Владислав Мезряков был крупным, горбоносым, с пышной шевелюрой, в которой била седина.
Он смотрел в монитор, записывая себя на веб-камеру.
"Уже много лет мне снится один сон. В нём мне предстоит встреча со старинным другом, которого я давно не видел. Я предвкушаю, как мы будем бродить с ним по Москве, делясь впечатлениями от прожитых поврозь лет, будто в пору нашей юности, и во мне разливается приятное тепло. День обещает быть радостным, чего наяву не случалось уже давно, и, проснувшись, я не тороплюсь встать, а всё ещё в сладкой дреме перебираю знакомых, пытаясь понять, кого имел в виду во сне. Но, вспомнив всех, осознаю, что такого друга у меня нет. И тогда моему разочарованию нет предела. Так было раньше. Однако теперь после пробуждения передо мной всплывает лицо Антона Лецке. Через день после его дурацкой выходки, когда он после занятия предложил мне убить себя, мы случайно, а теперь понимаю, что нет, встретились в кафе, куда я завернул после вечерней прогулки. Он извинился и, протянув руку, пригласил за свой столик. Там он вернулся к моей последней лекции. Она ему понравилась, я, безусловно, прав, считая нашим главным желанием – желание забыться.
– Но у вас это плохо получается, – сочувственно улыбнулся он. – Ваши сны давно стали интереснее яви.
– Откуда вам знать?
– Да у вас это на лице написано! Иначе зачем вам разливаться перед нами? Вы же себе доказываете, что ещё не стары, не вышли в тираж. Это ваш рецепт забытья.
Я захотел подняться, но потом передумал.
– Думайте, как хотите, – уткнулся я в чашку с кофе, разглядывая тёмные наплывы.
Лецке словно не замечал моего неприятия. Он всё больше оживлялся.
– А всё же наш рецепт лучше, – продолжал он убеждать меня, делая упор на "наш". – Помните, клуб самоубийц? Остроту ощущений я гарантирую! К тому же всё сойдёт с рук, оставшегося в живых никто не заподозрит.
– Почему?
– Для убийства нужен мотив. А его в привычном понимании у нас нет. Деньги? Женщина? Место под солнцем? Всего этого между нами нет. Полицейские слишком приземлённые, философия выходит за рамки их рассмотрения.
"Сумасшедший!" – мелькнуло у меня.
Лецке пригубил вина, забросив ногу на ногу.
– А философия наша проста. Зачем жить, если завтра умирать? Правда ведь?
– Почему завтра?
– А если через год или десять? Велика отсрочка? Нет, вопрос принципиальный, если не бессмертен – значит, уже мертвец. Мыто с вами понимаем.
Я кивнул. Но мне стало не по себе. Я поднялся.
– Так вы согласны?
Я обещал дать ответ к следующему занятию.
– И приобретите пистолет, – донеслось мне в спину.
В предыдущей записи, предназначенной для полиции, я опустил нашу встречу. Тогда я решил, что чем проще будет объяснение моей смерти, тем лучше. Но теперь я просто веду дневник".
Вытянув палец, Мезряков коснулся себя в мониторе, будто приставил пистолет.
"Как вы уже знаете, на следующем занятии, когда он взял меня за пиджак, – я ждал чего-то подобного, – мне ничего не оставалось, как дать ему согласие. Тем более прочитанная мною лекция давала ему прекрасный повод настоять на своём. Конечно, он не догадывается, что я специально прочитал её, идя навстречу его планам. Я загнал себя в угол, нарочно сжёг мосты, и теперь мне некуда было отступать. Получив моё согласие, Лецке, не теряя времени, пырнул меня ножом. А чуть позже рядом со мной упала с крыши сосулька. Случайность? Или это тоже на его совести? Во всяком случае, он просчитался, осколки льда лишь забрызгали мне брюки. В кармане у меня лежала флэшка с признанием, которую я крепко сжал. Удивительно, как он раскусил меня? Как вычислил, что я тот, кто нужен? Прочитал по лицу? Тогда психологом надо быть ему!
– А вы примитивны, – поддел я его на следующем занятии, – выше ножа ничего не выдумали. Один – ноль?
Он оскалился. Не меняя тона, я задал второй вопрос:
– Теперь моя очередь?
– Тебе слабо.
Он перешёл на "ты".
– Послушайте, мы с вами на брудершафт не пили…
– Иду на вы? – со смехом перебил он. – Так ты не заслужил.
Я замахнулся, чтобы дать ему пощёчину. Но он увернулся.
Войны бывают идеологические, религиозные, информационные. А наша? Из-за чего ведётся она? Из-за уязвленного самолюбия? Вселенской скуки? Признаться, её причины остаются мне неведомы. Я знаю только, что одному из нас суждено на ней пасть".
Выключив веб-камеру, Мезряков несколько минут сидел в тишине, уставившись в тёмный экран. Потом снова щелкнул мышью.
"После этого моя жизнь переменилась. Теперь я пролистываю книги задом наперёд, а думаю о своем заклятом друге. Я уже не замечаю дыр в кармане, не вижу своего одиночества. Оно отступило, как отражение, когда отходишь от зеркала. У меня появился кровный враг, тот единственный, кому я не безразличен. Мы идем теперь в одной связке, то я его поводырь, то он мой. Иногда я ловлю себя на том, что испытываю к нему нежное чувство, даже большее, чем благодарность. "Затем и жить, что завтра умирать!" – громко говорю я, остро чувствуя вкус жизни. Слова, слова. На публике я произношу их тысячи, но в одиночестве играть не на кого. "Ты можешь убить меня, я – тебя, – сказал мне как-то Лецке. – Это и есть свобода!"
И он прав.
Это была запись третьего апреля 201… года".
Бога нет. И вечности нет. А есть одна бесконечная грызня.
В первые годы брака Лецке с женой был ещё счастлив. Он и не подумал бы ей изменить, представься такая возможность. Он не глядел на других женщин и был сух с теми из них, которые глядели на него. Лецке и сейчас оставался верным мужем. Но лишь в силу обстоятельств. Хотя внешне в их отношениях ничего не изменилось, они приобрели другой характер, и ситуация с тех пор стала кардинально иной. Встречая жену в прихожей, Лецке, по-прежнему ухаживая, помогал ей снять пальто, которое вешал на плечики, – у неё вечно не доходили руки, чтобы пришить оторванную петлю, – а, деля с ней квадратные метры, он старался сделать их совместную жизнь сносной. Однако про себя всё чаще повторял: "Была бы на стороне женщина – ушёл бы!", и находил в этом злую радость, точно мстил за исковерканные годы. При этом он понимал, что шанс найти новую женщину катастрофически мал, более того, уменьшается с каждым днём, и от осознания надвигавшейся старости, которую обречен встретить с женой, ему делалось невыносимо грустно. Жена видела его притворство, за которым стояло охлаждение, как видит такое любая женщина, но считала, что её это не касается до тех пор, пока соблюдается устоявшийся ритуал их семейной жизни. Какая разница, что чувствует официант, подавая обед? Главное, чтобы подавал в срок. Но, заметив, что муж изменился, она стала ревновать.
– Завёл кого-то, – жаловалась она подруге, которая была намного её старше.
– Тебе можно, а ему нельзя? – рассмеялась та.
– Мне можно, а ему нельзя, – эхом повторила жена Лецке. – Он же мужчина.
– Согласна, – вздохнула подруга. – Мужики все скоты. – Повисло молчание. Обе перебирали свою жизнь, вспоминая любовников, мужей и случайных партнёров. Потом подруга снова вздохнула: – И отчего так: начинаешь жизнь с одними, проводишь её с другими, а заканчиваешь чёрт-те с кем?
– Потому что все мужики скоты, – подвела черту жена Лецке. Но думала она только об одном мужчине – своём муже. В последние дни жена Лецке по-прежнему уходила, не сообщая куда, ворковала по телефону приятным, с хрипотцой голосом, то и дело рассыпаясь кокетливым смехом. Но Лецке не реагировал. И его поведение доводило её до бешенства. Она готова была на всё, лишь бы достучаться до него, пробудив в нём злость. Пробовала она вернуть в их отношения и постель.
– Милый, зачем мы ссоримся? – обняла она его в перерыве между скандалами. – Неужели у нас не найдётся других занятий?
Она мурлыкала ему на ухо, состроив кошачьи глаза. Раньше это действовало безотказно. Но теперь муж оставался холоден.
– Извини, я занят, – отстранил он её.
– У тебя всё время дела, – капризно зашептала она, точно обиженная девочка. И всё ещё надеясь, выложила козырь: – Нам даже некогда заняться любовью!
– А чем мы, по-твоему, занимаемся, когда ругаемся? – парировал Лецке. – Если есть любовь, ею занимаются всегда.
Жена Лецке смерила мужа ненавидящим взглядом. Но его было не пробить.
Женщина? Зачем она? У Лецке появился тайный объект для чувств. Они испытывали ощущения, куда более острые. А их отношения были гораздо глубже.
– И ненависть такая же! – закричала жена Лецке, не в силах сдержаться.
Хлопнув дверью, Лецке вышел на охоту.
Но он и не думал убивать Мезрякова. Он хотел его только попугать. Как и в первый раз, когда, дождавшись у дверей парадной, он тенью прилип к нему и в метро ударил в толпе ножом. Тот вполне мог быть и настоящим, а не театральным, сделанным из выкрашенной пластмассы. Потому что Мезряков, задрав рубашку, показал металлический пояс. "Началось", – мелькнуло у Лецке. Ещё недавно от одиночества Лецке готов был лезть на стену, но теперь в равнодушном городе у него был смертельный друг. Ему было приятно думать, что Мезряков его боится. Иначе зачем надевать железный пояс? К тому же, будь Мезряков умнее, то наверняка бы догадался, что при ударе ножом самодельная кольчуга не спасёт от кровоточащего пореза.
Но Лецке ошибался.
Мезряков был классическая "сова". Просыпаясь в полдень, долго приходил в себя, перебирая предстоящие дела, вбивал крючья, цепляясь за которые одолеет наступивший день, ещё один день своей жизни, потом его мысли приобретали отвлечённый характер, в них появлялись образы, метафоры, гиперболы, он просеивал их сквозь сито критики и достойные, если такие оставались, записывал в старую, склеенную скотчем папку, всю ночь караулившую вдохновение рядом с тапочками. Потом Мезряков шёл в ванну, если вечером были курсы, скреб до синевы щетину, после чего заметно молодел, точно сбривал десяток лет, а если день выпадал свободный, ограничивался тем, что смачивал глаза и виски. На завтрак он разогревал овсянку, бросая в неё ломтики сыра, чтобы расплавился, пока она остывала, и ел прямо из кастрюли. Поставив кастрюлю в раковину, Мезряков включал компьютер, приносил из спальни папку, вбивая пришедшие после пробуждения мысли в роман. Он был плодом его жизни, её оправданием, придававшим ей смысл. Мезряков втайне им гордился, не спеша заканчивать из страха перед пустотой, которую будет нечем занять, он редактировал в нём страницу-другую и, закрыв файл, шёл на прогулку. Мезряков всю жизнь провёл в Сокольниках, и его маршрут был одним и тем же – мимо школы, которую он заканчивал страшно подумать в каком году (в районе из выпускавшихся с ним почти никого не осталось), мимо заросшего пруда с островом посредине, и далее по тропе, выложенной галькой, которая огибала парк. Все было рассчитано по минутам, этот круг занимал два часа, спустя которые он выходил к районной библиотеке, где проводил ещё час, роясь в архиве, перебрасываясь шутками с библиотекаршами, звавшими его за глаза "одиноким профессором". И действительно, книги с сальными пятнами на страницах были разбросаны в его квартире повсюду, и даже в туалете на сливном бачке лежал какой-нибудь фолиант, который хозяин заменял с частотой раз в месяц, – не потому что прочитывал, а потому что тот ему надоедал. На обед Мезряков варил в той же кастрюле суп из пакетика, прикончив который спал, чтобы потом на весь вечер засесть в интернет. Он был активным пользователем социальных сетей, у него числились сотни друзей, ни одного из которых в реальности он не знал, но его это вполне устраивало. Виртуальное общение не грозило нарушить сложившуюся жизнь, внеся хаос в привычный распорядок, которым Мезряков был доволен. Или всячески убеждал себя в этом. Ведя жизнь, в которой не было места сильным эмоциям, он незаметно засыхал в четырех стенах, как лист в гербарии, стиснутый страницами обстоятельств, и с ужасом ждал, когда его пот, как у всех стариков, станет злым. Он успокаивал себя тем, что счастье – категория физиологическая, оно приходит с выработкой в мозгу очередной порции серотонина. Поэтому и в раю может быть ад, и в аду рай. Но в мире нет ни радости, ни горя, а есть одна великая безмерная пустота.
Так продолжалось из года в год.
До тех пор, пока не появился Лецке.
Мы не созданы для этого мира, нас всех изгнали из рая. И обратно уже не пустят.
Пасха выдалась поздней. Снег уже сошёл, на газонах прел чернозём, била молодая зелень, и распускались набухшие почки. Крестный ход в Сокольническом храме Воскресения Христова собрал толпу бородатых мужчин и женщин в платках. Со смиренными постными лицами, они сжимали свечки, сосредоточенно пели и могли служить массовкой в фильме о позапрошлом столетии. С ними шли те, кто бывал в церкви только по большим праздникам, считая это умеренной данью, чтобы попасть в рай. Они шли за хоругвеносцами, как и двести, и триста лет назад, шли и шли, послушные своему времени, эти постоянные посетители супермаркетов и завсегдатаи автомобильных пробок. По округе разносился колокольный звон. "Шаманский бубен", – кривился Мезряков, из которого второе крещение Руси сделало воинствующего безбожника. Он переключал каналы, по всем шла пасхальная служба, и думал, что возрожденное православие очень похоже на вульгарное язычество. Этого ли хотел пришедший к блудницам и мытарям? Христианство, коммунизм. Чем возвышеннее идея, чище помысел, тем большей кровью оборачивается. Потому что они не отвечают нашей животной природе. Зверей лучше не исправлять, иначе они взбесятся, превратившись в ослеплённых идеей. Но всё тех же зверей. Так к чему это лицемерие? Честнее быть атеистом. Лучше откровенно презирать поповские сказки.
Но Мезряков лукавил. Были времена, и он ходил в церковь – ту самую Воскресения Христова, где в сознательном возрасте принял крещение. Тогда, как многие неофиты, он видел глубокий смысл в каждом слове Евангелия, на исповеди беседовал о Боге с крестившим его священником – своим ровесником, мужчиной с болезненно жёлтым, рыхлым лицом, которого старила ряса, – ночами чередовал размышления о сверхчувственном с молитвами, но постепенно приходило разочарование. Мезряков не видел, что такого он не может сделать и что почувствовать, не веря в Бога, а раз так, значит, Бог с неизбежностью становился для него сущностью привнесённой, излишней, без которой вполне можно обойтись. Своими сомнениями он делился и с батюшкой.
– Сын мой, – жевал тот губы, и его обращение звучало странно в устах ровесника, – сын мой, неужели вы способны жить с мыслью, что исчезнете навсегда, за гробом ничего нет?
Мезряков не мог ответить на этот вопрос. Его часто терзал страх смерти, но с его точки зрения было бы непростительно слабостью, поддавшись ему, поверить из-за этого в Бога. Но объяснять это батюшке, которого никак не мог заставить себя звать "отцом", не стал. Он пожал плечами и неопределенно произнёс:
– Наверно, могу…
Батюшка оживился, стал нервно теребить крест пухлыми руками:
– Я вам не верю! Это выше человеческих сил, вы себя просто обманываете.
Сейчас бы Мезряков возразил, что обманывает себя тот, кто верит в бессмертие души, что он сжился с мыслью о мимолётности всего земного, что никакого продолжения не будет, более того, укрепился в этом настолько, что это предположение переросло в абсолютную уверенность, пожалуй, единственную уверенность в чём бы то либо, и он ни за что не променяет эту твёрдую уверенность на все расплывчатые, обнадёживающие мифы. Да, сейчас Мезряков наговорил бы целую кучу слов. Вероятно, он смог бы даже оправдать батюшку, защитив его позицию. Например, привёл бы следующие соображения (Мезряков уже не помнил, откуда их почерпнул, – да разве это важно?), которые выражал своими словами. Мы привыкли к мысли, что мир для всех одинаков. Но так ли это? Мы все живём в разных мирах, лишь частично пересекающихся, и потому не можем найти общий язык, не можем договориться даже в простейших случаях, хотя искренне стремимся к этому. Мы чувствуем себя спокойно лишь в кругу относительных единомышленников, но стоит нам попасть в другую группу, к людям с противоположными взглядами, стоит завести беседу, выходящую чуть дальше за рамки бытовых потребностей, как мы испытываем смятение. И чем глубже обнаруженные разногласия, тем больше нам кажется, что мы сходим с ума. Всё дело в окружении, которое питает или опровергает нашу веру. В этом смысле считающий себя Наполеоном, если его укрепляют в этой мысли, мало чем отличается, от того, кто думает, что знает своих родителей, учителей или первую любовь. Кто-то верит в себя, кто-то в Бога, кто-то в красоту, которая спасет мир. Большинство верит политикам, священникам, верит в абсолютную силу денег. Живя в гармонии со своей верой, мы счастливы, но стоит начать доказывать свою правоту, как вера в Бога приведёт к инквизиции, вера в красоту – к концентрации на уродствах мира, пребывание в котором станет невыносимым, а вера в деньги превратит в скупого рыцаря, разрушив жизнь. И всё зиждется на страхе. Подсознательно мы понимаем, что отказ от иллюзий оставит наедине с холодным, стерильным миром, каким он и является, миром, в котором неизвестно как ориентироваться, а изгнание населяющих воображение призраков столкнет с великой пустотой. Куда без иллюзии, что ты счастлив? Что на свете не один? Что, случись беда, тебе помогут? Нет разницы, каким иллюзиям быть подверженным. Главное, за них не сражаться. Да, так было бы сейчас, спустя десятилетия, наполненные мучительным поиском истины. Но тогда, смутившись, он просто ушёл, в последний раз поговорив со священником. Вспомнив это, Мезряков выключил телевизор и, накрыв голову подушкой, уснул.
Антон Лецке полночи слушал пасхальную службу, которую за стенкой смотрела по телевидению жена. А утром, продираясь сквозь толпу попрошаек у церковной ограды, отдал последнее, не находя в себе сил отказать, чувствуя вину за их жалкий вид, спитые лица, грязную, провонявшую одежду. Лецке жил рядом с церковью, но обычно обходил её стороной, чтобы не видеть бомжей, оккупировавших паперть. Отношения с Богом у него были сложные. Его охватывало смущение от окружавшего, и, пристально вглядываясь в творение, он испытывал стыд за творца. "Можно, конечно, допустить его существование, – думал он. – Но считать его всеблагим, выпрашивая для себя подачки, это уже слишком". Лецке уже поравнялся с воротами, когда из них показался розовощёкий, расплывшийся батюшка с выпиравшим под рясой животом. Женщины бросились целовать ему руку.
– Христос воскрес!
– Воистину воскрес!
И при чём здесь Христос?
Мезряков тупил бритву о недельную щетину. На плите вскипел кофе. Мезряков налил чашку, сел за компьютер. Обжигая губы, сделал глоток и стал настраивать веб-камеру.
"Вечер третьего мая 201… года.
Продолжение истории моей войны.