Не просто перебил, а, я бы сказал, – передразнил, он смеялся, он явно надо мной смеялся. И тут у меня родилось сравнение… Точнее, даже не сравнение… Глядя на этого человека в белом плаще, я мгновенно подобрал ему его двойника – Хворостовского, и мне сразу стало легче с ним общаться. Есть одна (правда, ненаучная) теория, что у каждого живущего на нашей планете человека есть свой двойник. Он не просто похож на тебя, как две капли воды, он с тобой, что называется, одной группы крови, у вас одинаковый генетический код, словом – двойник. Правда, при этом он не знает русского языка, потому что живет в Австралии, где и родился, и у него не один ребенок, а пятеро, а жена – вообще папуаска…
Признавая ненаучно-теоретический характер данной теории, я не просто ей симпатизирую, я по этой теории уже многие годы живу! (Правда, об этом никто, кроме Алиски, не знает.) С подтверждением ее я сталкивался еще в детстве: идешь, бывало, летом по улице – жара, тоска, одиночество, а навстречу идет мальчишка, такой же, как ты, белобрысый, востроносый, такой же, как ты, худой, и смотрит на тебя, так же, как ты смотришь на него – удивленно и радостно, и вы вдруг понимаете, что вы страшно, просто страшно похожи, что вы – двойники… Подрастая, взрослея, постепенно превращаясь из мальчика в подростка, а из подростка в юношу, я практически забыл о тех своих ощущениях, но, прочитав однажды в журнале "Знание – сила" статью о теории двойников – вспомнил. И вот – мне уже за сорок, на макушке хотя и маленькая совсем, но лысина, а на руках почти взрослая дочь, но я по-прежнему в эту теорию верю, как верю в то, что он, мой двойник, существует, как и я существую, и думает обо мне, как и я о нем думаю. Увидимся ли мы когда-нибудь? Возможно, хотя вряд ли. Да и нужно ли? Эта красивая, я бы даже сказал – поэтическая теория ("Я знаю – есть мальчишка где-то" – это ведь тоже о двойнике!) имеет для меня и прикладной, так сказать, характер – помогает быстрее понять незнакомого человека, способствует общению с ним, вот и тогда, как только я его Хворостовским про себя назвал (раскусил?), он нахмурился, стукнул кулаком по трубе "обезьянника" и приказал:
– Выходи!
"Сколько тебе лет?" – подумал я и решил, что никак не больше тридцати. Мальчишка… Я хотел сразу предложить ему не тыкать, жестко и определенно предложить, но… Как говаривал президент Рейган, "есть дела поважнее мира", – за спиной Хворостовского переминался с ноги на ногу и недовольно кривил морду мой мент. Не знаю, не уверен, смог бы я подобным образом себя вести, если бы говорил, так сказать, от себя. Но я говорил от тебя. А ты у нас крутой! (Плебейское, кстати, понятие.) Вот я и решил вести себя круто! В конце концов, когда подобная возможность еще представится?
– Я выйду отсюда только после того, как он вернет мне мои часы, – проговорил я твердо и перевел взгляд на мента.
Обтрепанный рукав его дерматиновой куртки был опущен, я не видел в тот момент свои часы, но меня не оставляла уверенность в том, что они находятся на его запястьи. Физиономия у мента была такая, как будто его изводил приступ изжоги.
– Часы? – спросил Хворостовский, полуобернувшись и глядя искоса на мента. Того еще сильней перекосило.
– Да я побоялся в сейф положить, украсть могут… – мент бормотал еще что-то невразумительное, пока снимал со своей руки мои часы.
Я невольно усмехнулся: ну разумеется, в милиции и из сейфа могут украсть. И еще я подумал: "А хорошо быть Герой!" Мент протянул часы, но не мне, а Хворостовскому.
– О, "Rollex!" – удивился он. – Сколько стоят?
Я хотел ответить, что не знаю, что это подарок, подарок друга, а когда подарки получают, о стоимости не спрашивают, но я знал – шестьсот долларов, Гера сказал это по секрету Женьке, та – Алиске, а Алиска мне.
– Восемьсот, – сказал я и разозлился на себя за то, что сказал, да еще и приврал, от чего покраснел и еще больше на себя разозлился. (Хорошо, что в тот момент Хворостовский на меня не смотрел.)
– У-у-у, – кривясь, протянул он и, вскинув руку, показал свои часы. Это тоже был "Rollex". – А мои восемь тысяч!
Наверное, он думал, что, услышав такую цифру, я упаду в обморок. Разумеется, я не стал этого делать, а только лишь снисходительно улыбнулся, и тут же в моем мозгу родилась шутка, может, и не такая уж остроумная, но, во всяком случае, своевременная и уместная. Я спросил:
– Вы хотите сказать, что ваши часы идут в десять раз точней моих?
И тут он меня еще раз удивил: засмеялся так, что в первый момент я даже растерялся – прямо-таки залился смехом.
– А… ты… мне… нравишься… – продолжая смеяться, с трудом выговаривал он.
"А ты мне нет", – проговорил я про себя.
Первый раунд был, несомненно, за мной, не знаю, понял ли он это, но, надеюсь, почувствовал. Теперь он уже не смеялся, а, держа мои часы за ремешок, выжидающе с прищуром на меня смотрел. Странная картина получалась: сыр, то есть мои часы – снаружи, а я – внутри в мышеловке, то есть – в "обезьяннике".
– Выходи, – повторил он свое предложение.
И тут меня охватило раздражение, если не сказать больше. (Видимо, сказывался вчерашний шок.)
"Дверь закрыта, а он говорит: "Выходи". Он что, издевается?" – так, примерно, я подумал и посмотрел на мента. Надо признать, в тот момент он не казался таким уж плохим. Ведь только он мог мне в тот момент помочь.
– Да открыто! – заорал мент. Он тоже психовал.
И тут я наконец понял свою оплошность! Я совсем несильно толкнул дверь, только до нее дотронулся, а она и отворилась. Наверное, мент открыл замок и не закрыл тогда, когда я спал. Спал и не слышал… Возможно, когда выводил того славного паренька.
Хворостовский хмыкнул. В том не было его заслуги, но второй раунд остался за ним. Однако третий! Мы прошли по длинному коридору: впереди Хворостовский, я – второй, последний – мент, до двери, на которой была прикреплена табличка, каких я сто лет не видел, их давно уже не производят: прямоугольник толстого стекла, черный фон и строгие блекло-золотые буквы: "Начальник отделения милиции тов. Захарик В. К.":
– Открывай! – приказал Хворостовский, и мент неохотно стал вертеть в скважине большим скрежещущим ключом. Когда дверь наконец открылась и мы вошли в кабинет, я очень удивился, потому что никак не предполагал увидеть подобное. Я даже не представлял, что такое сегодня может быть! Там буквально застыло время. Достаточно сказать, что над начальническим креслом висел на стене большой написанный маслом портрет… Дзержинского… И все остальное: мебель с инвентарными номерками на видных местах, телефонный аппарат (это был не телефон, а именно – телефонный аппарат, в него не говорят "алло!", а докладывают: "У аппарата"), пыльные шторы на окнах и блеклые обои на стенах – все здесь было унылое, казенное, советское! На столе стоял граненый графин сталинских небось времен, на полке – книги и брошюры издательства "Юридическая литература", а крайняя называлась "Ленин и закон". "Ну, – подумал я весело, – приплыли!" Среди всего этого Хворостовский выглядел белой вороной, однако и здесь он ощущал себя хозяином. (По-моему, он везде ощущает себя хозяином – правила нарушает, а гаишники ему честь отдают.) Он бросил на спинку стула плащ, расстегнул пиджак (я заметил желтую кожу пистолетной кобуры под мышкой), положил на стол мобильный телефон, который до этого все время сжимал в ладони, поставил на ребро маленький диктофончик и, взглянув на меня, спросил:
– А ты чего не садишься?
И тут я подумал, что мне это, вообще-то, надоело. Я вспомнил, что я крутой, что я – Гера.
– Могу поинтересоваться, почему вы мне все время тыкаете? – спросил я. Гера, конечно, сформулировал бы жестче, но и этого оказалось достаточно, – Хворостовский смотрел на меня с пытливым, я бы сказал, интересом.
– Вот так, да? – спросил он.
– Да, вот так, – сходу ответил я.
Так среагировать мне неожиданно помог один из бесчисленных Гериных анекдотов, которые я обычно сразу забываю, но иногда в самые неожиданные моменты они вдруг всплывают в памяти. Так и получилось… Это – филологический анекдот… У Геры они все по разделам: филологические, гинекологические, еврейские (последние я принципиально не запоминаю) и т. д. "Муж и жена проводили кучу гостей, время за полночь, в раковине гора грязной посуды; жена подходит к мужу, кладет ему на плечи руки и, глядя прямо в глаза, шепчет: "Ты мой". В ответ муж отрицательно мотает головой и говорит: "Мой ты"".
– Ты мой.
– Мой ты.
Интересно, что когда я рассказал этот анекдот Женьке, она только пожала плечами – не поняла, и потом я сообразил почему: после гостей посуду мою обычно я, Женьке это чаще всего не удается. Дело в том, что за столом она нередко перебирает, и я довожу ее до кровати. Наверное, это может показаться странным, но я люблю перебравшую Женьку: она бывает тогда такой славной, такой беззащитной и спит, как ребенок, с улыбкой на устах… А я иду мыть посуду. Не могу сказать, что занятие это мне так уж нравится, но, во-первых, если в раковине возвышается гора грязных тарелок, я все равно не засну, а во-вторых, как всякое дело, оно трезвит и упорядочивает мысли, приведенные застольем в больший или меньший беспорядок. А Женька спит с детской улыбкой на устах, даже специально хожу на нее смотреть. Еще что мне в Женьке не просто нравится, а, я бы сказал, восхищает, – это то, как мужественно она переносит утром похмелье: выпив в постели чашку кофе, она разгадывает от начала до конца кроссворд, после чего принимается пылесосить квартиру – но тут уже к ней лучше не подходить. Так что понятно, почему Женька этот анекдот не поняла. (А когда я Даше рассказал, она смеялась… "Ты – мой". "Мой – ты".)
– Вот так, да?
– Да, вот так.
И – он сломался! Помолчав (видимо, в борьбе с собой), он неохотно выдавил:
– Я могу и выкать.
– Сделайте милость, – с улыбкой подбодрил я его и отметил про себя это забавное слово – выкать.
– Как ВЫ себя чувствуете? – спросил он, делая ударение на "вы".
– Отлично, – ответил я, сел и закинул ногу на ногу, всем своим видом демонстрируя, что чувствую себя отлично.
– ВАМ мои ребята бока вчера не намяли? – поинтересовался он.
Я пожал плечами.
– Да нет, вполне вежливо себя вели.
В самом деле, не стал бы я жаловаться на то, что один из них назвал меня мордой.
– Эх, знал бы ты, что это за ребята, в каких местах они побывали, – доверительно поделился он.
И тут я все понял! Что это не я, то есть не ты их, собственно, интересовал, а эти самые ребята, какой-нибудь ОМОН или СОБР, спецназовцы, прошедшие Афган, Чечню и другие "горячие точки"! Ради них все это и было затеяно! Видимо, снимался про них фильм, а я, то есть ты, конечно, мы – были всего лишь поводом, своего рода статистами.
– Разрешите представиться? – спросил Хворостовский, явно ерничая, но тут я не смог оценить юмор, потому что подумал, что, если он назовет сейчас себя, я не смогу назвать тебя. То есть я готов выдавать себя за тебя сколь угодно долго, но – ровно до того момента, когда ко мне обратятся с прямым вопросом: "Как вас зовут?" Я не смогу ответить, ни за что не смогу сказать: "Герман Штильмарк", у меня просто язык не повернется. ("Кому нужна твоя правда?" – говорит мне время от времени Женька, и я совершенно с ней согласен. Никому. Потому что от нее всем плохо. Даже не знаю, откуда это у меня? Мама?
Ложь унижает человека, – сказала она мне, когда я был еще ребенком и безуспешно пытался выдать за правду какое-то свое детское вранье.
– А правда? – спросил я.
– Правда делает человека сильнее.
Я рос хилым и слабым и, видимо, понял маму буквально. А в результате – патология! Если бы Женька спросила: "У тебя есть кто-нибудь?" – я бы, несомненно, рассказал ей про Дашу. Хорошо, что не спрашивает.)
– Сокрушилин, слышал? – спросил он и расправил плечи. Похоже, он очень гордится своей фамилией, а точнее – собой, носящим такую выразительную фамилию. Тоже мне – Сокрушилин. Нет, не слышал! Хворостовский – слышал, Сокрушилин – нет. Я уже собирался его разочаровать, как вдруг – вспомнил! Не слышал – читал. Совсем недавно, в "Столичном молодежнике", огромную, чуть не на целую страницу, статью о провинциальном следователе (а он, конечно, из провинции, произношение у него явно не московское), из Сибири, кажется, из Сибири, да, о том, как он распутывает там самые запутанные дела, бесстрашно внедряется в преступные группировки, устраивает засады и погони, стреляет без единого промаха – этакий сибирский Робин Гуд. И еще там была фотография – он в одной белой сорочке (без пиджака и галстука), а под мышкой пистолет в светлой кобуре, благодаря которой я и вспомнил… Он, именно он! Статья называлась как-то очень броско, хлестко, но как – сейчас уже вряд ли вспомню.
И я уже хотел сказать, что не слышал, но читал, однако Сокрушилин моего ответа не дождался, он, похоже, совершенно не умеет ждать.
– Не слышал, так услышишь! – выкрикнул он и неожиданно громко и довольно неприятно засмеялся.
Нет, это даже хорошо, что я не сказал, не надо поощрять в человеке его бахвальство. Сокрушилин оборвал смех так же неожиданно, как и начал смеяться, посмотрел на меня удивленно и решительно и решительным же жестом нажал на кнопку диктофона. Мгновенно в его правом углу загорелся маленький красный квадратик. Я смотрел на него и не находил в себе сил отвести взгляд. Этот КРАСНЫЙ КВАДРАТ действовал на меня совершенно странным образом: он подавлял меня, обезволивал, гипнотизировал. Я ощущал себя кроликом, заглянувшим в глаза удаву, я был готов ответить положительно на любой, даже самый нелепый вопрос:
– Вы Марк Аврелий?
– Я.
– Вы убили старуху процентщицу?
– Убил.
Хотя дело не в гипнозе, конечно, никто меня не гипнотизировал, думаю, это происходило оттого, что я страшно не люблю, просто терпеть не могу, ненавижу – фотографироваться, а тем более записываться на всякие так называемые аудио– и видеоносители. На позапрошлый, кажется, Новый год, когда я не захотел вместе со всеми фотографироваться, Женька прямо меня спросила: "Боишься оставить след в истории?" – "При чем здесь история?", – хотел возразить я, но неожиданно признался: "Боюсь". Да, боюсь! Боюсь, потому что… стыдно…
Сокрушилин не спросил про убитую старуху-процентщицу. Его вопрос прозвучал для меня, как гром среди ясного неба.
– Фамилия. Имя. Отчество, – произнес он громко и раздельно.
Нет, я не проигрывал третий раунд, я его уже проиграл, а значит, и весь поединок в целом. Это был не проигрыш, это была КАТАСТРОФА.
Уставившись в этот красный квадрат, как идиот, я уже разинул рот, чтобы выложить все как есть. Как вдруг… (Как Алиска говорит, принося из школы приличную отметку, "его величество случай".) Сначала в коридоре загрохотали шаги, а потом открылась дверь. Да нет, не открылась – распахнулась, чуть с петель не слетела, и, если бы это произошло, нас с несчастным Сокрушилиным на том же самом месте просто сокрушило бы! (В этот самый момент я взглянул на Сокрушилина. Он сильно побледнел. Где-то я читал, что в минуту страшной опасности все люди либо бледнеют, либо краснеют. Бледнеющие – по сути своей бойцы, и именно таких, говорят, отбирал в свое войско Александр Македонский. Я – краснею. Он бы меня не взял. Но не обо мне сейчас речь!) На пороге стоял Захарик. Вне всякого сомнения – Захарик. Захарик, но какой! Захар! Захарище! Здоровый, как медведь, дядька, с густой сивой шевелюрой. На нем была расстегнутая шинель с полковничьими погонами, а из-за его спины выглядывали испуганные физиономии двух ментов: один – знакомый, мой, другой – чужой, незнакомый.
– Ты! – заревел медведь Захарик, громко топоча и наступая. – Ты… что… тут это, а?!
– Я веду допрос, – с достоинством ответил Сокрушилин. (Он, видимо, все еще рассчитывал разойтись миром. Для меня же это было неочевидно с самого начала.)
– А ну вон из моего кабинета!!! – еще громче заревел Захарик.
Тут и Сокрушилин, кажется, понял, что мир с этим человеком невозможен.
– Что-о-о?! – протяжно завопил он, приподнимаясь из-за стола и как бы увеличиваясь в размерах. Хотя Захарику он проигрывал: и голосом, и статью. Если тот – медведь, то этот… даже не знаю кто: олень какой-нибудь, марал?
– Па-шёл вон, сопляк! – заорал Захарик, "включая громкость" на полную катушку.
– Ты! – закричал в ответ Сокрушилин, тоже прибавив звук. – Коммунист! Железного Феликса за спиной держишь?! А на другой стороне кто нарисован?! Ленин?!
– Сталин!! – хрипло проорал в ответ Захарик.
Ну а дальше совсем паноптикум начался! Пинг-понг, в котором вместо шарика летало чугунное раскаленное ядро: туда-сюда, туда-сюда… А я вместо сетки. То есть мне совершенно не было страшно, наоборот, мне было весело, жутко весело! Дальше в ход у них пошли фамилии. Фамилий было много, и я ни одной не запомнил.
Один кричит:
– А ты Иванова знаешь?
(Это как пример.)
Другой в ответ:
– А ты Петрова знаешь?
(Это тоже как пример.)
– А мой Сидоров твоего Петрова!
– Да с твоим Сидоровым мой…
А одна фамилия – то ли Копенкина, то ли Опенкина – полковника неожиданно развеселила, и он стал хрипло, одышливо смеяться, приседая и хлопая себя ладонями по ляжкам, повторяя ее на разные насмешливые лады.
Сокрушилина такая реакция обидела.
– А хочешь, я ему сейчас позвоню, и через пять минут ты не будешь здесь работать? – с таким вопросом обратился он к Захарику и снял с телефонного аппарата трубку.
Полковник подпрыгнул на месте, от чего в кабинете все вздрогнуло, и закричал:
– Положь!
В первый момент я подумал, что он испугался этого самого то ли Копенкина, то ли Опенкина, но тут же понял, что Захарик не был против, чтобы Сокрушилин звонил, он был против, чтобы тот пользовался его телефонным аппаратом.