В феврале 1945 года Ширяев был откомандирован в Северную Италию для основания там нового русского печатного органа. После окончания войны весной 1945 года Борис Ширяев остался в Италии и оказался в лагере для перемещённых лиц (Капуя), жизни в котором посвящена книга "Ди-Пи в Италии", вышедшая на русском языке в Буэнос-Айресе в 1952 году. "Ди Пи" происходит от аббревиатуры DPs, Displaced persons (с англ. перемещенные лица ) - так окрестили на Западе после Второй мировой войны миллионы беженцев, пытавшихся, порой безуспешно, найти там убежище от сталинских карательных органов.
Содержание:
Вместо предисловия 1
1. Ферботен! 1
2. Колеса должны вертеться 2
3. Лили Марлен 2
4. Мы становимся профугами 4
5. Неутомимая бабушка Финика 5
6. Тартарен, Казанова и мы 6
7. Кто же мы, собственно говоря? 7
8. Без "клюквы" не обходится 7
9. Куда вели все дороги 9
10. Братья 10
11. Легенды русского Рима 10
12. Володя-садовник и Володя-певец 13
13. Два вида гуманизма 14
14. Продналог на сатану 15
15. Я нахожу профессию 17
16. Века и дни 19
17. "Русский клич" 21
18. Робинзон И Робинзониха 24
19. Слободка Ширяевка 25
20. О букве "Ять" и прочем подобном 29
21. Две России 30
22. В точку! 32
23. Очень знакомый незнакомец 33
24. Таганрог и Везувий 34
25. Ярмарка в Ночеро 35
26. Второе турнэ Есенина 36
27. Девять помидоров 37
29. Иван-Царевич 41
30. Тutti quanti! - Вasta! 43
31. ООН в миниатюре 44
32. Девичьи мечты профессора Криницы 46
33. Десятый круг Дантова Ада 47
34. "Поворот мыслей" 48
35. Мой ИРОйский внук 49
36. Avanti, signori, avanti! 49
Иллюстрации 49
Борис Николаевич Ширяев
Ди - Пи в Италии
Записки продавца кукол
Вместо предисловия
Дмитрию Семеновичу Товдину
Куда-то в Аргентину
Приподняв заграждающий полог,
Мрачный полог нахмуренных лет,
Я узнал, что вы частью филолог,
Частью смелый гусарский корнет.
А потом даже ротмистром стали,
Закалясь в отшумевших боях…
Вы, возможно, от жизни устали,
Но огонь сохранили в глазах.
И связали вас крепкие нити
С далью прежних любимых сторон, -
Вы с трибуны отважно громите
Погубивших Россию и Трон.
В эти дни, когда с ревом и свистом
Были сорваны славы венки,
Против воли вы стали туристом,
Посетив, например, Соловки…
И теперь, когда страшным потопом,
Надвигаются рыцари мглы,
Мы блуждаем по разным "Европам",
Обживая чужие углы.
И хоть хлеб наш порою и горек,
И костюмы у нас "не того",
Наблюдаете вы, как историк.
Все этапы пути своего…
Вы тяжелую жизни науку
Факультетом страданий прошли, -
Разрешите пожать вашу руку
Вдалеке от родимой земли.
Так писали Вы мне, дорогой Дмитрий Семенович, пять лет тому назад. Потом Вам суждено было поплыть "по синим волнам океана", а мне, подобно некоему моллюску, сидеть на мало удобной для этой цели суше и ждать, когда этот моллюск свистнет. Вот и сижу…
В этой книге Вы найдете много наших общих знакомых. Те из них, кто занимал официальное положение фигурируют в ней под своими подлинными именами, а большинство прочих - под данными им мною псевдонимами. Но Вы то их узнаете.
В Вашей остроумной трактовке современности произведений Ф. М. Достоевского, о которой я пишу в 17-ой главе этой книги, Вы опустили одно - "униженные и оскорбленные". Это те, кто попал в лагеря ИРО и эмигрировал под знаком "защиты прав человека", от чего спас Вас Господь. Об этих людях и моя повесть.
Калейдоскопичность и бешеный ритм нашего времени (или безвременья - как хотите) требуют от литератора не создания обобщенного "героя эпохи", какого искали наши великие деды, но фиксации тех многоликих и многообразных "человеческих документов", которые густою толпою проходят перед его глазами. Их видели и Вы, и отражали в своих острых куплетах с эстрады Русского Собрания в Риме. Вот почему я предпосылаю своей повести это письмо к Вам и Ваше стихотворение, фиксирующее тоже один из "человеческих документов", каким является сам ее автор. Я знаю, что Вы увидите и поверите, что в этой повести нет ни одного "выдуманного" и "обобщенного" персонажа.
Протягиваю к Вам через океан свою руку и крепко жму Вашу, дорогой друг, с которым мы никогда больше не увидимся.
Ваш Б. Ширяев
Pagani,
близ Салерно, Италия
Июнь 1951 года.
1. Ферботен!
Я - русский человек и, когда видел столь распространенную в Германии надпись "ферботен", то реагировал на нее совсем не так, как немцы. Те внимательно прочитывали, что именно, кому и когда "ферботен", а у меня разом рождалось неудержимое желание как-то этот чертов "ферботен" нарушить: пролезть в запрещенную дверь, потоптаться по заповедной лужайке в Тиргартене…
Так было и тогда, вечером 4-го февраля 1945 года, когда я, жена и сынишка, просидев полдня в бункере Анхальтер-бангофа, забрались в вагон второго класса и увидели совсем пустое купэ с наклеенной на стекле его двери длинной надписью, имевшей в конце жирное, черное "ферботен".
Именно поэтому, хотя в вагоне были и другие места, мы влезли в это купэ. Мы - русские люди.
Усевшись на диване и закинув вещи в сетки, мы дружно, облегченно вздохнули. Было от чего! Из Потсдама мы выехали накануне. Там, где в далеком прошлом мельник свободно судился с великим королем, а в недалеком будущем были осуждены на смерть "великими" наших дней сотни тысяч "избравших свободу", как всегда было чинно, тихо и скучно. Бронзовые гренадеры Старого Фрица непоколебимо стояли на мосту, крылья исторической мельницы столь же неподвижно маячили на сером небе, а в кафе чинно давали на хлебные талоны превкусные пирожные с сахариновым кремом.
Потсдам не бомбили ни разу. Вероятно, его хранили для будущего совещания, думалось мне потом.
Но от Ванзее пейзаж стал резко меняться. То и дело попадались горящие дома, и на Фридрихштрассе наш цуг окончательно стал. Дальше было, очевидно, "ферботен". Мы въехали в Берлин в 8 часов вечера, через два часа после окончания сильнейшей из всех почти два года долбивших его бомбардировок.
Германия есть Германия и всегда останется ею.
Если с неба сыплются градом тысячи тонн "ферботена", останавливающего трамваи, поезда, и всю жизнь столицы, то покидать свой служебный раум, пока в нем держится пол (потолок в этом случае не обязателен), тоже "ферботен". В разрушенном дотла Фрайбурге, на утро после уничтожившей его ночной бомбежки, я видел булочника, отпускавшего хлеб в магазине, состоявшем только из двух стен, но все же тщательно обрезывавшего талончики и складывавшего их в коробку.
Отделение квартирамта в ста метрах от бангофа продолжало так же методично работать, хотя одна половина того же дома горела.
Получение билетика в уцелевший отель на Егер-штрассе заняло не более трех минут.
- Две постели, вам и жене? - спросил унтер, взглянув на документы.
- Две, - ответил я, совсем позабыв о неотмеченном в пассиршайне сыне и о том, что в Германии везде и всегда имеется свой "ферботен".
- Шестой перекресток на Фридрихштрассе, - напутствовал меня унтер, и мы потащились во тьме, по грудам мусора, еще носившим название бывшей здесь улицы.
Сказать "во тьме" - не совсем верно. Квартала за два с обоих сторон что то еще горело, но на самой Фридрихштрассе гореть было уже совсем нечему. По этой то причине отыскать шестой перекресток на уже несуществующей улице было довольно трудно.
Трудно, но нашли и разом попали в уютнейший рай третьеразрядного, чинного и тихого немецкого отеля. Ни войны, ни бомбежек, ни красных на Одере, ничего этого здесь не было. Но "ферботен" было, и оно тотчас же дало себя знать.
- Ордер на две постели, а вас трое. Сходите обменять.
Благодарю покорно. Давайте номер на двух. Мы разместимся.
- Нельзя. Ферботен. Вас трое.
- Но это наше дело. Мы и не просим третьей кровати.
- Ферботен. Трое.
Тащиться снова по темной, засыпанной грудами камней Фридрихштрассе мне решительно не улыбалось. Я уселся в кресло, взял на колени сына и выразил всем своим варварским видом, что до утра я не изменю этой позиции. Сын, уже привыкший к такого рода ситуациям, разом заснул.
В душе немки явно происходила жестокая борьба. "Ферботен" был атакован целым комплексом эмоций женской души и проиграл сражение.
- Ребенок не может так спать всю ночь, - сердито вскочила фрау, - это вредно. Идите. - сорвала она ключ с доски, - номер 107, направо пятая дверь, но это - против правил. Ферботен!
Когда мы уселись в купэ эти события были уже прошлым, имперфект. Настоящее презенс-ферботен появилось в нашем вагоне через час, когда мой сын уже снова спал, свернувшись на мягком диване.
Кондуктор открыл дверь и, указывая на объявление, пространно и детально объяснил, что это купэ за неимением в поезде первого класса предназначено только для генералов.
- Но ведь ни одного генерала в поезде нет, - пробовал возразить я.
- Генерал уже в вагоне! - кондуктор отступил на шаг, пропуская в дверь самого настоящего немецкого генерала. Жена изо всех сил затрясла спящего Лоллика.
- Тссс… Тссс… Что вы делаете? Мальчик должен спать! Es ist schon Zeit!
Генерал махнул рукой кондуктору и загородился ею же от моих извинений.
- Мы не помешаем друг другу. Я никогда не сплю в вагоне.
Генерал аккуратно развешивает пальто, фуражку, портфель и, как все немцы во время войны, тотчас же начинает закусывать, намазывая на хлеб тончайший слой масла.
- Видно, генералам-то у них добавочного пайка не дают, - говорит мне жена.
- Армейский паек одинаков для всех чинов.
- Я бы генералам прибавила… Ведь потому они и жуют при каждом удобном случае, что никогда сыты не бывают.
Она стаскивает сверху свою еще российскую плетушку, достает пирожки, начиненные сухой кровью, купленной у остовки на Александер Платц, дает мне и угощает генерала.
- Битте, - говорит она одно из немногих известных ей немецких слов. - Битте, ваше превосходительство, домашние…
Генерал благодарит, откусывает от мастерски испеченного пирожка, и на его лице расцветает чисто немецкое блаженство.
- Видно не часто приходится ему и такие есть, - резюмирует жена, - Господи, а когда же у нас на Кубани пироги с кровью пекли? Никогда этого не было! Ни один казак за стол бы не сел! А тут… генерал им рад!
В дверях с надписью "ферботен" снова появляется фигура кондуктора.
- Тссс! - поднимает палец генерал. - Говорите тихо. Das Kind schläft!
Кондуктор сообщает шепотом, что одна из лежащих на нашем пути станций полностью разрушена сегодня воздушной бомбардировкой.
- Мы сделаем крюк и будем в Мюнхене с опозданием на 50–55 минут… Не более, чем на час, во всяком случае…
Меня это мало интересует, и я засыпаю, чтобы проснуться, как мне кажется, через минуту. Генерал трясет меня за плечо.
- Rasch, rasch! Вон тот поезд идет прямо на Филлах. Вы минуете Мюнхен, это гораздо удобнее. Скорее!
Уже рассвет. За окном какие-то пути, какой-то поезд. Жена торопливо натягивает что-то на непроснувшегося сына. Генерал опускает окно.
- Сейчас отход! Торопитесь! Ваши вещи я выброшу в окно.
Мы стремительно проносимся по коридору, выпрыгиваем. Последние рюкзаки падают на перрон из уже набирающего скорость поезда.
- Мама, - деловито сообщает сын, - мне почему-то очень трудно ходить…
Сообщение основательное: ходить в пальто, надетом рукавами на ноги, действительно трудно без привычки.
Поезд уже далеко, но из окна еще видна рука генерала, посылающего прощальный привет.
Через два года, когда я читал отчеты о Нюрнбергском процессе, где судьи, сидя рядом с палачами, щедро осыпали немецкий генералитет обвинениями в зверствах, в истреблении женщин и детей, я всегда вспоминал эту руку…
Сам я в то время всеми способами оберегал черепа - свой, сына и жены от зорких глаз охотников на них и их загонщиков - гуманистов.
2. Колеса должны вертеться
Почти сутки сидения в привокзальном бункере Филлаха, набитом русскими остовцами, беспрерывные волны сотен летающих крепостей, проплывающих над ним на север; наконец, приграничный поезд с разбитыми, замусоренными вагонами - все это уже позади. Позади и "ферботен".
Мы - в Италии. В станционном буфете - настоящее кофе, с настоящим молоком и настоящим сахаром. В ближайшей лавочке - душистый вермут, стройные как пальмы бутылки которого разом вырастают на наших столах.
Русская речь звучит всюду. Она заглушает и монотонный рокот немцев и петушиные выкрики итальянцев. Вокруг нашей настольной батареи - трое: капитан "национального" кавказского батальона школы РККА, гусар-ахтырец славной южной школы и в качестве соединительного звена - я. Они оба возвращаются в Толмеццо из командировок. У ахтырца, теперь красновского казака, свой вагон. Поэтому к нему то и дело подходят просители.
- Экая уйма народу сейчас в Италию валит! Тухло стало в Берлине? - спрашивает он.
- Паники еще нет, - отвечаю я, - но каждому ясно, что…
- Kreig ist verloren, - добавляет горец.
Эта фраза отпечатана в мозгу каждого из нас. Если кто и хранит еще тени надежд, то здесь, в ближнем тылу итальянского фронта, они тают, как дым. Тыл фронта мертв. На станции нет ни эшелонов со снарядами, ни платформ, загруженных покрытыми брезентом пушками и авто. На лицах немногих немецких офицеров печать бесконечной усталости и того же, что и у нас - отупения… покорности неизбежному.
- Kreig ist verloren. Kaput!
- Вы в карты азартничали? - неожиданно спрашивает меня ахтырец.
- Нет. Не люблю карт.
- А я играл прежде. Так вот, когда игрок "кураж потеряет", то кончена его полоса. Все его карты будут биты…
- К чему вы это?
- Немцы-то, разве не видите, тоже "кураж потеряли", как мы, отдав Харьков. Теперь им - крышка… гроб…
- А нам?
- Веревка, - спокойно отвечает горец. - Что может быть иное?
Иного ждать трудно. Красные - на Одере и в Венгрии. Почему мы спешим в Толмеццо? Не все ли равно? Едем потому, что надо что-то делать. Так легче.
Грузимся ночью. В вагоне, заваленном тюками с обмундированием для казаков генерала Доманова, все русские. Сидим на соломе, среди луж от талого снега.
И все друг от друга что-то прячем; скрываем, потому что боимся сказать громко, как горец: "Веревка".
От двери теплушки, через которую видны заснеженные отроги Альп, стелется бархат грудного контральто:
"Но отважны люди,
Люди гор Кавказа,
Гор, одетых в облака…"
Я помню эту девушку еще gо Пятигорску. Она - кабардинка, кажется, была в комсомоле, писала неплохие стихи и печаталась в местных газетах. Теперь она их поет. О Кавказе - в Альпах, по-русски.
Извилисты и непонятны пути людские.
В углу, на склонах целого Эльбруса тюков и ящиков гнездится многочисленное семейство профессора Г-ха, чистопородного черкеса, серьезного и глубокого исследователя кавказского фольклора. Его я тоже знал еще "там". При оставлении немцами Баталпашинска он выехал со всеми чадами, домочадцами, родственниками и свойственниками на нескольких подводах - целым племенем, хотя ничто ему не угрожало: у немцев он не служил, а Советы им дорожили, как живой рекламой "национальной по форме, социалистической культуры".
От подножия Эльбруса, сидя плечом к плечу на соломе, тянется по стене вагона ряд казаков, одетых в фельдграу. Есть и старики, но большинство - молодежь из Красной Армии.
Это Краснов в Берлине и Шкуро в Вене делают последние судорожные усилия спасти разнесенные по всей Европе листья славных ветвей русского народа: Донской, Кубанской, Терской… Снова, тем же путем, как почти сто пятьдесят лет назад, с Суворовым, Платовым и Денисовым, проходит казачество горную щель в солнечный мир Италии… Снова… но как различны эти походы…
Поезд останавливается на какой-то дотла разрушенной станции… Бог ее знает, какой. И названия не осталось, в буквальном значении этой поговорки. Одни кучи мусора, и на обломке уцелевшей стены - густо начертанная надпись немецкого лозунга.
- Переведите мне, что там написано, - просит профессор Г-ха.
- "Колеса должны вертеться", - говорю я, - дальше в лозунге следовало "для победы", но эта часть стены разрушена. Однако… "колеса должны вертеться"… Леземте назад в вагон, дорогой профессор…
Дующий в угон поезду льдистый северный трамонтано треплет и рвет полы наших пальто.
3. Лили Марлен
Два месяца, проведенных в "Казачьем стане", приютившемся в отрогах Фриулийских Альп, - тема отдельной трагической повести, героями которой станут последний из рыцарей Дона старик П. Н. Краснов и его юный оруженосец, пришедший из рядов РККА сотник Н. С. Давиденко. Бог даст, напишу когда-нибудь и ее, но здесь, в этой книге - только начало последнего акта, финал которого прозвучал через месяц в Лиенце в молитве торжественно-ужасающей панихиды, пропетой по самим себе…
- Со святыми упокой, Христе Боже, раб Твоих…