Суть дела (сборник) - Пьецух Вячеслав Алексеевич 14 стр.


* * *

О последнем сражении Великой Отечественной войны…

Формально эта священная война закончилась разгромом пражской группировки вермахта усилиями "власовцев" и советских танкистов под командованием маршала Баграмяна, но история – это одно, а жизнь – это совсем другая песня, и между ними такая же разница, как между джентльменом и босяком.

У Саши Горелова был замечательный отец: в пятнадцать лет он убежал из дома, бродяжничал с цыганами в Крыму, работал силового атлета в Киевском цирке, а затем выучился на военного летчика и в начале сорок четвертого года попал на фронт. Горелов-старший совершил около ста боевых вылетов и, главное, в течение двух месяцев нещадно бомбил Берлин.

Но это все присказка, собственно сказка состоит в том, что много лет спустя, уже в наше время, как раз в тот год, когда Саша Горелов проспорил на пари своего знаменитого орловского рысака Борьку, он надумал с горя посетить какую-нибудь экзотическую страну. Он сделал выбор, буквально ткнув пальцем в свой антикварный глобус, выправил визу, заказал билет на самолет и в скором времени улетел.

По прибытии в столицу небольшого островного государства, Саша Горелов занял номер в роскошной гостинице с бассейном, двумя ресторанами (европейской и местной кухни), сувенирными лавками, турецкой баней и, выпив для настроения полстакана коньяку, отправился побродить. Дорогой он купил себе соломенную шляпу, затем осмотрел какой-то древний храм, оккупированный обезьянами, полюбопытствовал на слонов, которые выделывали разные разности на потеху публики, и, вернувшись в свой номер, устроился у окна. Вдали синел океан, спокойный, как Клязьминское водохранилище, неведомые птички бесновались в воздухе, внизу мельтешил город, но беззвучно, поскольку Горелова-младшего занесло аж на двадцать седьмой этаж.

Делать было решительно нечего, и тогда Александр решил посетить бассейн; если бы он знал, чем закончится это предприятие, он, наверное, предпочел бы вздремнуть от греха подальше или что-нибудь легкое почитать.

При бассейне был бар с горячительными напитками, и Саша после каждого купания прилаживался у стойки в чем был, именно в полосатых плавках на чреслах и в соломенной шляпе на голове. Каждый раз он заказывал двойной виски on rocks (то есть со льдом) и бутылку местного пива, вкусом похожего на прокисшее молоко.

И каждый раз то же самое проделывал его сосед по стойке, крупный мужчина, коротко стриженный, белобрысый, с розовой нашлепочкой на носу. Со стороны могло показаться, будто они соревновались между собой, кто кого перепьет и при этом не потонет в бассейне, – так азартно они прикладывались к горячительному, хотя в тогдашнем случае на кону отнюдь не было никакого орловского скакуна.

Мало-помалу разговорились на ломаном английском, безбожно перевирая конструкции и слова. Оказалось, что сосед был немец из Гамбурга по имени Лотарь Брамс, по профессии дамский мастер, по призванию шахматист. Слово за слово, договорились до приснопамятной войны между Советским Союзом и Третьим рейхом, и тут вдруг выяснилось, что отец Саши Горелова нещадно бомбил Берлин, а отец Лотаря Брамса два года бомбил Москву. Это открытие не могло пройти бесследно, тем более что Саша припомнил немцу Зою Космодемьянскую, а Лотарь обозвал русских грязными гуннами, и действительно: как говорится, под воздействием винных паров они сошлись в беспощадной схватке, которую можно с чистой совестью считать последним сражением Великой Отечественной войны. Лотарь орудовал бейсбольной битой, которую ему подбросил гад бармен, а Саша орал "за родину, за Сталина!" и лупил немца пивной бутылкой по голове.

* * *

Чета Васюковых долго собирала деньги на поездку к морю, которое никогда не видела их малолетняя дочка Маша, девочка любознательная, тонко чувствовавшая природу и развитáя не по годам. Васюковы были примерные родители и считали священным долгом дать своей дочке все, что только можно дать при зарплате сменного мастера и швеи. Они учили ее баяну, водили в хореографический кружок при клубе Железнодорожников и частным образом учили испанскому языку. Наконец, они вздумали осчастливить ребенка, показав ему море, но не наше, Черное, на самом деле неопределенного, грязноватого цвета, а настоящее, Средиземное, синее-пресинее, как доморощенный василек.

Когда образовалась нужная сумма, Васюковы купили билеты до пресловутой Анталии, благополучно приземлились в пункте назначения и, едва разместившись в гостинице, отправились на пляж, чтобы сразу ошеломить девочку зрелищем воистину экзотической красоты.

Маша посмотрела и сказала:

– Мама, это и есть сине-море?

– Да, деточка, – отвечала родительница, – сине-море, синéе не может быть!

– Очень хорошо. А теперь поехали к бабушке на дачу.

2011

ДЕЛО МОЛОДОЕ

В нашем богоспасаемом отечестве существует такое дурацкое обыкновение: пренебрегать опытом поколений, давно отошедших в небытие, которым дорогой ценой достались кое-какие истины, единственно и безотказно спасительные, если иметь в виду российские порядки и безмозглую молодежь. А именно: коли ты желаешь дожить до глубокой старости, то нужно научиться прятаться; горе долгим не бывает, и ему, как правило, наследуют радостные деньки; сколько бы писатели ни сочиняли трогательных историй про несчастных влюбленных и злых родителей, ставящих им палки в колеса (см. драму В. Шекспира "Ромео и Джульетта"), истина состоит в том, что жениться нужно в зрелом возрасте, на девушке своего круга и обязательно по расчету, а никак не по любви, потому что любовь – это тяжелое психическое недомогание, истязающее человека, дурманящее ему голову и, главное, застящее глаза.

Как раз этой-то спасительной истины студент Миша Горелик знать не знал и знать не хотел, поскольку он был безумно влюблен в одну провинциалочку, видную девушку по фамилии Селезнева, которая была старше его на четыре года, никогда ничего не читала и любила подолгу смотреть в окно. Он засыпал и просыпался с мыслью о возлюбленной, подбирал за ней разные мелочи вроде заколки или носового платка, целовал ее мокрые следы, когда она мыла пол в общежитии, и наловчился писать лирические стишки. Наконец, под Октябрьские праздники 70-го года они, что называется, переспали и, воспользовавшись случаем, Миша сделал Селезневой предложение на мосту; собственно, это был несчастный путепровод через какую-то второстепенную железнодорожную магистраль, но Мише было приятно думать, что он, как это часто показывают в кино, сделал своей возлюбленной предложение на мосту.

Родители были против. Со стороны жениха возражения основывались на том, что у Миши еще грудное молоко на губах не обсохло, что даже на Ленинскую стипендию прожить семьей невозможно и что вообще глупо жениться, когда настоящая гульба еще впереди. Со стороны невесты особых претензий не было, хотя Селезнева-мать писала из Средней Азии, где она поселилась с дочуркой сразу после войны, что, дескать, охота же ей, дурехе, мыкать горе с питерской нищетой.

Как бы там ни было, они поженились и двух месяцев не прошло. Обстоятельства семейного быта оказались и вправду нечеловеческими: они вчетвером, считая родителей Михаила, жили в коммунальной квартире на Литейном проспекте, ближе к Большому Дому, занимая угловую комнату, впрочем, с очень высоким потолком, которую они разгородили старинным буфетом на две неравные части, – старикам побольше, молодым поменьше, чтобы только поместилась супружеская кровать. Однако же как-то жили, благо Горелики-старшие были люди интеллигентные и покладистые, а Миша устроился сразу на две работы, которые изматывали его донельзя, но зато обеспечивали безбедное прожитье. К восьми часам утра он летел на Васильевский остров в университет, потом занимался в библиотеке, с четырех до одиннадцати работал у Товстоногова монтировщиком декораций, затем до часу ночи исправлял должность полотера в областном геологическом управлении и, когда вся страна уже давно дрыхла, поджав коленки, возвращался к себе на Литейный спать. Селезнева же все прихварывала и не делала без малого ничего.

Ближе к лету ей явилась фантастическая идея – обзавестись собственным выездом, то есть подержанным "Запорожцем", чтобы совершать увеселительные прогулки по славным предместьям города на Неве.

Для настоящего мужчины ублажить любимую – это святое дело, и молодые решили на летние каникулы отправиться в Среднюю Азию, где, по словам Селезневой, легко было заработать не то что на "Запорожец", а даже на "Жигули".

Только-только сдав экзамены и зачеты, Миша со своей молодой женой отбыли самолетом в Среднюю Азию, в туркменский город Мары, где жила Селезнева-мать, у которой было полдома недалеко от базара, с небольшим садом, беседкой, увитой настоящим виноградом, и допотопным отхожим местом, спрятанным на задах. Вообще городок производил приятное впечатление на европейца, падкого до экзотики, даром что был пылен и грязноват: вдоль улиц тянулись арыки, в которых плескалась здешняя ребятня, на базаре, возле табачного ларька, устроился нищий старик, чуть ли не дервиш (странствующий монах), в чалме, стеганом халате и с бельмами вместо глаз; на центральной улице молодым попался ослик, тощий, как велосипед; народ почему-то ходил в остроносых галошах на босу ногу и работал, нет ли, поначалу было неясно, поскольку множество трудоспособных мужиков посиживали компаниями на корточках и беседовали на своем доисторическом языке.

Теща оказалась вполне симпатичной женщиной, незлой, услужливой, говорливой, но смотрела на Мишу по-русски, то есть внимательно и печально, как наши женщины смотрят на неухоженных парней, которых некому пожалеть. Она же нашла зятю хорошо оплачиваемую работу на земснаряде, и уже на третий день по приезде Миша вступил в должность матроса второй статьи. Такое фантастическое звание в условиях среднеазиатской пустыни было обусловлено тем, что город Мары стоял на Каракумском канале, и земснаряды без конца очищали от ила фарватер и некоторую часть оросительной системы, сам земснаряд представлял собой судно, оснащенное специальным прибором, а в рабочей команде числились, как правило, два матроса, механик и вахтенный бригадир.

Все лето, через два дня на третий, Миша отправлялся в кузове грузовика к месту своей работы в компании бригадира Голованова, механика Вани Зуева, который уже в седьмом часу утра был бесчувственно пьян, и матроса первой статьи, тихого туркмена со смешным именем Каналгельды, что по-русски означало "канал пришел". Ехать к месту работы нужно было часа четыре, и все пустыней, без дороги, среди песков серо-палевого оттенка, редко поросших карликовой акацией и саксаулом, да еще раскаленных солнцем до такой степени, что дышать было мучительно тяжело. В пути болтали о том о сем, например, о приготовлении самогона из томатной пасты, а бригадир Голованов все время сбивался на свою излюбленную статью:

– Интересное наблюдение, – говорил он. – Когда моя скво ("жена" на языке ирокезов) помалкивает, словно воды в рот набрала, то нет родней существа на свете, прямо как мой доберман Федот. Но стоит ей заговорить, сразу повеситься хочется, и это ей не это, и то не то. Вот почему так получается, что в девяноста девяти случаях из ста муж с женой не кроссворды разгадывают и не в шашки играют, а лаются с утра до вечера, – почему?!

Каналгельды иной раз отзовется:

– Потому что баба не человек. Это, значит, такое явление, которое совсем из другого мира пришел, как привидение, а с привидением разве про томатную пасту поговоришь?

– Вы, туркмены, вообще молодцы, держите своих скво в струне, наравне с какой кухонной принадлежностью, а у нас, у русских, среднестатистическая жена – это землетрясение и Мамай.

Механик Зуев тем временем крепко спал, похрапывая сквозь ситцевую рубашку бригадира, в которую была укутана его пьяная голова.

Часа через два делали остановку в доме одного приветливого бабая ("мужчина"), с которым долгие годы водил дружбу бригадир Голованов, и угощались разными туркменскими яствами про запас. Хозяин рассаживал вахту в саду, под абрикосовым деревом, на дастархане (симбиоз обеденного стола и дивана) и первым делом поил гостей зеленым чаем, пока его апа ("женщина") доводила, как говорится, до ума огненную шурпу, плов из курицы и домашнюю пахлаву. Иван Зуев с похмелья выпивал этого чая чуть не ведро и с тоской посматривал на ящики со спиртным, помещенные в стороне: в одном ящике было вино, закупоренное красной "бескозыркой", в другом – водка (белая "бескозырка"), в третьем – двадцать бутылок дагестанского коньяку.

Добравшись до места, команда принимала вахту от сменщиков и бралась за работу, превозмогая зной и несносную духоту. Солнце изо дня в день палило так безжалостно, что сначала нужно было переобуться в самодельные шлепанцы, состоявшие из толстой деревянной подошвы и полотняного хомутка. Как-то Михаил ненароком приложился плечом к косяку рубки и получил ожог второй степени, который очень долго не заживал.

Обязанности матроса второй статьи были несложные: Миша драил палубу корабельной шваброй, натирал мелом медные части, ставил по берегам якоря, за которые цеплялся лебедочный трос, приводивший судно в движение, досматривал сети и доставлял на борт пойманную рыбу, главным образом усача. Поскольку начальство снабжало вахту единственно галетами и сгущенным молоком, мужики только этим усачом и спасались: нальют полказана хлопкового масла, запустят с верхом огромные куски рыбы и поставят ее жариться на огонь. Да раз в два дня старик туркмен привозил в детской коляске канистру питьевой воды, такой мутной, затхлой и словно бы присоленной, что пить ее было невмоготу. Каналгельды каждый раз выговаривал старику:

– Вот билад какой, опять плохая вода привез!

Работали весь световой день, а как стемнеет, шли спать не в кубрик, где кишмя кишели микроскопические насекомые, которые выводятся зловонной мазью и керосином, а располагались на берегу. Миша расстилал на песке большой-пребольшой брезент, вбивал по углам металлические штыри и натягивал по периметру просмоленную веревку, которую не любят фаланга с гюрзой, и вахта ложилась спать. Миша засыпал последним, даром что мучительно уставал; он долго смотрел на звезды, те же, что сеяли свой мерцающий свет и над Петропавловской крепостью, Исакием и Литейным, прислушивался к ночным звукам пустыни, а потом из-за высокого правого берега выплывала луна, на гребень выходила стая шакалов и поднимала печальный вой. Бригадир сквозь сон скажет:

– Матрос Горелик, даю отбой.

Тогда Миша поворачивался на бок и засыпал.

Вахта продолжалась три дня, и по возвращении в Мары он, весь пропахший солнцем, соляркой и как будто агар-агаром, шел в дом тещи, почему-то чрезвычайно довольный самим собой; надо полагать, приподнятое настроение возбуждало в нем, помимо всего прочего, то приятное обстоятельство, что он действительно зарабатывал больше, чем адмирал.

Первым делом Миша умывался в саду, а потом садился за стол и съедал тазик борща цвета свернувшейся крови, который его теща готовила как никто. Селезнева всегда садилась напротив, смотрела ему в рот, подперев голову руками, и говорила всякую чепуху.

Но вот как-то раз, когда Миша, вернувшись с вахты, уплетал свой любимый борщ, жена затеяла неожиданный раз говор.

– Ну хорошо, – сказала она, – ну купишь ты этот несчастный "Запорожец", а на какие шиши мы будем дальше существовать?

– Пойду ночным сторожем или мойщиком в троллейбусный парк, – сказал Миша. – Плюс стипендия, да еще можно бомбить на "Запорожце" по выходным…

– Положим, в твой нужник на колесах не сядет ни один порядочный человек. Дальше: стипендия у тебя тридцать два рубля, в троллейбусном парке тебе положат рублей восемьдесят, не больше, и в результате мы имеем сто двенадцать целковых на все про все. Спрашивается: можно так жить человеку, который уважает в себе высшее существо?!

Миша ответил:

– Можно.

– А я говорю – нельзя! И чего я только, идиотка, за тебя вышла?! И за что мне судьба такая – всю жизнь копейки считать, за что?! В общем, надоело мне все до чертиков, особенно ваш питерский романтизм!

Миша был настолько потрясен этой декларацией, что не донес до рта ложку с борщом; он вытаращился на Селезневу и на мгновение-другое оцепенел. Затем, ни сказав ни слова, он поднялся из-за стола, надел в сенях свою клетчатую кепку и был таков.

Он шел центральной улицей куда глаза глядят и с каждым шагом все острее чувствовал себя оскорбленным жестоко и, главное, ни за что. Он остановился у памятника Ленину, больше похожему на какого-нибудь чингизида из малоизвестных, и стал шарить у себя по карманам в надежде обнаружить хоть какие-то деньги, которых могло бы хватить на билет до ближайшей российской станции, и вот что он при себе нашел: паспорт, старую квитанцию из обувной мастерской, тридцать пять копеек денег, канцелярскую скрепку, полпачки сигарет "Прима" и спичечный коробок. Мишу, впавшего было в отчаяние, утешило, впрочем, то, что у него на безымянном пальце левой руки было золотое обручальное кольцо, которое он и продал в ближайшей скупке за двадцать восемь рублей, и, сев в разбитый рейсовый автобус, поехал в аэропорт. Миша посчитал, что за такие деньжищи он точно до Питера долетит.

На месте оказалось, что билет домой стоит тридцать шесть рублей с копейками, хоть иди и побирайся, презрев свою интеллигентскую закваску, и, видимо, ему предстояло задержаться в Каракумах на неопределенное время, если не навсегда. Печаль его, отягощенная чувством оскорбленности, какой-то жадной любовью к Селезневой и беспомощностью перед грабительскими тарифами "Аэрофлота", была так велика, что в горле встала удушающая слеза. С горя он решил пропить свои несчастные двадцать восемь рублей, а там пускай будет, что будет, хоть война, хоть эпидемия люэса, хоть потоп.

Как раз напротив здания аэропорта был пивной ларек, где приторговывали водкой в разлив и вяленым усачом. Поначалу у ларька не было никого, но когда Миша уже несколько захмелел от полстакана водки и большой кружки пива, к нему присоединилась компания гражданских летчиков в синих фуражках и форменных кителях. Компания была шумная, веселая, молодая, скорее всего только-только вернувшаяся из рейса и жаждавшая основательно погулять. Михаил, чуть хмельной и раздавленный своим горем, не попадал в настроение экипажа, и (как потом выяснилось) бортинженер Егоров его спросил:

– Чего закручинился, орел молодой? Если выпить не на что, так ребята угостят, или мы не русские мужики!

Миша в ответ:

– На орла я, кажется, не похож. А угостить я и сам могу. Эй, кто там на вахте: гони на всех по стакану водки, кружке пива и порции усача!

Словом, пошла гульба, которая потом продолжалась в общежитии летного состава и разных наземных служб. Миша не столько пил, сколько тяжело вздыхал и окаменевшими глазами смотрел в стакан. Когда в очередной раз вышли на воздух покурить, бортинженер Егоров ему сказал:

– Ты все-таки объясни – откуда такая грусть?

Назад Дальше