Однажды он объяснил мне причину своего интереса к "русскому вопросу". Он окончил Гарвард и женился на немке, высокой блондинке с прекрасной фигурой, любящей светлые платья и высокие каблуки. Это было в начале тридцатых, они взяли тур для посещения Ленинграда и Москвы. Когда они сели в поезд в Ленинграде, к ним в купе подсели несколько офицеров Красной армии. Молодые капитаны. Поезд тронулся, и, немного пообтершись, попутчики начали кое-как разговаривать. Жена Энгла немного знала русский и рассказала капитанам, кто они и откуда, что они молодожены.
Наступил вечер, и надо было ложиться спать. Молодые капитаны вышли из купе, и один из них, видимо старший, сказал чете, что те могут располагаться одни, а они будут стоять всю ночь в тамбуре, чтобы не помешать, возможно, первой брачной ночи в новой романтической стране. В ходе долгих отказов ни Полу, ни его жене не удалось убедить офицеров, что этого не следует делать. Проснулись они около шести утра и пригласили капитанов к чаю. На одной из остановок старший офицер куда-то слетал и вошел в купе с букетом полевых цветов и яблоками, которые горой высыпал на стол перед немкой.
"Путешествие начиналось сказачно, - рассказывал мне Пол Энгл, - я уничтожил внутри все ужасы, которые слышал дома о России. Вот она - страна великого народа! Александр, ты бы видел голубые глаза капитана, который подарил моей жене полевые цветы и яблоки, ты бы видел! Я этого никогда не забуду. Вот это и есть Россия, думал я…"
Дальше началось то, что привело моего старого друга в вечное замешательство, к вечной муке, к вечному вопросу: так что же все-таки такое эта твоя, Александр, Россия?..
Примерно часа за три до Москвы поезд вдруг остановился прямо посреди большого зеленого поля. Через некоторое время в вагон поднялись несколько человек в штатском. Они прямиком прошли в купе к молодоженам из Америки, гонявшим чаи с красноармейцами. Войдя в купе, сразу заявили: "У нас есть сведения, что в поезде, в вашем вагоне, в частности, в вашем купе, едет американский шпион с донесениями в Москву". Начался обыск. Были обысканы все, в том числе красноармейские офицеры. Ничего не нашли, затем выгнали из купе всех мужчин и обыскали сногсшибательную молодую жену. Опять ничего не нашли.
Вдруг один из гэбэшников смекнул и приказал немке, чтобы она повернулась к ним задом, подняв руки вверх и положив их на верхнюю полку. "Вот оно, то самое", - воскликнул гэбэшник и показал пальцем на самую фигуристую часть жены Энгла, где на белом полотне платья черным были четко отпечатаны иностранные слова. Все пришли в ужас. Потирали руки только люди с одинаковыми лицами и в одинаковых костюмах. Читать не по-русски из них никто не умел. Поэтому, несмотря на большую задержку поезда, послали одного из них в соседнюю деревню за школьным учителем английского языка. Он пришел с огромной лупой. Молодую жену опять поставили в позу, и учитель стал исследовать иностранные слова. Изучал он недолго и вдруг разразился громким довольным смехом. Гэбэшники, недовольные, кинулись к нему: мол, что? "Да это же отпечатки мокрой газеты "Правда", буквы наоборот, вероятно, она села…" До Москвы ехали молча. Все. И армейские офицеры, и Пол Энгл со своей женой.
Заложил, видимо, проводник, ибо он видел, как она ходила по вагону во весь рост. "Так вот скажи мне, Александр, что же все-таки эта твоя Россия?" Я отшучивался, говорил ему, что вот приедешь, увидишь новую Россию. И он действительно приехал, правда, уже со своей новой женой Холин, прекрасной китаянкой, писательницей.
Из Питера они доехали благополучно. Я в то время лежал в больнице, и, узнав об этом, они решили навестить меня. Это был уже 1991 год. Я лежал в больнице издательства "Правда". Когда они пришли ко мне, то переполох был сумасшедший. В палату ко мне их не пустили. Главный врач с недовольством сообщила мне, что ходят тут всякие… Наконец, после уговоров и переговоров, нам разрешили пообщаться в ленинской комнате. Главврач начала встречу и тут же закончила ее, сказав, что у нас есть только минута. Мы говорили в присутствии жестко поглядывающего на нас портрета Ильича. Бедный Пол, он смотрел на меня с жалостью, я же чувствовал себя униженным.
Через неделю я выписался и показал ему кое-что в Москве. Он, кажется, был доволен. Но дело так просто не кончилось. Все это время у него был жуткий конъюнктивит и слегка мучила подагра. Была теплая осень, и он ходил в твидовом пиджаке, с шарфиком. Над левым глазом развевалась наклейка для стерильности, а на ногах были простые советские кеды за четыре рубля пятнадцать копеек - для удобства. Впечатление он производил конечно же не выпускника Гарварда и директора крупнейшей писательской программы и поэтому был задержан милицией. На всякий случай. Отпустили быстро, но он воспринял это как арест. И при расставании спросил меня с печальными глазами: "Александр, что же такое Россия? Ведь я пятьдесят лет здесь не был, и почти ничего не изменилось".
Я и не успокаивал его. И ничего не объяснял. А вскоре произошел случай, после которого я вообще похоронил идею разобраться в этом вопросе.
Я читал лекцию по русской литературе в Пенсильванском университете, в Бринмар Колледже. И вот, когда я что-то сказал о русской душе и русской духовности, меня прервала студентка лет девятнадцати: "Скажите, вот вы так много и интересно рассказываете о русской душе, о русской духовности, о всемирной отзывчивости, но можете ли вы мне ответить только на один вопрос: почему при существовании всего того, о чем вы так горячо говорите, в России был возможен тридцать седьмой год? Ведь это делали русские против русских?"
Я начал что-то там лепетать о двух мировоззрениях в одном народе, что-то там еще, по сути дела, понимая, что студентка права. И я никогда не смогу ответить на вопрос, которым, вероятно, мучился не только Пол Энгл и студентка из Бринмар Колледжа, но и многие другие…
Сюжет для нового О'Генри
Почти святочная история с участием реальных героев
Мой друг Игорек в 1985 году был выброшен из Москвы. И не куда-нибудь, а в Нью-Йорк. Преступление его состояло в том, что он женился на американке. Встретились в Москве, пожили некоторое время вместе. Она уехала в Америку, где поняла, что беременна. Когда настал момент рожать, она сообщила имя отца - своего мужа и его местопребывание. Тут же в Москве Игорек был подобран органами, ему объяснили, что муж при родах американской жены должен присутствовать лично.
И вот с одним чрезвычайно пустым чемоданчиком он очутился в Манхэттене. Шесть месяцев совместной жизни показали полную бесперспективность их брака. Американка выгнала его из своего роскошного дома. Игорь любит свою дочь, навещает ее, но американская жена…
Но дело не в этом. Он остался один - без документов, без языка, без друзей, даже без "грин карт" - в Америке. Назад дороги нет, вперед - только через приключения. И пустился во все американские тяжкие - хоумлес пипл, то есть бездомные, стали для него родней; поезда, вернее, их крыши - средством передвижения, теплый канализационный люк - родным домом. Чужой английский он подобрал на улице грязным, очистил его и быстро на нем заговорил. Куда только Игорь не залетал, куда его только не бросало. Он с достоинством и благородством прошел через страдания и лишения.
Примерно через полгода его скитаний и бомжевания к нему примкнул такой же бедолага, только американец, который сказал, что слышал о нем много хорошего и что хочет разделить его судьбу до конца. "Ви а зе сейм (Мы одинаковые)", - сказал он Игорю и лег рядом с ним на тротуар Лестингтон-авеню. Работа не находилась, случайные заработки давали ребятам только одежонку в гуд вилах и похлебку в пивных ресторанах - если пьешь пиво за доллар, то ешь бесплатно сколько захочешь, но пока не засекут. В общем, вместе было пройдено столько дорог, столько испытаний, что Игорек на самом деле стал понимать, что это значит: "ви а зе сейм", и на его глаза навертывались слезы.
Наступили холода. В Айова-Сити друзья нашли дырявую палатку, разбили ее на окраине городка и поселились в ней. Голодали по нескольку дней на пару, потом что-то находили, в свободное от этого время писали письма с просьбами о работе и рассылали их по различным адресам. Ответов не было. Подступал край, жить не хотелось. И Игорь решил умереть. Его решение поддержал и друг: кончать счеты с жизнью - так вместе. Каким способом? Да очень просто! Денег оставалось на несколько батонов хлеба и несколько пачек томатного сока. Съесть хлеб, выпить сок - и терпеливо ждать смерти.
Но перед смертью Игорь решил почитать любимого Достоевского. Он взял в библиотеке несколько томов (слава богу, там и хоумлес пипл имеет доступ в библиотеки) и решил: "Буду читать Достоевского и есть хлеб, запивая соком, а когда все кончится - умру медленно и постепенно". Аналогично поступил и американец. Только он взял Достоевского на английском.
И залегли они в палатке… И начали медленно умирать посреди Среднего Запада, великолепия американской зимы и блистательных магазинов. И не потому, что в Америке жизнь плоха, а просто потому, что так выпала фишка, потому что так сложилось и дальше некуда… Когда сил уже почти не было, пришли соседские хоумлесы и сказали, что какого-то Игоря просят к телефону в библиотеке. Это был Франк Миллер, славист, который всем, чем только мог, помогал русским. Он сказал ослабевшему Игорю, чтобы тот ехал автобусом в Колорадо, в Денвер, там он договорился, что его возьмут работать официантом в русский ресторан. Деньги на билет он уже выслал. Вот так было. И Игорь был спасен. Когда он прощался со своим американским корешем, бомжевавшим с ним, то сказал ему: "Потерпи немного, я тебя найду, только не умирай…" Американец удивленно посмотрел на него и сказал: "Игорь, да мы и не умерли бы с тобой, я ждал самого критического момента. У меня же в банке лежат триста тысяч долларов".
И они расстались. Игорь сейчас в полном порядке. Он - американский гражданин. Окончил американский университет, Сейчас работает переводчиком в НАСА и уже дважды по делам службы прилетал в Москву. Я уважаю и люблю его, Игоря Савельева.
Поцелуй однажды в Америке
Я был "профессор-визитор" в одном из американских университетов Среднего Запада. Каждый раз мы занимались языком часа полтора, заканчивая потом пустой десятиминутной болтовней ни о чем. Ей было около двадцати. Синие американские глаза и тонкая шея, где коротко стриженные волосы переходили в пушок у поворота на плечи. Она вызывала трепет во мне, дрожь. Но… Я играл честно до конца роль профессора, ни разу не заговорил с ней на непозволительные темы, хотя глаза и все ее движения были так эротичны, что мне было трудно справляться с собой. Она уходила каждый раз, как бы нехотя взваливая все причиндалы на свою еще не обработанную временем фигурку, и долго маячила в коридоре, мелькая обалденными ногами.
Как-то я ей сказал, что улетаю в Сан-Франциско на две недели. "Поэтри ридинг" - "поэтические чтения", объяснил я ей (красиво, да?). И она как бы проснулась и подошла ко мне совсем близко. "А как же мои уроки?" - "Мы продолжим после возвращения", - сказал я ей, легонечко приобнял за плечо и так же легонечко, притянув к себе, поцеловал в щечку. Тело ее как-то напряглось, и я почувствовал небольшое сопротивление. Ушла она, как и прежде. Но что-то насторожило меня. В самолете, думая об этом, я решил, что это было обычное стеснение, кокетство…
В двухнедельной суматохе я забывал о ней и только ночью, перед сном, вдруг вспоминал тот эпизод, он очень задевал меня - я ждал возвращения. Вернулся я за полночь, звонить ей было поздно. Я уснул, желая поспать до полудня, чтобы как следует выспаться. Меня разбудил долгий, длинный звонок. На часах было ровно девять утра. Я доплелся до телефона. Это был директор моей американской программы Фрэд. Он сказал, чтобы я немедленно шел к нему. Уже на бегу и на ходу я наспех перебирал в голове возможные причины такого срочного вызова - может, дома что-нибудь, может… Я сел напротив Фрэда. Он был классным мужиком, его черное лицо и красные губы начали работать, и я услышал нечто: "Александр, я очень тебя люблю (так, к чему бы это, промелькнуло в голове), но скажи мне честно, что у тебя было со студенткой Билли?" - "Ничего", - абсолютно честно ответил я. "Как, совсем ничего?" - "Совсем ничего". - "И даже вот этого?" Он как-то порочно показал мне губами несколько поцелуев…
Тут я сообразил, в чем дело, и рассказал ему об уроках и о единственном поцелуе. "Господи! - сказал облегченно Фрэд. - Я так и думал! Я так ей и сказал, что это традиция у русских целоваться на прощание и никакого тут секса…" "А что случилось?" - недоумевая спросил я. "Она принесла мне заявление, в котором говорится, что ты пытался ее изнасиловать", - сказал Фрэд. Холодок пробежал по мне. "Я разубедил ее, она порвала заявление, я сказал, что это традиция русских, что… В общем, скажи спасибо, что она принесла его мне, а не послала в госдепартамент. Там бы не стали разбираться, а просто занесли бы тебя в специальный компьютер, и ты уже никогда бы не смог получить визу в США. Да, и еще, Александр, все подобные уроки с ней или с другими проводи только в библиотеке или в людном месте, на всякий случай", - бросил мне вдогонку Фрэд.
Естественно, ни о каких уроках уже и речи не могло быть. Я встречал Билли в компании ее сверстниц, они шептались о чем-то; конечно, это подружки подговорили ее. О, эти беспощадные феминистки! Я шел от Фрэда успокоенный и думал о вопросе изнасилования у нас в России. Вот бы рассказать им: у нас иногда несколько придурков издеваются над женщиной, потом на суде они плачут, и жертва встает и, тоже плача, говорит гордо: "Я их прощаю…" Не поверят.
Однако история с Билли не закончилась, она имела продолжение. Года через два в моей московской квартире раздался такой же длинный и долгий телефонный звонок, как тогда в Америке. Я услышал знакомый голосок Билли! Она прилетела на месяц к друзьям и хотела бы со мною встретиться. Желание увидеть Билли пересилило обиду. В первый же вечер у ее друзей она затащила меня в пустую комнату. Я боялся и руку к ней протянуть, но она сказала: "Расслабься, я стала другой". Мы вышли из комнаты, и в глазах ее была отвага, гордость. Ее шея стала немного полнее, ноги длиннее, и мы на целый месяц забыли все. За это время, между прочим, ее русский стал прекрасен, и я понял, что сделал ценный вклад в русско-американские отношения. Она улетела в Штаты, к себе домой, на прощание бросив мне фривольную фразу в аэропорту Шереметьево, запрещая в дальнейшем (как бы это сказать помягче?) иметь дело с кем-нибудь из женщин, кроме нее…
Ровно через полгода я оказался в аэропорту Кеннеди и тут же начал набирать ее денверский номер. Она была страшно удивлена, но, казалось, обрадована: "Я буду искать возможность твоего прилета ко мне". Через несколько дней я сам нашел такую возможность и попер на "Боинге" в Денвер, радуясь тому, что все получается так романтично, несмотря на странноватое начало.
Билли встретила меня в аэропорту со своей мамой. Позднее я был представлен отцу. При матери она была закрыта, почти официальна, она принимала меня как российского посла, но, думал я, мать скоро исчезнет, и вот тогда… Не тут-то было.
Билли таскала меня по своим знакомым, при попытке уединиться с ней как-то нелепо отказывалась и шептала словечки наподобие "позже". К вечеру она сказала: "Я отвезу тебя туда, где ты будешь спать". Я промолчал, но ощутил знакомый холодок. Наконец мы остались с ней в машине одни, я попытался обнять ее и почувствовал жесткое сопротивление. "Но почему?" - чуть ли не закричал я. Она ничего не ответила и дернула машину так, что моя голова резко качнулась назад.
Мы поднялись в ее небольшую квартирку, где был включен факс, пищали и скрипели всякие электронные штучки-дрючки. Билли ждала сообщений со всего мира для придуманной ею ассоциации не то экологов, не то поэтов. Естественно вспомнив наши московские отношения, я потянулся к ней опять. "Нет, - сказала она, - этого не будет". Мужчине многого понять не дано. Я засыпал ее вопросами: почему? - любовь к другому, отвыкание и черт знает еще что… Но нет! "Зачем же я мчался к тебе через полмира?" - взмолился я драматично и получил вполне русский ответ: что? только за этим? "Ты спи, - продолжала Билли, - а я поеду к родителям, утром заеду за тобой, поедем в Колорадский университет".
Я услышал повизгивание тормозов и позже, лежа на полу чужой денверской квартиры, почувствовал себя полным идиотом. Господи, да как же я этого раньше не понимал, еще в Москве. Ведь я для нее был экзотикой, русским варваром в варварской стране, она всю свою жизнь будет вспоминать, что себе позволяла там, но у себя - ни-ни, чинность, благопристойность. Да за кого же она меня принимает? Вот здесь весь мир для меня стал стремительно делиться, и дальше я почувствовал себя человеком третьего, четвертого, двадцатого мира. А я-то думал, это я с ней, но оказалось - она со мной, и в этой игре я никогда не буду победителем.
Через несколько дней я улетел в Нью-Йорк, вполне удовлетворенный литературным успехом в университете, но мужское самолюбие было задето. Правда, ненадолго.
Авторитеты
Футболисты всегда были авторитетами в своем роде. Для всех практически. Особенно знаменитые, районного или мирового масштаба. Даже друг перед другом, даже если играли в разных командах, биясь на поле бедрами, они срослись навсегда, и в любой толпе, обнюхавшись, будут своими - гласно или негласно.
Как-то затуманилось, приземлились, задремав на сетках с мячами, в одном аэропорту сразу несколько команд. Самолеты не летали уже два дня, игры переносились, и от отчаяния все начали потихоньку поддавать. О, кто не изведал прелести поддачи в аэропорту, тот многое потерял! Все игрочки переплелись, и пошла рассеянная тусовка с толковищем о смысле футбольного бытия. Через несколько часов прибегает ко мне Юра Зубков и баячит: мол, Валерку Захарова забрали в ментовку - совсем на бровях, надо выручать. Это святое. Всегда. Пошли в аэропортовское отделение милиции, а навстречу нам еще одна командочка во главе с Генрихом Федосовым. Он одно время тренировал вологодское "Динамо". Юра, игравший с ним немного в московском "Динамо", бросился навстречу к Федосу: "Геша, выручай…" Генриху не надо было ничего объяснять. "Старик, - сказывай свою коронную фразу, - я видел солнце", - и мы все вместе вошли в отделение милиции.