Путь нам кажет Казанова
В тухлой тине, среди крыс!
Финик читает и злится. Со зла дает мне трудную задачу на двойную рифму в четверостишии:
Но пробьем себе мы тропы
В блеск пленительной Европы…
Ну, нет! Такой оптимизм выводит и меня из терпения. Я подписываю:
Но для этой нашей пробы
Нету рифмы…
Финик рвет бумажку.
На раскинувшуюся перед нашим окном гладь лагуны падает закатная тень старой обветшавшей кампаниллы.
7. Кто же мы, собственно говоря?
- Вы русский?
- Черт меня знает! Может быть, что и так… Мой собеседник из понимающих. Он смеется, и мы усаживаемся на окно корридора одного из бесконечного числа англо-американских офисов, заполнивших всю Венецию. По этим офисам мы бегаем каждый день с утра до обеда. Цель этой беготни - пробиться куда-либо подальше от лап оригинала красующихся везде портретов.
В каждом офисе нас внимательно выслушивают (делать сидящим там абсолютно нечего). Просят написать свои биографии. Иногда обещают работу:
- Приходите на следующей неделе во вторник, ровно в десять с половиной утра… - и записывают дату в настольном блокноте.
Но вторник сменяется пятницей, пятница - понедельником. Неделя идет за неделей, мало чем отличаясь одна от другой.
Иногда нас расспрашивают о жизни в России и сочувственно кивают головой:
- Уй, с'е террибль!
Документы мы получили неожиданно легко. Просто пошли в какое-то итальянское учреждение по адресу, данному одним кестринговским армяно-турком. В учреждении царил невообразимый хаос: все его прежние чиновники были выгнаны, как фашисты, а на их места посажены разом набежавшие патриоты. Они перекидывали нас от стола к столу, из комнаты в комнату, пока наш подбрасываемый волнами корабль не наскочил на подводный риф, который оказался русским итальянцем, высланным большевиками из Одессы не то в 36-ом, не то в 32-ом году.
Одессит мгновенно и с большой радостью сел выписывать нам "карта д'идентита".
- Писать вас как? Русскими?
- А как-же иначе?
- По разному. Можно иранцем, греком или еще кем-нибудь. Всех ваших армян я в турок перекрещиваю. Вернее… Страна нейтральная. Иные и на две нации разом пишутся…
Русско-итальянский одессит не лишен здравого смысла. Знакомые усы красуются на стене и этого уффичио.
В моей душе идет сильная борьба… Эх, будь, что будет!
- Пишите - русский!
- Дело ваше.
Но с фамилией происходят неожиданные затруднения. Буквы "Ш" в итальянском алфавите нет. Как ни пробуем ее изобразить, получается то Скиряев, то Чирьев, то совсем черт знает что…
***
Дни текут за днями. Синьора Паллукини стала нашим настоящим добрым гением. Да и не только нашим, но и многих еще русских.
Почему? Потому что ее брат в русском плену. Многим такой оборот ее психической направленности непонятен, а вот Лесков, я думаю, понял бы его.
Мы живем теперь не в казерме Манин, а в самом настоящем палаццо Фоскарини, последнего дожа блистательной республики. Настоящем палаццо, откуда даже статуи еще не разбежались: Юлий Цезарь и Брут стоят рядом, не проявляя друг к другу ни агрессивных, ни репатриационных склонностей. Платон держит свой свиток в руке скромно свернутым, не заставляя никого ни читать его, ни под ним расписываться.
- Хорошо, черт возьми, живется статуям!
Но и нам, благодаря синьоре Паллукини. не плохо Это она устроила нас в тихое, мало кому известное папское общежитие для профугов. И как раз во время! В казерму Манин разом нагрянули полковник и два капитана, вызвали всех подсоветских греко-турок и после полагающихся к случаю речей, вскользь добавил:
- Все вы, дорогие товарищи, уже взяты на учет. Завтра, в 8 часов утра придут катера и будем грузиться. Родина вас ждет!
Греко-турки расцвели самыми радостными улыбками, прокричали полагающееся и с пением "Широка страна наша родная" пошли складывать манатки. Но во время их сборов произошло неожиданное превращение. Грузины, лезгины, осетины и даже бакинские турки, греко-турки, турко-арабо-греки, все, все, вопреки теории академика Марра, разом стали армянами, то есть яфетидами.
Разгадку этого странного этнического явления приходится искать в глубине веков. Давно-давно, еще в те время, когда Палеологи были императорами, а не чиновниками республики, византийские армяне основали монастырь на одном из островов дружественной Империи Венецианской Республики.
Потом и Империя и Республика рухнули в вечность, а армянский монастырь остался. Даже сам Байрон укрывался от великих своих страстей в его тихом приюте. Цела скамейка и зеленеет дуб, под которым он сидел.
Как только стемнело, через стенки казермы в иезуитский монастырь начали прыгать тюки и рюкзаки, ну, и их владельцы тоже, конечно.
Отцы иезуиты сначала испугались, но скоро поняли причину этих падений и открыли выходную калитку своих ворот. Около них не было ни партизан, ни карабинеров… Вообще было пусто.
Утром же в армянском монастыре готовили трапезу порций на триста больше обыкновенного.
Мы были в это время уже в палаццо Фоскарини. И не только мы, рядом с нашими комнатами (да-с, теперь две! У Финика - отдельная!) неожиданно оказались кинолог из Удине с супругой, продолжающие и тут тот же спор.
Менее неожиданна и менее приятна была другая встреча: с советским капитаном, шедшим по корридору в сопровождении нашего портье.
- Русс! - указал на меня тот.
- Русский? Очень приятно! Откудова? - обрадовался капитан.
В дни бурных исканий юности меня занесло в школу Московского Художественного Театра. К. С. Станиславский меня теперь и выручил. План роли созрел мгновенно. О репатриации "новых" и уклончивых ответах "старым" мы уже кое-что знали.
- Как-же, как-же, русский, - обрадовался и я, - из Нижнего Новгорода, а потом в Берлине двадцать лет выжил. Очень рад, очень рад, господин штабс-капитан! Так ведь? Четыре звездочки у вас вижу…
Лицо капитана вытянулось и улыбка отцвела.
- А вы эмигрант, - протянул он, - ну это другое дело…
Но я вошел в роль и, не унимаясь требовал новых лавров.
- Господин штабс-капитан! Господин штабс-капитан! Погодите! Один вопрос: Кому подавать прошение о возвращении на родину? Вам можно?
- С этим погодите, - отмахивался капитан, - для этого другая комиссия приедет.
- Еще вопросец: домик у меня в Нижнем был… Вернут его?
- После! После!.. - и он скрылся за дверями моей комнаты.
Господи, что-то будет! Пронеси, Владыко! Мои седые волосы, два иностранных языка в запасе, знание Берлина давали мне почву для мистификации, но у жены этих козырей - ни одного!..
Жду, а сердце где-то под дырявыми подошвами.
За дверью тихо… И вдруг раздается голос моей жены, да такой, какой я всего раза два за всю жизнь у нее слышал.
Моя жена очень добрый и мягкий человек, но, как это часто бывает именно у натур такого склада, редкие вспышки ее ярости страшны. Одна из них разразилась теперь.
Дверь с треском открывается. Из нее вылетает красный, в цвет своего партбилета, капитан и ничего не понимающий, обескураженный портье, а за ними высовывается голова моей жены, вернее, ее прабабки - Кубанской казачки времен Хаджи-Мурата, Батал-Паши И Кази-Магомы.
- А когда немцы нас гнали, где вы были? Когда с голоду мы пухли, вас где черт носил? Вояки обозные…
- Проклятущая баба, - слышу я от проносящегося вихрем капитана, - ну ее к дьяволу… С такой малахольной только свяжись!
Мало удачным оказался набег храброго капитана на палаццо Фоскарини. Все указанные ему портье русские оказывались кто из Берлина, кто из Белграда…
Счастье улыбнулось ему только в комнате усатого кинолога. И то там радовались только двое. Жена собачьего специалиста плакала.
Верх в их семейном споре на этот раз одержал муж. Он весь вечер гордо разгуливал по корридору, покручивая свои усы и напевая "интернационал". Утром же следующего дня два красноармейца торжественно выносили их вещи для отправки в советский лагерь. Провожающих не было.
Но изменчивы судьбы людские. И извилисты беженские тропы.
Через два года я встретил обоих в одном из лагерей УНРРА. Прием, оказанный под красным флагом после ласковых речей капитана и торжественного отъезда из палаццо Фоскарини, жертвам немецких зверств так напомнил их милую покинутую "родину", что сбил даже самого кинолога с его непоколебимых позиций. На счастье лагерь перебрасывали, и в бестолковой возне переезда им удалось ускользнуть, оставив в дар стране победившего социализма чемоданы, наполненные при помощи немецких бецугшейнов и остовской ловкости рук.
8. Без "клюквы" не обходится
С мадам Беттерфлей мы с каждым днем сближаемся все теснее. Она и падре Лозар, словенец-иезуит, кое-как говорящий по-русски, стали шефами всей нашей колонии в палаццо последнего дожа.
Утром одного ясного до боли в глазах июньского дня, когда лагуна блестит расплавленным серебром, синьора Паллукини появляется в дверях нашей комнаты. Она, как всегда, изящна и деловита. Маленькие руки маленькой женщины крепко всунуты в карманы полу-мужского жакета.
- Профессор, вам есть работа. Идемте сейчас же. Издатель Монтворо хочет поручить вам написать обзор советской литературы.
- Но, ведь по-итальянски?!
- Все устроено. Переводчица найдена.
Через полчаса ходьбы по петлям и тупикам - других средств сообщения в Венеции нет, - мы в издательстве.
Его глава, доктор Монтворо, миланец, с мечтательно-грустными глазами, бегло говорит по-французски.
Да, он хочет выпустить эту книгу. Ко всему русскому сейчас большой интерес. Все издательства спешно переводят с русского. "Тихий Дон"… "Тарас Бульба"… Им выпущен уже "Конек-Горбунок" в переводе одной русской художницы с ее же рисунками… Но обзора новой русской литературы еще ни у кого нет. А он очень нужен. Ведь в Италии четыре славянских факультета: в Венеции, Падове, Риме и Неаполе.
- Вы беретесь? Срок три месяца. Объем - 250 страниц. Пятнадцать процентов с продажи - автору. Тираж от пяти до десяти тысяч…
Берусь ли я? И хочется, и колется… А даты? Перечни произведений и другие точные необходимые материалы?
Память у меня хорошая, но для такой работы ее недостаточно.
Синьора Паллукини угадывает мои сомнения и приходит на помощь.
- При славянском факультете есть русская библиотека… Декан его, профессор Гоациани - мой друг. Я устрою вам доступ.
Цезарь переходит Рубикон! Жребий брошен!
Мы подписываем контракт, и я получаю даже десять тысяч лир аванса. Вся сумма возможного гонорара, при продаже книги по 300 лир равна 450.000 лир. Десять тысяч аванса как-будто и маловато, но мне, не имеющему в тот момент ни одной лиры в кармане, они кажутся богатством Карнеджи.
Я не торгуюсь и подписываю контракт.
Книга вышла и имела "хорошую прессу", но эти десять тысяч лир были единственным моим гонораром. Ни лиры больше я не получил до сегодня.
Почему?
В контракт не был внесен пункт, утверждающий за мной право контроля продажи книги издательством. На все попытки адвокатов Международного Красного Креста, к помощи которых я прибегал, Монтворо неизменно отвечал, что продажа не превысила еще суммы аванса, хотя неизменное присутствие моей книги в витринах книжных магазинов Рима и Неаполя утверждало обратное. В Италии издательства продают магазинам только за наличный расчет.
И все-же я хорошо сделал. Спешная, напряженная работа над книгой вернула мне веру в себя. При помощи переводчицы, обитальянившейся латышки Ирины Долар я в августе 1945 года поместил в венецианском журнале "Lo Specchio" две моих первых в Италии антисоветских статьи. Вероятно, вообще первых в ней, после падения Муссолини.
Чувство обреченности, неминуемой гибели, бесцельности борьбы исчезло. Пружина сопротивления, смятая в комок в майские дни 1945 года, в августе уже распрямлялась и крепла.
- Есть еще порох в пороховницах! - кричал мне из витрин венецианских книжных магазинов старый Тарас Бульба, щеголявший на обложке итальянского издания в лихой черкеске, с непомерными усами, длиннейшим пастушеским кнутом и… в шпорах…
Иным он и не мог появиться в Италии. Это было бы неприлично. Позже я видел на экране, в такой же черкеске и даже со стэком, Дубровского. Видел и Потемкина, дуэлирующего с Калиостро, видел и худенькую вертлявую и чернявую Матушку-Екатерину, беспрерывно хлопающую стаканы "водка", подносимые ей бородатым, одетым, как архиерейский певчий дней былых, Безбородко.
Вы думаете, читатель, что только пинии и пальмы растут под небом Италии? Это все наши поэты выдумали. Клюква, тенистая, развесистая клюква - самое распространенное дерево в этой стране.
Но не будем строги к бедным итальянцам. Мудрые знатоки "души востока" и в Лондоне и в Вашингтоне по сей день глубокомысленно изрекают свои великие истины, сидя под тем же деревом.
Первые главы книги "La panorama delle letteratura russa contemporanea" закончены, переведены и сданы в издательство. Моя переводчица, студентка славянского факультета Ирина Долар оказалась, - кроме прочих ее достоинств, - вдумчивой, бережной к текстам подлинников поэтессой-переводчицей. Все приведенные мною отрывки стихов даны ею в ритмической форме, с сохранением размеров и большой близостью к оригиналам. Она не только знала, но и чувствовала оба языка, и ее переводы Блока, Есенина, Гумилева, Маяковского позже не раз появлялись в итальянских журналах при рецензиях о книге и в отдельных статьях.
- Не могли бы вы, профессоре, сказать это мягче, немножко сгладить ваши примечания?
Это говорит издатель Монтворо. Перед ним - листы перевода. Его глаза еще более мягки и грустны, чем обыкновенно. Прямо ангел рафаэлевский, а не ловкач-издатель.
- О чем вы говорите, дотторе?
- Смотрите, какое впечатление создают ваши биографические сведения: Гумилев расстрелян, Клюев погиб в концлагере, Есенин повесился, Маяковский застрелился…
- Ну, и что же?
- Такую книгу не будут покупать! И самое название главы "Гибель поэтов"?… Разве это возможно?
- Все факты верны, дотторе. Не могу же я заставить расстрелянного Гумилева второй раз умирать от тифа или холеры?
- Но это же ужас!
- Вполне с вами согласен.
- Я не коммунист, профессоре, я демократ. Но я хочу объективности.
- Я вам даю только точную запись фактов. Где же здесь субъективная их оценка?
- Но нам не поверят!.. Вся пресса говорит о расцвете культуры на вашей родине…
- В вашем Риме, дотторе, доживает теперь свой век Вячеслав Иванов, поэт-символист, соратник и вдохновитель вот этого самого заморенного в СССР Блока, "Незнакомкой" которого вы изволите восхищаться. В Париже известный вам Ремизов, Бунин, недавно там умер Мережковский. Декоративную часть вашей знаменитейшей миланской "Скала" ведет Бенуа, сын крупнейшего русского художника, а отец его - тоже в Париже. Я назову вам еще десятки имен первоклассных русских писателей, художников, музыкантов… Как вы думаете, по какой причине они сидят здесь, ютятся в мансардах и питаются жареными каштанами, а не возвращаются на свою родину, где так хорошо живется артистам?
- Да… но… - глаза Монтворо совсем тускнеют. Вот-вот из них брызнут слезы. - Но все это очень странно…
Петлю Есенина, пулю Гумилева и прочие мероприятия партии по развитию русской культуры, "национальной по форме", мне удалось отстоять. Но при выпуске книги Монтворо, доктор миланского университета и член христианско-демократической партии, все-же отхватил последнюю главу, в которой я рассказывал о "творческом плане", "социальном заказе", "ждановщине" и прочих подобных, пожалуй, небезынтересных для итальянского читателя вещах. Взамен этого он всадил в книгу портрет Ленина, "купающихся красноармейцев" Петрова-Водкина и какой-то индустриальный пейзаж… Тарас Бульба ведь не может обойтись без кнута и черкески, как же лишить Есенина ненавистной ему фабричной трубы и Гумилеву обойтись без Ленина, пославшего ему смертную пулю?
Монтворо был по-своему прав. Он выражал желание видеть итальянской интеллигенции, желание ее видеть свою оценку фактов, но не самые факты.
"Тем хуже для фактов", - воскликнул когда-то Гегель, вступив с ними в некоторые противоречия. Почему же отставать от него доктору философии Монтворо?
И не ему одному. Позже, в Риме, я познакомился с главою итальянских "знатоков русской души" профессором Эрколе Ло-Гатто, переводчиком с русского, автором четырехтомной "Истории Русской Литературы" и множества статей о ней, деканом Славянского Факультета Римского университета и главою Общества итало-советской культурной связи, блестяще говорившим по-русски, по-польски, по-чешски и по-сербски, безусловно серьезным ученым. Его представление о России, где он два раза побывал в советское время и где сам в период НЭП-а скупил на Сухаревке у торговавшей там русской профессуры ценнейшую русскую библиотеку, ничем не отличались от воззрений Монтворо.
И все-же понять Россию он не мог, даже стремясь к точной передаче ее быта и языка. Случались нелепые комизмы. Давая перевод к фильму "Иван Грозный", он выразил русское свадебное восклицание "Горько!" итальянским термином сивухи - очень плохого вина. Восхищенные фильмом зрители несколько недоумевали, почему русский царь на своем свадебном пиру угостил своих "boiare" такою дрянью. Но он был точен в переводе.
"Вот как жилось бедным русским под гнетом их царей", - вероятно сочувствовали бедным русским боярам зрители, расходясь.
Вечером дня беседы с Монтворо мы сидели у профессорской четы Паллукини в его кабинете со стенами, сплошь заставленными книгами. Разговор шел на ту же тему.
- Как? Мы итальянские интеллигенты имеем дикие представления о России?.. Мы, читающие Tolstoy и Dostoevski - восклицал профессор, - вот, вот глубокая монография о ваших замечательных Nesterov и Vasnezzov, вот о вашем Andreo Rublev, - вытягивал он с полок роскошно изданные книги.
- Вот еще опровержение ваших слов, - улыбнулась милая и изящная, как всегда, профессоресса. - Я приготовила вам сюрприз, достала русские пластинки.
Она включила электрический грамофон, и из него понеслись звуки "Испанского Каприччио" Римского-Корсакова.
- Как это прекрасно! Как сумел он уловить и разбить эти столь чуждые ему ритмы и мелодии… Необъятна душа славянина… - молитвенно шепчет синьора.
"Каприччио" сменяет "Трепак" Мусоргского в исполнении какого то русского баса…
… Крутит поземка… вихрится русская метелица…
Эй, мужичёк, старичёк убогий,
Пьян напился, поплелся дорогой!..
… взвизгнули и завились в снежном хороводе кудлатые ведьмы…
А метель-то злая поднялась, взыграла,
С поля в лес дремучий мужичка загнала!..
- Что это? - спрашивает меня венецианка. - Вы говорите, "trepac" - пляска? Но как же можно танцевать под такой бешеный изменчивый ритм?
Эх, небеса, небеса да тучи,
Степь да метель, да снежок летучий…
… кружатся, крутятся злобные, колючие морозные ведьмы.
За окном тихая гладь озеркаленного розовой луной канала.
Да, здесь нельзя плясать под этот ритм. Возвращаясь в наше палаццо, мы с женой останавливаемся на мосту. Под нами - темный бархат канала. Сегодня какая-то феста, праздник.