Голос - Довлатов Сергей Донатович 17 стр.


В ленинской комнате охранники затеяли игру. Она называлась "Тигр идет". Все уселись за стол. Выпили по стакану зверобоя. Затем ефрейтор Кунин произнес:

- Тигр идет!

Участники игры залезли под стол.

- Отставить! - скомандовал Кунин.

Участники вылезли из-под стола. Снова выпили зверобоя. После чего ефрейтор Кунин сказал:

- Тигр идет!

И все опять залезли под стол.

- Отставить! - скомандовал Кунин…

На этот раз кто-то остался под столом. Затем - второй и третий. Затем надломился сам Кунин. Он уже не мог произнести: "Тигр идет!" Он дремал, положив голову на кумачовую скатерть…

Около двенадцати прибежал инструктор Воликов с криком:

- Охрана, в ружье!

Его окружили.

- На питомнике девка кирная лежит, - объяснил инструктор, - может, с высылки забрела…

В нескольких километрах от шестого лагпункта был расположен поселок Чир. В нем жили сосланные тунеядцы, главным образом - проститутки и фарцовщики. На высылке они продолжали бездельничать. Многие из них были уверены, что являются политическими заключенными…

Парни толпились возле инструктора.

- У Дзавашвили есть гандон, - сказал Матыцын, - я видел.

- Один? - спросил Фидель.

- Тоже мне, доцент! - рассердился Воликов. - Личный гандон ему подавай! Будешь на очереди…

- Банальный гандон не поможет, - уверял Матыцын, - знаю я этих, с высылки… У них там гонококки, как псы… Вот если бы из нержавейки…

Алиханов лежал и думал, какие гнусные лица у его сослуживцев.

"Боже, куда я попал?!" - думал он.

- Урки, за мной! - крикнул Воликов.

- Люди вы или животные?! - произнес Алиханов. Он спрыгнул вниз. - Попретесь целым взводом к этой грязной бабе?!

- Политику не хаваем! - остановил его Фидель.

Он успел переодеться в диагоналевую гимнастерку.

- Ты же в рай собирался?

- Мне и в аду не худо, - сказал Фидель.

Алиханов стоял в дверном проеме.

- Всякую падаль охраняем!.. Сами хуже зеков!.. Что, не так?!.

- Не возникай, - сказал Фидель, - чего ты разорался?!. И помни, в народе меня зовут - отважным…

- Кончайте базарить, - сказал верзила Герасимчук.

И вышел, задев Алиханова плечом. За ним потянулись остальные.

Алиханов выругался, залез под одеяло и раскрыл книгу Мирошниченко "Тучи над Брянском"…

Латыш Балодис разувался, сидя на питьевом котле. Балодис монотонно дергал себя за ногу. И при этом всякий раз бился головой об угол железной кровати.

Балодис служил поваром. Главной его заботой была продовольственная кладовая. Там хранились сало, джем и мука. Ключи Балодис целый день носил в руках. Засыпая, привязывал их шпагатом к своему детородному органу. Это не помогало. Ночная смена дважды отвязывала ключи и воровала продукты. Даже мука была съедена…

- А я не пошел, - гордо сказал Балодис.

- Почему? - Алиханов захлопнул книгу.

- У меня под Ригой дорогая есть. Не веришь? Анеле зовут. Любит меня - страшно.

- А ты?

- И я ее уважаю.

- За что же ты ее уважаешь? - спросил Алиханов.

- То есть как?

- Что тебя в ней привлекает? Я говорю, отчего ты полюбил именно ее, эту Анеле?

Балодис подумал и сказал:

- Не могу же я любить всех баб под Ригой…

Читать Алиханов не мог. Заснуть ему не удавалось. Борис думал о тех солдатах, которые ушли на питомник. Он рисовал себе гнусные подробности этой вакханалии и не мог уснуть.

Пробило двенадцать, в казарме уже спали. Так начался год.

Алиханов поднялся и выключил репродуктор…

Солдаты возвращались поодиночке. Алиханов был уверен, что они начнут делиться впечатлениями. Но они молча легли.

Глаза Алиханова привыкли к темноте. Окружающий мир был знаком и противен. Свисающие темные одеяла. Ряды обернутых портянками сапог. Лозунги и плакаты на стенах.

Неожиданно Алиханов понял, что думает о женщине с высылки. Вернее, старается не думать об этой женщине.

Не задавая себе вопросов, Борис оделся. Он натянул брюки и гимнастерку. Захватил в сушилке полушубок. Затем, прикурив у дневального, вышел на крыльцо.

Ночь тяжело опустилась до самой земли. В холодном мраке едва угадывалась дорога и очертание сужающегося к горизонту леса.

Алиханов миновал заснеженный плац. Дальше начинался питомник. За оградой хрипло лаяли собаки на блокпостах.

Борис пересек заброшенную железнодорожную ветку и направился к магазину.

Магазин был закрыт. Но рядом жила продавщица Тонечка с мужем-электромонтером. Еще была дочь, приезжавшая только на каникулы.

Алиханов шел на свет в полузанесенном окне.

Затем постучал, и дверь отворилась. Из узкой, неразличимой от пьянства комнаты вырвались звуки старомодного танго. Алиханов, щурясь от света, вошел. Сбоку косо возвышалась елка, украшенная мандаринами и продуктовыми этикетками.

- Пей! - сказал электромонтер.

Он подвинул надзирателю фужер и тарелку с дрогнувшим холодцом.

- Пей, душегуб! Закусывай, сучья твоя порода!

Электромонтер положил голову на клеенку, видимо совершенно обессилев.

- Премного благодарен, - сказал Алиханов.

Через пять минут Тонечка сунула ему бутылку вина, обернутую клубной афишей.

Он вышел. Грохнула дверь за спиной. Мгновенно исчезла с забора нелепая, длинная тень Алиханова. И вновь темнота упала под ноги.

Надзиратель положил бутылку в карман. Афишу он скомкал и выбросил. Было слышно, как она разворачивается, шурша.

Когда Борис снова шел мимо вольеров, псы опять зарычали.

На питомнике было тесно. В одной комнате жили инструкторы. Там висели диаграммы, графики, учебные планы, мерцала шкала радиоприемника с изображением кремлевской башни. Рядом были приклеены фотографии кинозвезд из журнала "Советский экран". Кинозвезды улыбались, чуть разомкнув губы.

Борис остановился на пороге второй комнаты. Там на груде дрессировочных костюмов лежала женщина. Ее фиолетовое платье было глухо застегнуто. При этом оно задралось до бедер. А чулки были спущены до колен. Волосы ее, недавно обесцвеченные пергидролем, темнели у корней. Алиханов подошел ближе, нагнулся.

- Девушка, - сказал он.

Бутылка "Пино-гри" торчала у него из кармана.

- Ой, да ну иди ты! - Женщина беспокойно заворочалась в полусне.

- Сейчас, сейчас, все будет нормально, - шептал Алиханов, - все будет о’кей…

Борис прикрыл настольную лампу обрывком служебной инструкции. Припомнил, что обоих инструкторов нет. Один ночует в казарме. Второй ушел на лыжах к переезду, где работает знакомая телефонистка…

Дрожащими руками он сорвал красную пробку. Начал пить из горлышка. Затем резко обернулся - вино пролилось на гимнастерку. Женщина лежала с открытыми глазами. Ее лицо выражало чрезвычайную сосредоточенность. Несколько секунд молчали оба.

- Это что? - спросила женщина.

В голосе ее звучало кокетство, подавляемое нетрезвой дремотой.

- "Пино-гри", - сказал Алиханов.

- Чего? - удивилась женщина.

- "Пино-гри", розовое крепкое, - добросовестно ответил надзиратель, исследуя винную этикетку.

- Один говорил тут - пожрать захвачу…

- У меня нет, - растерялся Алиханов, - но я добуду… Как вас зовут?

- По-разному… Мамаша Лялей называла.

Женщина одернула платье.

- Чулок у меня все отстЯгивается. Я его застЯгиваю, а он все отстЯгивается да отстЯгивается… Ты чего?

Алиханов шагнул, наклонился, содрогаясь от запаха мокрых тряпок, водки и лосьона.

- Все нормально, - сказал он.

Огромная янтарная брошка царапала ему лицо.

- Ах ты, сволочь! - последнее, что услышал надзиратель…

Он сидел в канцелярии, не зажигая лампы. Потом выпрямился, уронив руки. Звякнули пуговицы на манжетах.

- Господи, куда я попал, - выговорил Алиханов, - куда я попал?! И чем все это кончится?!.

Невнятные ускользающие воспоминания коснулись Алиханова.

…Зимний сквер, высокие квадратные дома. Несколько школьников окружили ябеду Вову Машбица. У Вовы испуганное лицо, нелепая шапка, рейтузы…

Кока Дементьев вырывает у него из рук серый мешочек. Вытряхивает на снег галоши. Потом, изнемогая от смеха, мочится… Школьники хватают Вову, держат его за плечи… Суют голову в потемневший мешок… Мальчик уже не вырывается. В сущности, это не больно…

Школьники хохочут. Среди других - Боря Алиханов, звеньевой и отличник…

…Галоши еще лежат на снегу, такие черные и блестящие. Но уже видны разноцветные палатки спортивного лагеря за Коктебелем. На веревках сушатся голубые джинсы. В сумерках танцуют несколько пар. На песке стоит маленький черный и блестящий транзистор.

Борис прижимает к себе Галю Водяницкую. На девушке мокрый купальник. Кожа у нее горячая, чуть шершавая от загара. Галин муж, аспирант, сидит на краю волейбольной площадки. Там, где место для судей. В его руке белеет свернутая газета.

Галя - студентка индонезийского отделения. Она шепотом произносит непонятные Алиханову индонезийские слова. Он, тоже шепотом, повторяет за ней:

- Кером даш ахнан… Кером ланав…

Галя прижимается к нему еще теснее.

- Ты можешь не задавать вопросов? - говорит Алиханов. - Дай руку!

Они почти бегут с горы, исчезают в кустах. Наверху - бесформенный силуэт аспиранта Водяницкого. Потом - его растерянный окрик:

- Э, э?!.

Воспоминания Алиханова стали еще менее отчетливыми. Наконец замелькали какие-то пятна. Обозначились яркие светящиеся точки. Похищенные у отца серебряные монеты… Растоптанные очки после драки на углу Литейного и Кирочной… И брошка, ослепительная желтая брошка в грубом, анодированном корпусе.

Затем Алиханов снова увидел квадрат волейбольной площадки, белеющий на фоне травы. Но теперь он был собой, и женщиной в мокром купальнике, и любым посторонним. И даже хмурым аспирантом с газетой в руке…

Что-то неясное происходило с Алихановым. Он перестал узнавать действительность. Все близкое, существенное, казавшееся делом его рук, представлялось теперь отдаленным, невнятным и малозначительным. Мир сузился до размеров телеэкрана в чужом жилище.

Алиханов перестал негодовать и радоваться. Он был убежден, что перемена в мире, а не в его душе.

Ощущение тревоги прошло. Алиханов бездумно выдвинул ящик письменного стола. Обнаружил там хлебные корки, моток изоляционной ленты, пачку ванильных сухарей. Затем - мятые погоны с дырочками от эмблем. Две разбитые елочные игрушки. Гибкую коленкоровую тетрадь с наполовину вырванными листами. Наконец - карандаш.

И тут Алиханов неожиданно почувствовал запах морского ветра и рыбы. Услышал довоенное танго и шершавые звуки индонезийских междометий. Разглядел во мраке геометрические очертания палаток. Вспомнил ощущение горячей кожи, стянутой мокрыми, тугими лямками…

Алиханов закурил сигарету, подержал ее в отведенной руке. Затем крупным почерком вывел на листе из тетради:

"Летом так просто казаться влюбленным. Зеленые теплые сумерки бродят под ветками. Они превращают каждое слово в таинственный и смутный знак…"

За окном начиналась метель. Белые хлопья косо падали на стекло из темноты.

- Летом так просто казаться влюбленным, - шептал надзиратель.

Полусонный ефрейтор брел коридором, с шуршанием задевая обои.

"Летом так просто казаться влюбленным…"

Алиханов испытывал тихую радость. Он любовно перечеркнул два слова и написал:

"Летом… непросто казаться влюбленным…"

Жизнь стала податливой. Ее можно было изменить движением карандаша с холодными твердыми гранями и рельефной надписью - "Орион"…

- Летом непросто казаться влюбленным, - снова и снова повторял Алиханов…

В десять часов утра его разбудил сменщик. Он пришел с мороза, краснолицый и злой.

- Всю ночь по зоне бегал, как шестерка, - сказал он, - это - чистый театр… Кир, поножовщина, изолятор набит бакланьем…

Алиханов тоже достал сигарету и пригладил волосы. Целый день он проведет в изоляторе. За стеной будет ходить из угла в угол рецидивист Анаги, позвякивая наручниками…

- Обстановка напряженная, - говорил сменщик, раздеваясь. - Мой тебе совет - возьми Гаруна. Он на третьем блокпосту. Спокойнее, когда пес рядом…

- Это еще зачем? - спросил Алиханов.

- То есть как? Может, ты Анаги не боишься?

- Боюсь, - сказал Алиханов, - очень даже боюсь… Но все равно Гарун страшнее…

Накинув телогрейку, Алиханов пошел в столовую.

Повар Балодис выдал ему тарелку голубоватой овсяной каши. На краю желтело пятнышко растаявшего масла.

Надзиратель огляделся.

Выцветшие обои, линолеум, мокрые столы…

Он захватил алюминиевую ложку с перекрученным стеблем. Сел лицом к окну. Вяло начал есть. Тут же вспомнил минувшую ночь. Подумал о том, что ждет его впереди… И спокойная торжествующая улыбка преобразила его лицо.

Мир стал живым и безопасным, как на холсте. Он приглядывался к надзирателю без гнева и укоризны.

И казалось, чего-то ждал от него…

Марш одиноких

Прежде чем выйти к лесоповалу, нужно миновать знаменитое Осокинское болото. Затем пересечь железнодорожную насыпь. Затем спуститься под гору, обогнув мрачноватые корпуса электростанции. И лишь тогда оказаться в поселке Чебью.

Половина его населения - сезонники из бывших зеков. Люди, у которых дружба и ссора неразличимы по виду.

Годами они тянули срок. Затем надевали гражданское тряпье, двадцать лет пролежавшее в каптерках. Уходили за ворота, оставляя позади холодный стук штыря. И тогда становилось ясно, что желанная воля есть знакомый песенный рефрен, не больше.

Мечтали о свободе, пели и клялись… А вышли - и тайга до горизонта…

Видимо, их разрушало бесконечное однообразие лагерных дней. Они не хотели менять привычки и восстанавливать утраченные связи. Они селились между лагерями в поле зрения часовых. Храня, если можно так выразиться, идейный баланс нашего государства, раскинувшегося по обе стороны лагерных заборов.

Они женились бог знает на ком. Калечили детей, внушая им тюремные премудрости:

"Только мелкая рыба попадается в сети…"

В результате поселок жил лагерным кодексом. Население его щеголяло блатными повадками. И даже третье поколение любой семьи кололось морфином. А заодно тянуло "дурь" и ненавидело конвойные войска.

И не стоило появляться здесь выпившему чекисту. Над головой его, увенчанной красным околышем, быстро собирались тучи. За спиной его хлопали двери. И хорошо, если парень был не один…

Год назад три пильщика вывели из шалмана бледного чекиста. На плечах его топорщились байковые крылышки. Он просил, упирался и даже командовал. Но его ударили так, что фуражка закатилась под крыльцо. А потом сделали "качели". Положили ему доску на грудь и шагнули коваными сапогами.

Наутро кладовщики обнаружили труп. Сначала думали - пьяный. Но вдруг заметили узкую кровь, стекавшую изо рта под голову.

Затем приезжал сюда военный дознаватель. Говорил о вреде алкоголя перед картиной "Неуловимые мстители". А на вопросы: "Как же ефрейтор Дымза?! Испекся, что ли?! И все, с концами?!" - отвечал:

- Следствие, товарищи, на единственно верном пути!..

Пильщики же так и соскочили. Хотя на Чебью их знала каждая собака…

Чтобы выйти к лесоповалу, нужно миновать железнодорожное полотно. Еще раньше - шаткие мостки над белой от солнца водой. А до этого - поселок Чебью, наполненный одурью и страхом.

Вот его портрет, точнее - фотоснимок. Алебастровые лиры над заколоченной дверью местного клуба. Лавчонка, набитая пряниками и хомутами. Художественно оформленные диаграммы, сулящие нам мясо, яйца, шерсть, а также прочие интимные блага. Афиша Леонида Кострицы. Мертвец или пьяный у обочины.

И над всем этим - лай собак, заглушающий рев пилорамы…

Впереди шел инструктор Пахапиль с Гаруном. В руке он держал брезентовый поводок. Закуривая и ломая спички, он что-то говорил по-эстонски.

Всех собак на питомнике Густав учил эстонскому языку. Вожатые были этим недовольны. Они жаловались старшине Евченко:

"Ты ей приказываешь - к ноге! А сучара тебе в ответ - нихт ферштейн!"

Инструктор вообще говорил мало. Если говорил, то по-эстонски. И в основном не с земляками, а с Гаруном. Пес всегда сопровождал его.

Пахапиль был замкнутым человеком. Осенью на его имя пришла телеграмма. Она была подписана командиром части и секретарем горисполкома Нарвы:

"Срочно вылетайте регистрации гражданкой Хильдой Кокс находящейся девятом месяце беременности".

Вот так эстонец, думал я. Приехал из своей Курляндии. Полгода молчал, как тургеневский Герасим. Научил всех собак лаять по-басурмански. А теперь улетает, чтобы зарегистрироваться с гражданкой, откликающейся на потрясающее имя - Хильда Кокс.

В тот же день Густав уехал на попутном лесовозе. Месяц скулил на питомнике верный Гарун. Наконец Пахапиль вернулся.

Он угостил дневального таллиннской "Примой". Сшибая одуванчики новеньким чемоданом, подошел к гимнастическим брусьям. Сунул руку каждому из нас.

- Женился? - спросил его Фидель.

- Та, - ответил Густав, краснея.

- Папочкой стал?

- Та.

- Как назвали? - спросил я.

Мне в самом деле было интересно, как назвали ребенка. Ведь матушка его отзывалась на имя Хильда Кокс.

Вот так эстонец, думал я. Год прожил на краю земли. Перепортил всех конвойных собак. Затем садится в попутный лесовоз и уезжает. Уезжает, чтобы под крики "горько" целовать невообразимую Хильду Браун. Вернее - Кокс.

- Как назвали младенца? - спрашиваю.

Густав взглянул на меня и потушил сигарету о каблук.

- Терт ефо снает…

И ушел на питомник болтать с четвероногим адъютантом.

Теперь они снова появлялись вместе. Пес казался более разговорчивым.

Однажды я увидел Пахапиля за книгой. Он читал в натопленной сушилке. За столом, пожелтевшим от ружейного масла. Под железными крючьями для тулупов. Гарун спал у его ног.

Я подошел на цыпочках. Заглянул через плечо. Это была русская книга. Я прочитал заглавие:

"Фокусы на клубной сцене"…

Впереди идет Пахапиль с Гаруном. В руке у него брезентовый поводок. То и дело он щелкает себя по голенищу.

На ремне его болтается пустая кобура. ТТ лежит в кармане.

С леса дорогу блокирует ефрейтор Петров. Маленький и неуклюжий, Фидель, спотыкаясь, бредет по обочине. Он часто снимает без нужды предохранитель. Вид у Фиделя такой, словно его насильно привязали к автомату.

Зеки его презирают. И в случае чего - не пощадят.

Год назад возле Синдора Фидель за какую-то провинность остановил этап. Сняв предохранитель, загнал колонну в ледяную речку. Зеки стояли молча, понимая, как опасен шестидесятизарядный АКМ в руках неврастеника и труса.

Фидель минут сорок держал их под автоматом, распаляясь все больше и больше. Затем кто-то из дальних рядов неуверенно пустил его матерком. Колонна дрогнула. Передние запели. Над рекой пронеслось:

Назад Дальше