
18
Савелий Семенович Эпштейн был высоким, рыжим, породистым евреем. У моего отца он работал вестовым, когда ему было всего шестнадцать лет. Он был исполнительным, скромным и очень успевающим делать все и очень элегантно. Отцу он нравился, и он всячески его поддерживал, и вот, когда он стал взрослее, отец двинул его дальше на другое, более престижное и пристойное место. Затем он исчез. Мать говорила, что он уехал учиться, но потом вдруг опять появился в городе. Отец к тому времени уже болел и вскоре умер. После похорон отца, в которых Савелий Семенович принимал самое деятельное участие, как-то на стадионе он подошел ко мне и очень по-родственному сказал: "Зайди ко мне на работу, вот адрес, утром в девять". Я учился тогда в седьмом классе, мать не могла нас одевать прилично и даже кормить. Иногда у нашего дома останавливался автомобильчик, такой новый старый "Москвичок" с деревянными переборками, и шофер приносил матери большой сверток и очень уважительно говорил: "Это вам от Савелия Семеновича". Мать стеснялась, но не принять свертка не могла: в доме порой нечего было есть, а в свертке были мясо, колбаса, масло, сыр, нашей семье хватало месяца на два. Или перед самой зимой у ворот останавливался огромный грузовик и ссыпал тонны полторы сухого шуршащего угля-семечка, вслед за которым из кузова выпадали уже напиленные дрова. Мать спрашивала: "Сколько я вам должна?" - "Не, ничего, это вам от Савелия Семеновича". Я не знал никаких тайн моей семьи, но мне это нравилось, что у нас был такой мощный покровитель, о котором в городе поговаривали, что он очень богат и содержит несколько артелей. Мать переживала, стеснялась, вздыхала, но была рада, что на ее сто рублей приходилась такая помощь, и, конечно, молчала…
И вот я однажды пришел в управление Савелия Семеновича часам к девяти утра и заглянул в его кабинет. Там шло совещание. Савелий Семенович, увидев меня, немедленно прекратил его и отправил всех по рабочим местам. Затем он поздоровался со мной и деловито начал звонить по разным телефонам. Через минут десять - пятнадцать в его кабинете было человек шесть. "Так, - сказал он, - пошить ему костюм, пальто, пару рубашек, туфли и ботинки. Срок исполнения две недели". Все его помощники бросились обмерять меня и закалывать иголками длину, ширину и так далее. "Ну все, идите. Ну, как мама, как в школе? Хорошо? Иди, вот адреса мастерских, где ты все получишь. Носи на здоровье. Привет маме. И помни всегда отца. Понял?" - И он как-то не по-деловому, как бы что-то вспоминая, улыбаясь, сказал: "Какой человек был, таких было мало… Ладно, иди, иди". Я уходил и, конечно, рассказывал все это матери. Мать плакала, вспоминала отца и тихо говорила: "Отец так много сделал для него, так много". Что отец сделал для Саввы, так его называли близкие, я так долго и не знал, да и не хотел знать. Я просто радовался, когда получал новые туфли, ботинки, рубашки и мог немного щегольнуть в школе перед моими одноклассниками. Но так продолжалось недолго. Вдруг прошел по городу слух, что Савелий Эпштейн арестован. А до этого ходили слухи о его роскошной жизни, что он мог запросто слетать на выходные с женой на спектакль в Большой театр, работающие у него получали зарплату раз в семь больше, чем на других предприятиях. Он вращался в самых высокопоставленных кругах областной элиты, устраивал им попойки и роскошные столы, не жалел давать в долг и потом прощал… Накануне ареста на одной из таких вечеринок два гэбэшника, мило общаясь с Савелием, отойдя на пару шагов от него, шепнули друг другу: "Ну что наш Рыжий, веселится, играет, не знает, что завтра его брать будут"…
Так оно и случилось…
Насколько я знаю из разговоров взрослых, он занимался тем, что организовал целую сеть подпольных артелей, продукцию которых продавали по всему Советскому Союзу. Но особенность была не в этом. Тогда только входили в моду телевизоры, кто-то пустил слух, что экраны, чтобы они не выгорали, надо накрывать специальными ковриками. У Савелия Семеновича работал химик, который открыл способ напыления путем химических реакций. Эти коврики делались не только для телевизоров, но и для стен, и для полов. Продавались они также по всей стране, и прибыль приносили неслыханную. В общем, когда его судили, то ущерб определили в размере миллионов пяти. По тем временам это были неслыханные деньги. У моей тети Симы под окном, а их двор граничил с территорией одной из фабрик Савелия, нашли в сарае водопроводный шланг, в который было напихано сотенными полтора миллиона рублей, а также два битком набитых пятидесятирублевками трехлитровых бутыля. Ну, в общем, всего такого, как всегда в таких случаях добра, - золота, бриллиантов и так далее. Суд был открытым, люди плакали, когда Савелий Семенович сказал в последнем слове: "Я научился многому, я понимаю, какой ущерб я нанес государству, не расстреливайте меня. За два года работы, даже в тюрьме, я верну не только ущерб, но втрое увеличу прибыль". Савелия Семеновича расстреляли. Моя сестра плакала. Она ходила на все заседания суда… Я понял, что он помогал ей тоже, как и мне. Я долго думал, чем же был обязан моему отцу Савелий Эпштейн, и пришел к выводу, что в общем, вероятно, ничем крупным. Просто Савелий Семенович был благодарным и благородным человеком, родившимся не вовремя, и то, что он делал для нашей семьи, было для него сущим пустяком. Но какая-то тайна здесь все же есть. Какая - уже никогда не узнать.