За пару недель сестры освоились. Как выяснилось, дверь при входе в квартиру вела в закуток, где прятались две комнаты семьи художника, Александра Викторовича Моравова. Его имя было известно и в Тамбове: продолжатель традиции передвижников. До революции ему с женой Еленой Николаевной, красавицей польских кровей, и с сыном, принадлежала вся квартира. В восемнадцатом их уплотнили, оставив две комнаты. Еще две комнаты были заняты въехавшими в процессе уплотнения: некой Александрой Маркеловной с мужем и семьей Трищенко, или, как выражалась Дарья Соломоновна, "Трищенок". Глава семьи Трищенок служил в какой-то советской конторе, был толст, пузат, ходил по квартире в майке, его жена – невыразительная женщина – работала тоже в конторе, а годовалая дочь оставалась днем под присмотром полуслепой бабушки. Единственная дверь на правой стене длинного коридора вела в огромную главную комнату квартиры, служившей при Моравовых, видимо, залом, а теперь заселенную семейством Хесиных, состоявшим из Дарьи Соломоновны, ее мужа Анатолия Марковича и их детей: восемнадцатилетней красавицы Ревекки – или Ривы – и пятнадцатилетнего Соломона. Третья дочь Хесиных, Маня, жила отдельно, где-то в Марьиной Роще.
Все въехавшие в процессе уплотнения были людьми с характером и твердыми намерениями отстаивать каждую пядь доставшейся им коммунальной территории. В квартире царило семейство Хесиных, вызывавшее у Моравовых сдержанную неприязнь, а у Трищенок – трепет. Хесины приехали из Смоленска, который до войны входил в черту оседлости, держали они там до революции гостиницу на окраине города. Дарья Соломоновна крепко поставила дело, успевая быть и кухаркой, и горничной, погоняя мужа, держа на подхвате Маню, но всячески оберегая от работы любимицу Риву. В Москве Анатолий Маркович получил место в тресте столовых, Дарья Соломоновна сидела дома, опекая Риву, которая посещала какое-то училище, и Соломона, готовившегося поступать в химико-технологический институт.
В Москве был почти такой же голод, как и в Тамбове. Дарья Соломоновна изредка жарила на кухне вонючую рыбу, добытую мужем в недрах общепита, а в основном обитатели роскошной квартиры на Ржевском сидели на хлебе и картошке, не брезговали оладьями из картофельной шелухи на постном масле, редко разживались пшеном. Дарья Соломоновна научила Катю и Милку варить "кулеш" – суп из пшена на воде, куда следовало добавлять, – если есть, – картошку и постное масло. Дарья Соломоновна все приговаривала, что если его "забелить молоком, а лучше сметаной, то пальчики оближешь", но молоко и сметана, похоже, тоже остались в прежней жизни.
Сохраняя сложный нейтралитет с семейством Хесиных, сестры тут же сдружились с Моравовыми. Те жили в страхе ожидания трищенок или еще более красочных персонажей, подобных тем, что встречались теперь на улицах, в конторах, в магазинах, составляя, собственно, новую популяцию. После обучения в Академии художеств, жизни в Италии, Франции, дружбы с поздними французскими импрессионистами, после успехов Александра Викторовича по продвижению нового, реалистичного, но одновременно дышащего светом и воздухом искусства в России… После признания и даже наград, полученных им от советской власти за потребную новой эпохе, при этом весьма недурную картину "В волостном загсе", которую Союз художников намеревался поместить в Третьяковскую галерею! После всего этого оказаться заточенными в двух комнатах за дверью, ведущей в остальную часть их собственной, купленной в 1913 году квартиры, которую заселяют особи, подобные трищенкам! Это плохо укладывалось в голове Моравовых, и к вселению трех тамбовских дворянок, образованных и деликатных, они отнеслись, как к счастью.
Костя, обустроив сестер, с головой ушел в работу в московском институте технологий производства цветных и благородных металлов, с причудливым названием Гинцветмет. Входил он и в разные комиссии при Наркомате тяжелой промышленности, имел несколько патентов на производство каких-то сплавов, дружил с профессурой и академиками института, знал самого Орджоникидзе. Несмотря на занятость, частенько забегал проведать сестренок, горевал, что те живут в нищете, голодают. Украдкой от жены Муси подбрасывал им крохи от своего наркомовского пайка, и непременно был уличен в этом Мусей, ворчавшей, что сестры сели им на шею, а они сами недоедают… Барышни на Мусю не обижались. Маруся относилась к жене брата со свойственной ей сдержанностью, а Катя и Милка – две души нараспашку, любящие всех и вся, – приняли Мусю безоговорочно, не задумываясь ни о ее характере, ни о беспородности хохлушки из украинского местечка.
Катя и Милка относились к миру, как к данности, созданной для радости. Худенькая Катя и полненькая Милка, обе маленького роста, в отличие от трех высоких старших сестер, излучали безмятежное согласие со всеми. Безоговорочно приняли верховенство Дарьи Соломоновны на кухне, не сплетничали о сидевшей на шее у родителей красотке Риве. Вспоминали Лизоньку, вздыхали, перечитывая письма от Оли, но не погружались в раздумья и воспоминания, а больше заботились о хлебе насущном, о том, чтобы вовремя вымыть полы и не прогневать Дарью Соломоновну.
Вскоре приехала Шурка Старикова, которую поселили в сыроватой угловой комнате. Они с Марусей устроились преподавателями по классу фортепьяно в государственное музыкальное училище, созданное еще в конце прошлого века усилиями пяти сестер Гнесиных и прославившееся на всю Россию. Руководили им теперь две младшие из сестер – Елена Фабиановна и Ольга Фабиановна Гнесины. Они мгновенно оценили дар и уровень подготовки Маруси и Шурки. Еще бы, школа Старикова, лучшего педагога России! Взяли они в училище студентками и Катю с Милкой, и даже выхлопотали им стипендию.
Маруся непонятным образом умудрилась приобрести кабинетный рояль, который грузчики, повернув "на попа" и чертыхаясь, полдня тащили на шестой этаж, а затем проносили боком по коридору. То, что на рояль пришлось потратить все имевшиеся у сестер деньги и даже занять что-то у Моравовых, сестер не смутило. Счастье от того, что Марусе удалось найти инструмент, было сильнее чувства голода, преследовавшего их в Москве не меньше, чем в Тамбове, и жизнь с каждым днем казалась им все прекраснее.
– Милуша, Катя, Маруся, невероятная удача! Достал вам отрез сатина, смотрите! – Костя прибежал с Покровки на Ржевский.
– Костя, в цветочек, какое чудо! Милка, смотри.
– Тут хватит на два платья, – Милка, помимо всего прочего, научилась у Лизоньки шитью. – Какое счастье, что мы привезли из Тамбова мамину швейную машинку!
– Да уж. Новый "Зингер" мы вряд ли смогли бы купить, да и не нашли бы.
– Положим, нашли бы, теперь же нэп, в коммерческих магазинах все найдется. Но купить, конечно, не смогли бы… Катя, тут только два платья выходит! Три – никак.
– Как, три не выходит? Что же делать?
– Катя, три никак не получится. Сама посмотри.
– Да… Значит, два. Тебе и Марусе.
– А тебе? Нет, так не годится, тебе платье нужнее, чем мне, ты только и делаешь, что по утрам подмышки штопаешь.
Маруся сидела с книгой на узеньком жестком, пузатом диване, читая книгу и не мешая сестрам обсуждать, кто может обойтись без платья.
– Катя, а если поперек раскроить?
– Как поперек? Коротко будет.
– Нам с тобой не коротко, мы маленькие. А Марусе придумаем какую-то оборку, или я крючком кружевную планку свяжу, мы ее по талии пустим.
– Правильно. Как я тебя люблю, Милка, ты всегда найдешь выход.
– Ну что, поделили платья? – Костя с усмешкой вошел в комнату, неся чайник. – Маруся, чай завари, что ты сидишь? Как у вас с деньгами?
– Ничего, Костя. Маруся двух новых учениц нашла. Мы почти расплатились с Еленой Николаевной за рояль. Пшено и картошка у нас пока есть, есть масло постное… Даже иногда молоко покупаем на Никитской в коммерческом: Маруся что-то кашлять стала.
– Маруся, ты чай, в конце концов, заваришь? – Костя вытащил из кармана пиджака маленький кулечек из хрустящей пергаментной бумаги. – Вот, с премии купил. Только Мусе не говорите.
– Печенье! Настоящее курабье! Костя, миленький… Давайте все срочно пить чай, – Катя радостно доставала с подоконника – буфета у сестер не было – чашки с блюдцами, позолоченные ложечки, тамбовское наследство. Маруся отправилась на кухню ставить чайник.
– Костя, – сообщила за чаем Милка. – Меня в оркестр берут, представляешь? В самой консерватории! Деньги не такие уж большие, но все же. А главное – там прекрасные музыканты.
– Деньги… – произнесла Катя. – Так хочется сыра… Помнишь, Милуша, наш базар? Непременно со следующей стипендии надо купить сыра. Костя, а правда, что скоро карточки отменят, и хлеб можно будет по государственной цене покупать?
– Правда. И совзнаки отменят. С Нового года введут червонцы.
– Червонцы? Как при царе? – Катя перевела взгляд на Милку. – Милка, ты мне не ответила. Помнишь, как мы на базар после гимназии ходили?
Катя задумалась… Какой был базар в Тамбове! От Тамбова у них остались только инструменты, швейная машинка… Нет, не только, вот, мамин сервиз на столе, ложечки позолоченные. Две чашки, правда, с трещинами, но разве в этом дело? В доме на Дубовой отец держал стопку червонцев в столе и выдавал им с Милкой монетки, отправляя их по утрам в классы. За эти монетки на базаре можно было купить столько всего… И сыра, и кеты, и орехов. Скоро опять будут червонцы. Они представлялись Кате прежними хрусткими продолговатыми купюрами с двуглавым орлом. Жаль, что не будет золотых монет с портретом царя с бородой, такой похожей на отцовскую. Вряд ли такие появятся… Но станет вдоволь молока, снова можно будет покупать кету, орехи. Все наладится! А Оля все предрекала катастрофу. Ну, у нее характер непростой, а скоро все станет по-прежнему, и даже Оля поймет, как ошибалась.
– На Тамбовщине крестьянское восстание только что было. Не только у нас, по многим областям прокатилось. Все, пора заканчивать с продразверсткой, никто не хочет работать бесплатно, – Костя не замечал, что Катя не слушает его, погрузившись в воспоминания о червонцах, орехах, об их тамбовской, исполненной стольких прелестей, жизни.
– Восстание? Костя, что ты говоришь? – воскликнула Милка. – А что Таня, Оля? Мы давно от них писем не получали.
– Они в порядке. Таня натерпелась, конечно страху, когда антоновские банды в Кирсанове и в Карай-Салтыкове шуровали. Но обошлось. Николая Васильевича не тронули.
– А Таня тебе пишет? – очнулась Катя от своих мечтаний. – А нам почему нет? Последнее письмо было месяца полтора назад.
– Чурбакову поставили личный телефон! Я им иногда звоню, когда в Наркомате по делам случается бывать.
– Телефон! – ахнула Катя. – Двадцать второй год на носу. Скоро Рождество. Как жаль, что теперь его не празднуют. Непременно приходи вместе с Мусей к нам на Новый год, слышишь! Шурка будет играть, мы с Милкой тоже. Но расскажи нам про Таню, что она? Как Тамарка, племянница наша? Наверное, совсем барышня, восемь лет уже.
– Таня стала совсем барыней, я это по голосу слышу. Чурбаков в больнице теперь главный хирург и хирург-гинеколог, светило. Таня весной собирается в Москву.
– Таня с ним приедет, Тамарку привезут? – Катя забыла свою минутную грусть, засветилась радостью. – Как им понравится наша квартира! Жаль, что они не надолго приедут. Таня могла бы с нами и пожить, правда, Милуша?
– А Чурбаков все такой же картежник? – у Милки, как и у Кати, был свой, особый ход мыслей. – Костя, ты не знаешь, в Кирсанове есть общество преферансистов для него? Нет, Катюша, Таня не захочет у нас пожить, не оставит она мужа одного надолго. Определенно не оставит…
– Определенно не оставит, – снова вздохнула Катя.
Если бы можно было сделать так, чтобы и Таня с Чурбаковым, и Оля… с мужем… с каким именно мужем, неважно… Если бы они все жили тут, в Москве, в доме. В комнате, скажем, Трищенок… Они бы радовались зеркальному вестибюлю, лифту со скамьей красного бархата. У всех было бы спокойно на душе.
– Маруся… Ты не будешь сердиться? – Катя умоляюще посмотрела на сестру. – Ты не любишь несерьезную музыку, я знаю. Можно мы с Милушей один только разик на твоем рояле сыграем романс? Костя, давай, споем все вместе… Маруся, не говори, пожалуйста, что это пошло… Помните, как мы в имении у реки пели?
Ночь светла, над рекой тихо светит луна,
И блестит серебром голубая волна…
…К тебе грезой лечу, твое имя шепчу,
Милый друг, нежный друг, о тебе я грущу…
Браки совершаются на небесах
– Костя, меня беспокоит, что Милка возвращается после концертов в консерватории домой поздно вечером. Хоть от Никитской и недалеко, но все же ночью… одной, да еще с виолончелью, – Маруся давно хотела поговорить со старшим братом о Милке, но тот не успел сказать своего веского слова.
– Меня провожают, – неожиданно бросила Милка.
– Правда? И кто же это? – тут же поинтересовалась Катя.
– Наш контрабасист из оркестра. Моисей.
– Он влюблен в тебя?
– Катя, что за вопрос? – засмеялся Костя, а Маруся подумала, как права была Оля, говорившая, что у Кушенских это в крови… Непременно все обсуждать, иметь обо всем свое твердое мнение.
– Костя, я же должна знать, кто Милку по вечерам провожает!
– Моисей – интеллигентный и порядочный молодой человек.
– Как Соломон?
– Катя, какие странные у тебя ассоциации! При чем тут Соломон?
– По твоему рассказу, они похожи. – Катя вновь мечтательно задумалась. Милку провожает Моисей, контрабасист, ей хотелось представить его. – Определенно, они должны быть похожи с Соломоном, два молодых интеллигентных человека из еврейских семей.
– Что такое, по-твоему, интеллигент? Родители Соломона в Смоленске гостиницу держали. А его мать? Малообразованная, вздорная женщина.
– Костя, как ты можешь так судить! Дарья Соломоновна, конечно, с характером, ну и что? А Соломон безусловно интеллигентный. Ты же, наверное, его встречаешь в институте? По-моему, он очень к тебе тянется, и это прекрасно, правда, Милуша?
– Катя, а ты сама, часом, в Соломона не влюблена? – спросила Милка. – Он еще почти ребенок. Семнадцать лет только.
– Семнадцать, да. Ничего я не влюблена. Просто он очень хороший.
– А Моисей мне совсем не нравится, если тебе уж так необходимо это знать… Он вообще чудной! Все нормальные люди контрабасы в оркестре оставляют, а он свой домой таскает каждый вечер. Боится, что его из оркестровой ямы ночью украдут, что ли? Теперь, правда, стал оставлять, теперь он мою виолончель таскает. Идет за мной с виолончелью и все время что-то рассказывает, рассказывает. И никакой он не интеллигент. Как и Соломон, из какого-то местечка.
– Соломон не из местечка! Смоленск – большой и красивый город. Мне Соломон показывал фотографии в альбоме. Там дома не хуже, чем в Тамбове. И вообще, Смоленск даже больше Саратова…
– Катя?! Какие познания! Это тебе все Соломон рассказывал? – Милка бросила взгляд на Марусю, ища у сестры поддержки, но та, по своему обыкновению, помалкивала. – Ну, бог с ним, со Смоленском… А Моисей определенно из какого-то маленького местечка. И мне с ним совсем неинтересно. Провожает, ну и пусть себе провожает, если ему охота каждый вечер контрабас таскать за мной. И мою виолончель…
Моисей любил исторические романы, с удовольствием говорил о походах Суворова. Катя считала, что он хорош собой: среднего роста, худощавый молодой человек, с челкой гладких смоляных волос. Моисей всегда носил рубашки апаш и с трудом говорил по-русски: происходил он из огромной еврейской семьи, жившей действительно в безымянном местечке, то ли под Бердянском, то ли под Бердичевым. Его многочисленные дядья, братья – двоюродные и троюродные – после революции подались за границу, а Моисей – в Москву.
Милка же твердила, что терпеть его не может, и пеняла Кате за то, что та "приваживает его к дому". Когда вечером раздавались три звонка, она бежала прятаться. Лучше всего – в покоях у Елены Николаевны, там она была недосягаема, но к ней неудобно бегать каждый вечер, и Милка пряталась, где попало. В ванной, в Катиной с Марусей комнате, в собственной комнате под столом, крича сестрам: "Меня нет дома! Скажите ему…"
Моисей не мог не слышать Милкины крики, вероятно, они даже расстраивали его, но он не подавал виду и не смущался…. Вопреки всему, приходил каждый вечер, когда в консерватории не было концерта. Кате было неудобно перед Моисеем, она бежала ставить чайник. Моисей молча улыбался, неловко вытаскивая из кармана брюк кулечек либо с карамелью, либо с печеньем, которое он, как правило, тут же и просыпал на пол. Катя приносила чайник, доставала чашки, сидела с Моисеем, который развлекал ее разговорами, поджидая, когда Милке надоест прятаться и она выйдет к ним. Моисей мог сидеть весь вечер, улыбаясь и продолжая пить пустой чай, не притрагиваясь к принесенным сладостям. Когда Маруся выпроваживала его из их с Катей комнаты, он перемещался к Хесиным, вел разговоры с Соломоном, если тот был дома, а если его не было, то с его отцом, Анатолием Марковичем. Он высиживал Милку, как наседка высиживает яйцо.
Моисей и Милка поженились через год, и Моисей перебрался на Ржевский с книгами и контрабасом, который, несмотря на насмешки жены, все норовил прихватить с собой после концертов, так спокойнее. Сестры не задумались, хорошо ли, что их сестра, тамбовская дворянка, вышла замуж за еврея, и что она, также не задумываясь ни на минуту, прописала мужа в своей комнате. Ведь главное, что Моисей любил Милку, любил их всех, а Милка нашла в своем сердце способность наконец полюбить его. "А как его не полюбить? – повторяла Катя. – Такой славный, такое доброе сердце, тебя обожает. И Костю полюбил, и Соломона, играет с ними в шахматы. И они его любят, правда, Милуша?"
По утрам, отправляясь в училище, Катя встречалась взглядом с зеркалами вестибюля, отражавшими бесконечное количество раз ее худенькую фигурку, скрипку, ее новый мир. В нем столько нового, необычайного. Моисей, Соломон, Елена Николаевна… В нем столько доброты, столько красоты, счастья…
Костя стал чаще бывать вечерами на Ржевском, болтая с Моисеем и Хесиными о политике. Сестры подтрунивали над ним, что тот ходит из-за Ривы, не дай бог, Муся узнает, будет гроза. Костя сердился, от чего сестры веселились еще больше, пеняя брату, что тот и на Шурку Старикову заглядывается… К Марусе по вечерам часто приходили ученики, Милка все свободное время проводила на кухне, перенимая у Дарьи Соломоновны кулинарные премудрости. Для Кати же не было большей радости, чем проводить время с Еленой Николаевной Моравовой. Та часто зазывала к себе в гости, в свой закуток за двойной резной дверью, именно Катю, считая Милку слишком простушкой, а Марусю– слишком себе на уме… А вот Катя… Катя – это просто ангел.
В отгороженном от остальной квартиры мире Катя перебирала содержимое огромной шкатулки с украшениями Елены Николаевны. Она знала его уже на память, но от этого рассматривать сокровища не становилось менее интересно. В хозяйке сокровищ Кате нравилось все: тонкие, слегка тронутые сединой волосы, собранные в пышный мягкий пучок с выбивающимися прядями, темные платья с кружевными воротниками, подколотыми у горла брошью. Елена Николаевна рассказывала о жизни Моравовых в Италии, в Париже, дарила Кате безделушки. Портрет мамы Елены Николаевны, польской графини, привел Катю в восторг: на фарфоровом овале, обтянутом пурпурным бархатом, темноволосая женщина с точеными чертами лица в розовом платье с декольте позировала, держа на руке голубя.