Голос - Довлатов Сергей Донатович 8 стр.


Когда-то я был лагерным надзирателем. Возил заключенных в таком же металлическом фургоне. Машина называлась - автозак. В ней помимо общего "салона" имелись два тесных железных шкафа. Их называли стаканами. Там, упираясь в стены локтями и коленями, мог поместиться один человек. Конвой находился снаружи. В железной двери была проделана узкая смотровая щель. Заключенные называли это устройство: "Я тебя вижу, ты меня - нет". Я вдруг почувствовал, как это неуютно - ехать в железном стакане. А ведь прошло шестнадцать лет…

По металлической крыше фургона зашуршали ветки. Нас качнуло, грузовик затормозил. Мы вылезли на свет. За деревьями желтели стены прозекторской. Справа от двери - звонок. Я позвонил. Нам отворил мужчина в клеенчатом фартуке. Альтмяэ вынул документы и что-то сказал по-эстонски. Дежурный жестом пригласил нас следовать за ним.

- Я не пойду, - сказал Быковер, - я упаду в обморок.

- И я, - сказал Альтмяэ, - мне будут потом кошмары сниться.

- Хорошо вы устроились, - говорю, - надо было предупредить.

- Мы на тебя рассчитывали. Ты вон какой амбал.

- Я и галстук-то завязывать не умею.

- Я тебя научу, - сказал Быковер, - я научу тебя приему "кембриджский лотос". Ты здесь потренируешься, а на месте осуществишь.

- Я бы пошел, - сказал Альтмяэ, - но я чересчур впечатлительный. И вообще покойников не уважаю. А ты?

- Покойники - моя страсть, - говорю.

- Гляди и учись, - сказал Быковер, - воспринимай зеркально. Узкий сюда, широкий сюда. Оборачиваем дважды. Кончик вытаскиваем. Вот тут придерживаем и медленно затягиваем. Смотри. Правда, красиво?

- Ничего, - говорю.

- Преимущество "кембриджского лотоса" в том, что узел легко развязывается. Достаточно потянуть за этот кончик, и все.

- Ильвес будет в восторге, - сказал Альтмяэ.

- Ты понял, как это делается?

- Вроде бы да, - говорю.

- Попробуй.

Быковер с готовностью подставил дряблую шею, залепленную в четырех местах лейкопластырем.

- Ладно, - говорю, - я запомнил.

В морге было прохладно и гулко. Коричневые стены, цемент, доска МПВО, огнетушитель - вызывающе алый.

- Этот, - показал дежурный.

У окна на кумачовом постаменте возвышался гроб. Не обыденно коричневый (под цвет несгораемого шкафа), а черный, с галунами из фольги.

Ильвес выглядел абсолютно мертвым. Безжизненным, как муляж.

Я показал дежурному галстук. Выяснилось, что он хорошо говорит по-русски.

- Я приподниму, а вы затягивайте.

Сцепленными руками он приподнял тело, как бревно. Дальше - путаница и суета наших ладоней… "Так… еще немного…" Задравшийся воротничок, измятые бумажные кружева…

- О’кей, - сказал дежурный, тронув волосы покойного.

Я вытащил значок и приколол его к темному шевиотовому лацкану. Дежурный принес крышку с шестью болтами. Примерились, завинтили.

- Я ребят позову.

Вошли Альтмяэ с Быковером. У Фимы были плотно закрыты глаза. Альтмяэ бледно улыбался. Мы вынесли гроб, с отвратительным скрипом задвинули его в кузов.

Альтмяэ сел в кабину. Быковер всю дорогу молчал. А когда подъезжали, философски заметил:

- Жил, жил человек и умер.

- А чего бы ты хотел? - говорю.

В вестибюле толпился народ. Говорили вполголоса. На стенах мерцали экспонаты фотовыставки "Юность планеты".

Вышел незнакомый человек с повязкой, громко объявил:

- Курить разрешается.

Это гуманное маленькое беззаконие удовлетворило скорбящих.

В толпе бесшумно сновали распорядители. Все они были мне незнакомы. Видимо, похоронные торжества нарушают обычную иерархическую систему. Безымянные люди оказываются на виду. Из тех, кто готов добровольно этим заниматься.

Я подошел к распорядителю:

- Мы привезли гроб.

- А кабель захватили?

- Кабель? Впервые слышу.

- Ладно, - сказал он, как будто я допустил незначительный промах. Затем возвысил голос, не утратив скорби: - По машинам, товарищи!

Две женщины торопливо и с опозданием бросали на пол еловые ветки.

- Кажется, мы больше не нужны, - сказал Альтмяэ.

- Мне поручено выступить.

- Ты будешь говорить в конце. Сначала выступят товарищи из ЦК. А потом уж все кому не лень. Все желающие.

- Что значит - все желающие? Мне поручено. И текст завизирован.

- Естественно. Тебе поручено быть желающим. Я видел список. Ты восьмой. После Лембита. Он хочет, чтобы все запели. Есть такая песня - "Журавли". "Мне кажется порою, что солдаты…" И так далее. Вот Лембит и предложит спеть ее в честь Ильвеса.

- Кто же будет петь? Да еще на холоде.

- Все. Вот увидишь.

- Ты, например, будешь петь?

- Нет, - сказал Альтмяэ.

- А ты? - спросил я Быковера.

- Надо будет - спою, - ответил Фима…

Народ тянулся к выходу. Многие несли венки, букеты и цветы в горшках. У подъезда стояли шесть автобусов и наш фургон. Ко мне подошел распорядитель:

- Товарищ Шаблинский?

- Он в командировке.

- Но вы из "Советской Эстонии"?

- Да. Мне поручили…

- Тело вы привезли?

- Мы втроем.

- Будете сопровождать его и в дальнейшем. Поедете в спецмашине. А это, чтоб не мерзнуть.

Он протянул мне булькнувший сверток. Это была завуалированная форма гонорара. Глоток перед атакой. Я смутился, но промолчал. Сунул пакет в карман. Рассказал Быковеру и Альтмяэ. Мы зашли в буфет, попросили стаканы. Альтмяэ купил три бутерброда. Вестибюль опустел. Еловые ветки темнели на желтом блестящем полу. Мы подошли к фургону. Шофер сказал:

- Есть место в кабине.

- Ничего, - говорит Альтмяэ.

- Дать ему "маленькую"? - шепотом спросил я.

- Никогда в жизни, - отчеканил Быковер.

Гроб стоял на прежнем месте. Некоторое время мы сидели в полумраке. Заработал мотор. Альтмяэ положил бутерброды на крышку гроба. Я достал выпивку. Фима сорвал зубами крошечную жестяную бескозырку. Негромко звякнули стаканы. Машина тронулась.

- Помянем, - грустно сказал Быковер.

Альтмяэ забылся и воскликнул:

- Хорошо!

Мы выпили, сунули бутылочки под лавку. Бумагу кинули в окно.

- Стаканы надо бы вернуть, - говорю.

- Еще пригодятся, - заметил Быковер.

…Фургон тряхнуло на переезде.

- Мы у цели, - сказал Быковер.

В голосе его зазвучала нота бренности жизни.

Кладбище Линнаметса расположилось на холмах, поросших соснами и усеянных замшелыми эффектными валунами. Глядя на эти декоративные каменья, журналисты торопятся сказать: "Остатки ледникового периода". Как будто они застали и хорошо помнят доисторические времена.

Все здесь отвечало идее бессмертия и покоя. Руинами древней крепости стояли холмы. В отдалении рокотало невидимое море. Покачивали кронами сосны. Кора на их желтоватых параллельных стволах шелушилась.

Никаких объявлений, плакатов, киосков и мусорных баков. Торжественный союз воды и камня. Тишина.

Мы выехали на главную кладбищенскую аллею. Ее пересекали тени сосен. Шофер затормозил. Распахнулась железная дверь. За нами колонной выстроились автобусы. Подошел распорядитель:

- Сколько вас?

- Трое, - говорю.

- Нужно еще троих.

Я понял, что гроб - это все еще наша забота.

Около автобусов толпились люди с венками и букетами цветов. Неожиданно грянула музыка. Первый могучий аккорд сопровождался эхом. К нам присоединилось трое здоровых ребят. Внештатники из молодежной газеты. С одним из них я часто играл в пинг-понг. Мы вытащили гроб. Потом развернулись и заняли место в голове колонны. Звучал похоронный марш Шопена. Медленно идти с тяжелым грузом - это пытка. Я устал. Руку сменить невозможно.

Быковер сдавленным голосом вдруг произнес:

- Тяжелый, гад…

- Пошли быстрее, - говорю.

Мы зашагали чуть быстрее. Оркестр увеличил темп. Еще быстрее. Идем, дирижируем. Быковер говорит:

- Сейчас уроню.

И громче:

- Смените нас, товарищи… Але!

Его сменил радиокомментатор Оя.

В конце аллеи чернела прямоугольная могила. Рядом возвышался холмик свежей земли. Музыканты расположились полукругом. Дождавшись паузы, мы опустили гроб. Собравшиеся обступили могилу. Распорядитель и его помощники сняли крышку гроба. Я убедился, что галстук на месте, и отошел за деревья. Ребята с телевидения начали устанавливать приборы. Свет ярких ламп казался неуместным. В траве чернели провода. Ко мне подошли Быковер и Альтмяэ. Очевидно, нас сплотила водка. Мы закурили. Распорядитель потребовал тишины. Заговорил первый оратор с вельветовой новенькой шляпой в руке. Я не слушал. Затем выступали другие. Бодро перекликались мальчики с телевидения.

- Прямая трансляция, - сказал Быковер. Затем добавил: - Меня-то лично похоронят как собаку.

- Эпидстанция не допустит, - реагировал Альтмяэ. - Дорога к смерти вымощена бессодержательными информациями.

- Очень даже содержательными, - возмутился Быковер.

Слово предоставили какому-то ответственному работнику газеты "Ыхту лехт". Я уловил одну фразу: "Отец и дед его боролись против эстонского самодержавия".

- Это еще что такое?! - поразился Альтмяэ. - В Эстонии не было самодержавия.

- Ну, против царизма, - сказал Быковер.

- И царизма эстонского не было. Был русский царизм.

- Вот еврейского царизма действительно не было, - заметил Фима, - чего нет, того нет.

Подошел распорядитель:

- Вы Шаблинский?

- Он в командировке.

- Ах да… Готовы? Вам через одного…

Альтмяэ вынул папиросы. Зажигалка не действовала, кончился бензин. Быковер пошел за спичками. Через минуту он вернулся на цыпочках и, жестикулируя, сказал:

- Сейчас вы будете хохотать. Это не Ильвес.

Альтмяэ выронил папиросу.

- То есть как? - спросил я.

- Не Ильвес. Другой человек. Вернее, покойник…

- Фима, ты вообще соображаешь?

- Я тебе говорю - не Ильвес. И даже не похож. Что я, Ильвеса не знаю?!

- Может, это провокация? - сказал Альтмяэ.

- Видно, ты перепутал.

- Это дежурный перепутал. Я Ильвеса в глаза не видел. Надо что-то предпринять, - говорю.

- Еще чего, - сказал Быковер, - а прямая трансляция?

- Но это же бог знает что!

- Пойду взгляну, - сказал Альтмяэ.

Отошел, вернулся и говорит:

- Действительно, не Ильвес. Но сходство есть…

- А как же родные и близкие? - спрашиваю.

- У Ильвеса, в общем-то, нет родных и близких, - сказал Альтмяэ, - откровенно говоря, его недолюбливали.

- А говорили - сын, племянник…

- Поставь себя на их место. Идет телепередача. И вообще - ответственное мероприятие…

Возле могилы запели. Выделялся пронзительный дискант Любы Торшиной из отдела быта. Тут мне кивнул распорядитель. Я подошел к могиле. Наконец пение стихло.

- Прощальное слово имеет…

Разумеется, он переврал мою фамилию:

- Прощальное слово имеет товарищ Долматов.

Кем я только не был в жизни - Докладовым, Заплатовым…

Я шагнул к могиле. Там стояла вода и белели перерубленные корни. Рядом на специальных козлах возвышался гроб, отбрасывая тень. Неизвестный утопал в цветах. Клочок его лица сиротливо затерялся в белой пене орхидей и гладиолусов. Покойный, разминувшись с именем, казался вещью. Я увидел подпираемый соснами купол голубого шатра. Как на телеэкране, пролетали галки. Ослепительно желтый шпиль церкви, возвышаясь над домами Мустамяэ, подчеркивал их унылую сероватую будничность. Могилу окружали незнакомые люди в темных пальто. Я почувствовал удушливый запах цветов и хвои. Борта неуютного ложа давили мне плечи. Опавшие лепестки щекотали сложенные на груди руки. Над моим изголовьем суетливо перемещался телеоператор. Звучал далекий, окрашенный самолюбованием голос:

"…Я не знал этого человека. Его души, его порывов, стойкости, мужества, разочарований и надежд. Я не верю, что истина далась ему без поисков. Не думаю, что угасающий взгляд открыл мерило суматошной жизни, заметных хитростей, побед без триумфа и капитуляций без горечи. Не думаю, чтобы он понял, куда мы идем и что в нашем судорожном отступлении радостно и ценно. И тем не менее он здесь… по собственному выбору…"

Я слышал тихий нарастающий ропот. Из приглушенных обрывков складывалось: "Что он говорит?.." Кто-то тронул меня за рукав. Я шевельнул плечом. Заговорил быстрее:

"…О чем я думаю, стоя у этой могилы? О тайнах человеческой души. О преодолении смерти и душевного горя. О законах бытия, которые родились в глубине тысячелетий и проживут до угасания солнца…"

Кто-то отвел меня в сторону.

- Я не понял, - сказал Альтмяэ, - что ты имел в виду?

- Я сам не понял, - говорю, - какой-то хаос вокруг.

- Я все узнал, - сказал Быковер. Его лицо озарилось светом лукавой причастности к тайне. - Это бухгалтер рыболовецкого колхоза - Гаспль. Ильвеса под видом Гаспля хоронят сейчас на кладбище Меривялья. Там невероятный скандал. Только что звонили… Семья в истерике… Решено хоронить как есть…

- Можно завтра или даже сегодня вечером поменять надгробия, - сказал Альтмяэ.

- Отнюдь, - возразил Быковер, - Ильвес номенклатурный работник. Он должен быть захоронен на привилегированном кладбище. Существует железный порядок. Ночью поменяют гробы…

Я вдруг утратил чувство реальности. В открывшемся мире не было перспективы. Будущее толпилось за плечами. Пережитое заслоняло горизонт. Мне стало казаться, что гармонию выдумали поэты, желая тронуть людские сердца…

- Пошли, - сказал Быковер, - надо занять места в автобусе. А то придется в железном ящике трястись…

Лишний

Как обычно, не хватило спиртного, и, как всегда, я предвидел это заранее. А вот с закуской не было проблем. Да и быть не могло. Какие могут быть проблемы, если Севастьянову удавалось разрезать обыкновенное яблоко на шестьдесят четыре дольки?!.

Помню, дважды бегали за "Стрелецкой". Затем появились какие-то девушки из балета на льду. Шаблинский все глядел на девиц, повторяя:

- Мы растопим этот лед… Мы растопим этот лед…

Наконец подошла моя очередь бежать за водкой. Шаблинский отправился со мной. Когда мы вернулись, девушек не было.

Шаблинский сказал:

- А бабы-то умнее, чем я думал. Поели, выпили и ретировались.

- Ну и хорошо, - произнес Севастьянов, - давайте я картошки отварю.

- Ты бы еще нам каши предложил! - сказал Шаблинский.

Мы выпили и закурили. Алкоголь действовал неэффективно. Ведь напиться как следует - это тоже искусство…

Девушкам в таких случаях звонить бесполезно. Раз уж пьянка не состоялась, то все. Значит, тебя ждут сплошные унижения. Надо менять обстановку. Обстановка - вот что главное.

Помню, Тофик Алиев рассказывал:

- Дома у меня рояль, альков, серебряные ложки… Картины чуть ли не эпохи Возрождения… И - никакого секса. А в гараже - разный хлам, покрышки старые, брезентовый чехол… Так я на этом чехле имел половину хореографического училища. Многие буквально уговаривали - пошли в гараж! Там, мол, обстановка соответствующая…

Шаблинский встал и говорит:

- Поехали в Таллинн.

- Поедем, - говорю.

Мне было все равно. Тем более что девушки исчезли.

Шаблинский работал в газете "Советская Эстония". Гостил в Ленинграде неделю. И теперь возвращался с оказией домой.

Севастьянов вяло предложил не расходиться. Мы попрощались и вышли на улицу. Заглянули в магазин. Бутылки оттягивали наши карманы. Я был в летней рубашке и в кедах. Даже паспорт отсутствовал.

Через десять минут подъехала "Волга". За рулем сидел угрюмый человек, которого Шаблинский называл Гришаня.

Гришаня всю дорогу безмолвствовал. Водку пить не стал. Мне даже показалось, что Шаблинский видел его впервые.

Мы быстро проскочили невзрачные северо-западные окраины Ленинграда. Далее следовали однообразные поселки, бледноватая зелень и медленно текущие речки. У переезда Гришаня затормозил, распахнул дверцу и направился в кусты. На ходу он деловито расстегивал ширинку, как человек, пренебрегающий условностями.

- Чего он такой мрачный? - спрашиваю.

Шаблинский ответил:

- Он не мрачный. Он под следствием. Если не ошибаюсь, там фигурирует взятка.

- Он что, кому-то взятку дал?

- Не идеализируй Гришу. Гриша не давал, а брал. Причем в неограниченном количестве. И вот теперь он под следствием. Уже подписку взяли о невыезде.

- Как же он выехал?

- Откуда?

- Из Ленинграда.

- Он дал подписку в Таллинне.

- Как же он выехал из Таллинна?

- Очень просто. Сел в машину и поехал. Грише уже нечего терять. Его скоро арестуют.

- Когда? - задал я лишний вопрос.

- Не раньше чем мы окажемся в Таллинне…

Тут Гришаня вышел из кустов. На ходу он сосредоточенно застегивал брюки. На крепких запястьях его что-то сверкало.

"Наручники?" - подумал я.

Потом разглядел две пары часов с металлическими браслетами.

Мы поехали дальше.

За Нарвой пейзаж изменился. Природа выглядела теперь менее беспорядочно. Дома - более аккуратно и строго.

Шаблинский выпил и задремал. А я все думал - зачем? Куда и зачем я еду? Что меня ожидает? И до чего же глупо складывается жизнь!..

Наконец мы подъехали к Таллинну. Миновали безликие кирпичные пригороды. Затем промелькнула какая-то готика. И вот мы на Ратушной площади.

Звякнула бутылка под сиденьем. Машина затормозила. Шаблинский проснулся.

- Вот мы и дома, - сказал он.

Я выбрался из автомобиля. Мостовая отражала расплывчатые неоновые буквы. Плоские фасады сурово выступали из мрака. Пейзаж напоминал иллюстрации к Андерсену.

Шаблинский протянул мне руку:

- Звони.

Я не понял.

Тогда он сказал:

- Нелька волнуется.

Тут я по-настоящему растерялся. Я даже спросил от безнадежности:

- Какая Нелька?

- Да жена, - сказал Шаблинский, - забыл? Ты же первый и отключился на свадьбе…

Шаблинский давно уже работал в партийной газете. Положение функционера не слишком его тяготило. В нем даже сохранилось какое-то обаяние.

Вообще я заметил, что человеческое обаяние истребить довольно трудно. Куда труднее, чем разум, принципы или убеждения. Иногда десятилетия партийной работы оказываются бессильны. Честь, бывает, полностью утрачена, но обаяние сохранилось. Я даже знавал, представьте себе, обаятельного начальника тюрьмы в Мордовии…

Короче, Шаблинский был нормальным человеком. Если и делал подлости, то без ненужного рвения. Я с ним почти дружил. И вот теперь:

- Звони, - повторил он…

В Таллинне я бывал и раньше. Но это были служебные командировки. То есть с необходимыми бумагами, деньгами и гостиницей. А главное - с ощущением пошлой, но разумной цели.

А зачем я приехал сейчас? Из редакции меня уволили. Денег в кармане - рублей шестнадцать. Единственный знакомый торопится к жене. Гришаня - и тот накануне ареста.

Тут Шаблинский задумался и говорит:

- Идея. Поезжай к Бушу. Скажи, что ты от меня. Буш тебя охотно приютит.

- Кто такой Буш?

Назад Дальше