Крюк Петра Иваныча - Григорий Ряжский 7 стр.


Ко времени, когда первая машина, чадя и воняя синим, начала сваливать из бетономешалки начальную порцию в поддон на первый подъем, Петр Иваныч почти знал уже, с чего ему теперь следует начинать собственное расследование преступления против младшего сына. А в том, что это так и есть, в том, что здесь натурально преступление и ничто иное, он уже практически не сомневался: без высотного вида разобрался, как и без невысокого, без гостей ночных на этот раз обошлось и прочих отвлекающих внимание мистических процедур. Враг, выманивший Павлика из родного гнезда, сделавший его отщепенцем и тайным социальным изгоем, был почти на ладони, оставалось только вытянуть руку по направлению к нему, и, собрав ладонь в хитрый замок, давить, давить, давить, давить…

На этот раз ни отпуск брать, ни отпрашиваться раньше конца смены ему не понадобилось - дело было близким, и момент надо было, наоборот, подловить, когда он подступит.

Домой Петр Иваныч не пошел, решил сразу начать с дела, после чего начнется, подумал он, новая жизнь. Или, по крайней мере, оборвется старая - на хуй она такая ему нужна.

До арендованного сыном и его напарником жилья он добрался уже через час после того, как переоделся, спустившись со своей нижней части небес. Музыка на этот раз не гремела, но дверь, как и раньше, понадобилось всего лишь толкнуть по ходу вперед. Повезло еще больше, чем он рассчитывал: Пашки не было, а был один только Фима. Он сидел на кухне и ел руками холодные рыбные котлеты непосредственно из Зининой миски.

- Ой, Петр Иваныч! - искренне обрадовался Фима. - А мы и не ждали вас, в смысле Пашки-то нет пока, а я не знал, что придете, - при этом он продолжал откусывать от котлеты большими кусками и жевал, почти не глотая. - Котлетки ваши, дядь Петь, ну прям оторваться невозможно, сами так и проскакивают, так и тают внутри, а пахнут - вообще улет, даже хлебом портить не хочется.

Перед Петром Иванычем, в пределах абсолютной человеческой досягаемости находился теперь тот самый единственный и главный враг его семьи, затянувший их мальчика в пучину, где живут, нет, существуют ему подобные педерасты и куда по недомыслию, ошибке и таланту был затянут и его Павлик, его самая великая в жизни радость под призовым номером три в самодельном списке.

Сейчас, - злорадно подумал Петр Иваныч, - сейчас ты у меня подавишься Зинкиной котлетой, сейчас я ее тебе поперек глотки поставлю, чтобы не сразу сдох, а помучился для начала.

В костях заныло, так же заломило призывной болью и в сухих косточках кистей, и он вынул их на изготовку. Фимка дожевал очередную Зинину котлету и кстати добавил:

- Я это… Мы это самое… дядь Петь… Вы на нас только не очень сердитесь за вчера, ладно?

Ах ты гнус, - улыбнулся про себя Петр Иваныч, отметив с удовольствием, что кара его будет однозначно справедливой. - Так он и знает еще, что я видал их, засек с хуями ихними, и всего лишь, извините, да?

А Фима смущенно продолжил:

- Понимаете, дело какое… Мы потом уже, когда котлетки нашли на полу, подумали, вы их притаранили, потом нас со Светкой засекли и решили уйти по-деликатному. Пашка еще потом гордился очень, говорил, понял, батя у меня какой? Человек у меня батя, так-то.

Петр Иваныч немного присел на близлежащий воздух, приоткрыл рот и задал тихий вопрос:

- Какая Светка?

Фима покрутил курчавый волос и, помямлив, решился на правду:

- Понимаете, мы работали с Пашкой, а она свалилась уже поддатая, с новым заказом и говорит, что или заказ не дам или втроем выступим, пацаны, идет? Она такая, Светка, открытая очень, - он неуверенно глянул на Петра Иваныча в попытке определить, где пролегает уровень откровенности, затрагивающей честь сына дяди Пети. - Ну, а мы что? Мы кивнули и согласились, конечно. - Он попытался избрать оправдательную тактику, но Петру Иванычу было не до сантиментов, он тревожно ждал продолжения исповеди с тем, чтобы собрать преступную мозаику обратно в коробку, если повезет, конечно. Руки он временно завел обратно в карманы, а рот немного прикрыл в обратном направлении. Ноги ослабли и во рту стало сухо, как в неочищенном от старого раствора заскорузлом поддоне. Фима же, сам немного увлекшись изложением деталей вчерашнего происшествия, гнал историю дальше, по пути к счастливому финалу. - Она, конечно, так себе, сама-то, но, с другой стороны, у нее половина заказов издательских в руках - как тут откажешь, дядь Петь?

- И чего? - внезапно заорал Петр Иваныч, так, что Фима испуганно поперхнулся последней котлетой. - Ну, же, блядь! Ну!!!

- И все… - Фима шарахнулся в сторону от неожиданного родительского гнева и уже постарался закончить повесть побыстрей, без смакования деталей. - Она выпила, понюхала нас, потому что мы пахали, не вставая, - взмокли аж. Сказала "В ванную живо, вонючки, и быстро обратно: один член здесь - другой там". Ну, мы и понеслись, чтоб заказ получить. А потом к ней сразу, как договаривались. - Он вздохнул. - Так что виноваты, Петр Иваныч, что передачку тети Зинину принять не смогли как положено и сами глупо подставились тоже. Пашка звонить вам собирался, да, наверное, не успел еще - работы до хрена.

Петр Иваныч ничего не отвечал. Он оставался стоять там, где стоял, подпирая стенку приспущенной спиной, и дышал. Изнутри его било уже не так, хотя и продолжало раскачивать на месте, но не мешало, тем не менее, услышать те слова, которые он сам себе шептал, улавливая их все тем же внутренним средним ухом. А шептал он и слышал такие слова:

- Господи… Господи Боже мой, Господи Всемогущий…

Фима глядел на постаревшего на его глазах человека, буквально за одну минуту перетекшего в пожилого старика, и мало чего понимал.

- Нормально все, дядь Петь? - спросил он Петра Иваныча. - А то чаю, может, согреть?

- Пойду я, Фимочка, - почти прошептал Петр Иваныч, - чего-то мне не очень сегодня…

- Плохо? - уже по серьезному забеспокоился Фима. - Сердце?

- Да, - слабо улыбнулся сынову другу Петр Иваныч. - Сердце, но хорошо.

Он глянул на щербатую паркетину, поверх которой, уходя вчера, оставил выдранную с корнем сердечную мышцу, и еще раз улыбнулся тихой улыбкой - не было там ничего, чистым был пол арендуемого жилья и даже слабого следа не осталось от высохшего кровяного подтека.

Когда Петр Иваныч вышел на воздух, то майский день пребывал еще в самом световом разгаре, в полноте удовольствий жизни для всех, кто оказался в нем в этот месяц и час. Медленно, приволакивая левую ногу, словно захмелевшую подругу, двигался он по направлению от Пашкиного квартала к своему, стараясь не расплескать ни вины своей, ни восставшего до самого горла ощущения радости от старой новой жизни. Голова была пустой и счастливой, но в то же время - тяжелой и полной.

- Господи… - продолжал он шептать, как заведенный. - Господи мое… Пронесло, кажись, Господи…

Справа объявился ларек с пепси-колой и, огибая его, Петр Иваныч заметил внутри знакомое лицо, физиономию даже. Это была та самая тетка, что носила короткую юбку поверх жирных ляжек. Ляжек на сей раз видно не было, но это ничего не значило - Петр Иваныч точно знал, что они у тетки есть и выглядят отвратительно.

- Надо же, - удивился Петр Иваныч неожиданно для самого себя и для непривычно нового состояния, когда почти вплоть до самого фундамента прощен им окружающий мир и виноватить некого больше ему и самому ни перед кем виноватиться не надо, да и незачем; а с обретенной по-новой радостью и счастьем совладать стало непросто из-за перенаполненного чувствами организма. - Надо же, какая мерзкая дура, идиотина просто - думает, ляжки ее блядские кому-то надо, кроме нее самой, уродины нетактичной.

Он смачно сплюнул на землю от счастливого негодования и опустился на газонную траву, туда, где отсиживался в коматозке вчерашнего страшного вечера.

Надо как-нибудь с Богом серьезно пообщаться, - подумалось ему в продолжении этого дивного дня, памятного, как никакой другой, если откинуть вчерашний. - Все ж не прав я, наверно, про него бываю, недоучитываю важность, надо в церкву тоже зайти, свечу какую-нибудь поставить, да конкретно пообщаться, не впопыхах:

- Слава тебе, Господи мой хороший, за все, как ты окончательно устроил, за Пашку моего, за друга его Ефима, за подругу их, рабу Божию Светлану и за все другое - за все тебе слава!

И тут его опять немного кольнуло, потому что он вспомнил вдруг, что придется что-то наврать Зине про невинно убиенного Славу, кенара из их квартиры, либо, на худой конец, - канарейки. Но теперь это его пугало уже не очень, потому что, как бы не вышло объясниться с Зиной насчет Славы, их Пашка больше не был пидор…

История третья
САМОСУД ПЕТРА ИВАНЫЧА

Если не брать во внимание каверзных происшествий, приключившихся внутри собственной семьи за последние пару лет, то больше всего на свете крановщик Петр Иваныч Крюков ненавидел всего три вещи. Причем на первостатейность отношения каждая из них все равно не претендовала, хотя и числилась в основных неприязнях жизни. Это означало одно лишь: место для главного негодования, такого, что может превзойти, погубить и выстрелить ядом, того, что нельзя превозмочь ни внутренним, ни наружным силам душевного свойства и не подчинить разуму головы, пребывало пока в резерве и продолжало оставаться пока не востребованным.

Отсюда и тянулся внутренний покой крановщика Крюкова, отсюда и был он уравновешен, мирен и тих в каждодневном житье с любимой женой Зиной, тремя сыновьями, отделившимися, но не отделенными, четверкой совершенно здоровых и бодрых внучков, включая девочку от Валентина, и высотной своей специальностью, ежедневно по рабочим дням вливающей, в зависимости от высоты крана, разновеликие адреналиновые дозы в кровь Петра Иваныча.

Из неприятностей и нетяжелых расстройств отчетного периода выделял Петр Иваныч в качестве нехорошей лишь прошлогоднюю свою ошибку: это касалось допущенного им душегубства по отношению к другу своему или подруге из числа летного состава членов семьи, вернее, из тех, кому летать и песни петь положено, а не умели или же не хотели просто хозяину угодить в таком нехитром желании. Зина тогда, помнится, основательно расстроилась обвалившейся на Славкину голову внезапной болезнью, которая не только загубила семейную канарейку Крюковых, но и измяла ей попутно все внутренности вплоть до выхода кровавого сиропа из миниатюрной птичьей аналки. Зина в тот день плакала, а Петр Иваныч - нет. Он бережно завернул Славу в тряпицу, перетянул многократно ворсистой зеленой ниткой мулине, наподобие кокона или покойницкой мумии, и снес во двор, в глубокое захоронение, поглубже от котов и прочей дворовой нечисти, охотливой до чужих могилок. Это также не означало и не указывало на бесчувственность и бессердечие Петра Иваныча в тот день и потом, поскольку причина для того, чтобы не страдать вместе с супругой, имелась гораздо весомей, нежели распустить слабые слюни и плакаться в женину жилетку из-за потери щипаного кенара, от которого ни парения свободного не дождешься ни чистого свиста вперещелк, как у других владельцев. И причиной того бодрого настроения было обретение себя сызнова в качестве незапятнанного сыном отца.

Вечером они Славу помянули все тем же "Белым аистом", покушали вчерашнего холодца со свекольным хреном и отошли ко сну, каждый на свою ровную половину кроватной перины. Тогда-то, перед тем как уже лечь, Зина и сказала Петру Иванычу:

- Петь, может, и вправду тебе глаза пойти осмотреть, а то узелок на Славе вязал когда нитяной, так два конца свести не мог, я видала ж. Чего ж тебе мучиться без глаз, может, переменишь установку-то на зрение, все-таки, не молодой уж, пора б на очки перейти пробовать, а не тыркаться с полуслепу-то, а?

В этом и состояла первая крюковая ненависть, к стекляшкам этим наглазным, которые другие мужики нацепляли, чтобы часто мудрость человеческую подтвердить просто лишний раз и вид. А на деле не мудрость выходила, а сплошная иллюзия, суррогатовый заменитель внешней оболочки с гладким отражением от стеклянной полировки. Почему-то от мужиков очкастых его не то, чтобы воротило, но не вызывало доверия к ним, не хотелось общаться больше, чем по нужде, да и без нужды лишний раз останавливало от разговора, пускай случайного даже и без последствий.

С другой стороны, Петр Иваныч частенько ловил себя на отсутствии нелюбви этой, как отдельно взятого ощущения, в отношении лишь женского пола, ну, а точно формулировать если: ненависть, так или иначе, присутствовала и была все такого же устойчивого сорта, но уже еле заметной, почти не чувствительной, если только какая-нибудь исключительная особа не допечет чем-либо дополнительным, кроме очков. А так, без специальной причины - вполне обстоятельство это считалось терпимым и в нормальном согласии уживалось с внутренней шкалой табели о рангах, где все обозначено: кто есть кто и почему этот, а не другой. Из недосягаемых для практической стороны жизни вариантов столкновений исключение составляли преимущественно теледикторши и другие ведущие телевизора из всех цветных программ: их всех Петр Иваныч, приравнивая по ненависти к мужским очкарикам, поголовно считал проститутками, маскирующими собственную нечестность модным прикидом на холеной морде. Одну особенно ненавидел, которая про политику постоянно выступала, а была - ему это всегда про нее казалось - никому неподотчетна в независимости от излагаемого диалога. Сама на татарку то ли похожа, то ли на казашку недокормленную с чудной фамилией, неприличной по звучанию типа Манда или как-то близко. Она чаще других перемену на морде устраивала: то узкие подцепит, как щели с дымкой, то другими стекляшками полфотокарточки перекроет, чтобы с трудом признавали выставленное на обозрение страхолюдство, а то и вовсе в самых обычных очках ни с того, ни с сего заявится вдруг, по типу, мол, я, как и вы, уважаемые избиратели, я такая же самая, нормальная, моральная и обещаю все проблемы уладить, если голос свой, куда следует, опустите. Петр Иваныч потом еще сокрушался, что не в том округе проживает, где она выставляется по выборам, а то непременно черканул бы синим шариком по портрету с фамилией, ровно поперек блядских очков и фальшивых обещаний.

Из близлежащих четырехглазых мужиков Крюков выделял конкретно двоих: Павлушкиного напарника по труду и творчеству, Ефимку, с одной стороны, и строительного прораба Охременкова - с другой, ежедневной и ненавистной. Выделял, потому что оба представляли полярные концы принципа и по этой причине являлись четкой борьбой противоположностей при отсутствии единства. Фимка, не говоря, что Пашкин кореш, был натурально слепой, щурился по-честному и всем видом своим подтверждал несостоятельность зрительного органа. Кроме того, как не забудется теперь Петру Иванычу до самой смерти, история была в том году, в какой Фима роль сыграл, можно сказать, главную, разъяснил отцу суть не случившегося с сыном позора и невольно тем самым разложил несчастье по ячейкам совести и глупости. И потом - как художнику без острого глаза? А никак. И был он положительный полюс для сравнения среди тех, кто очки таскает.

Охременков же права такого явно не имел - с наглазниками своими явно дурковал не по чину и не соответствуя профессии. Глядел через них пасмурно, с вечной отрыжкой недоверия к подчиненному персоналу и другим строителям, орал "вир-ра!" уже, когда бетономешалка отъехать еще надежно не успевала - все ускорить желал и так напряженный процесс сдачи каждого этапа работ для быстрейшего закрытия процентовки.

Формалист, - глядя как выслуживается немолодой, но энергичный прораб, думал про него Петр Иваныч. - В тридцать седьмом бы у него это не прошло, при Сталине-то, там бы быстро разобрались, кто он по характеру и на самом деле. Берию, вон, говорят, из-за пенсне расстреляли и за баб, что перееб бесчисленно, а не за политику и должность. Политика для видимости была только, для отвода глаз.

Мысль о том, что Охременков лицом похож на злодея Берию, стала приходить Петру Иванычу не так давно - сразу по окончании истории с сыном, с Пашкой. Роль, в которой так необдуманно не повезло присниться Охременкову в ходе сна крановщика Крюкова, никак не желала соединяться с образом малого строительного начальника, каковым Охременков на деле являлся. Причем, был бы если другим финал тогдашней разборки в спальне Петра Иваныча, куда Охременков с поджатой ногой, в окружении белого сияния нагло заявился никем другим, как Богом-Отцом с распахнутой настежь протухшей птичьей грудкой, то, может, и не стал бы Петр Иваныч подмечать за ним неприятных особенностей, включая очки и схожесть с прошлым палачом времен еще одного Отца родного. Если б, например, насоветовал в том сне Бог-прораб меры принять безотлагательные к наследнику прямой фамилии, к совести призвать или же молитвой нужной поучаствовать, скажем, то куда б ни шло еще, пронесло бы стороной, наверное, резко выросшую неприязнь к нему крановщика. Но он, хоть и во сне, но наглости набрался и приказал так, как есть, все оставлять, без отцовского вмешательства, а только силой прощения и терпежа присутствовать в несчастье. И ждать, когда утрясется все само, без ничего.

Год прошел с тех пор, ровно год почти с конца прошлого мая по конец нынешнего, и сила отторжения от этого человека в Крюкове не утихала. Даже находясь на верхотуре рабочего места, выискивал всякий раз Петр Иваныч со своего высшего ракурса неприязненный профиль и целил в него сверху недобрым взглядом, ловя фигуру целиком на перекрестье носа и горизонтально поставленного заскорузлого пальца.

Это и было второй по очереди ненавистью - недавней, но ничуть от этого не пострадавшей по силе проявленного внимания. Вернее, - сам он и был ей, прораб Охременков, следующим списочным пунктом и являлся, образина, в перечне моральных ценностей, тщательно составленном Петром Иванычем Крюковым - безупречно честным человеком, порядочным семьянином, ветераном многолетнего высотного труда в тех местах, где сила небесного притяжения примагничивает к себе земную поверхность, протыкаясь вертикалью башенного крана грузоподъемностью в зависимости от типоразмера и назначения будущей конструкции.

Была, однако, и третья суровая составляющая, не уступающая первой и второй, даже если их сложить воедино, и тянула по этой причине не меньше, чем на целый ненавистный параграф. А была это болезнь Петра Иваныча - его же вечная мука, отпускающая негибкие органы спины в расслабление и бесчувственность лишь в лучшие моменты жизни и труда, когда проходили они лежа, в основном, и без любой вертикальной перегрузки. Недомогание это, тупо называемое остеохондрозом, Петр Иваныч любил часто сравнивать с собственным башенным краном, потому что для такого сравнения внутри болезни имелись все необходимые параметры: сам непосредственно ствол позвоночника с бесчисленными позвонками-ступеньками, венчающая конструкцию башня, откуда берутся и куда потом возвращаются управляющие болезнью сигналы с болью или без, а также дополнительно встроенная в механизм пилорама, разрушающая стройную картину представлений о законченности сравнительных форм радикулита и подъемного механизма. Зато, если пилорама эта включалась на полный оборот, дергая за выступ каждого нерва на всем пути вращения сверху и вниз и безжалостно посылая выработанный сигнал строго в наивысший чувствительный отдел, то тогда именно она, а не кран, становилась определяющим заболевание и муку механизмом подчинения Крюкова здоровья.

Порой, в последний уже период, с мая по май, Петр Иваныч обсуждал сам с собой теорию терпения и уступки.

Назад Дальше