- Тоже выход, - сказал Антал и стряхнул с сигареты пепел.
Старая что-то пробормотала, поднялась и сделала шаг к Анталу, чувствуя необходимость прикоснуться к нему, обнять или хотя бы сказать что-нибудь: ведь то, что он предложил, дело немалое. Но сказать она так ничего и не сказала: Иза взяла ее за локоть, и жест этот сковал ее, лишил дара речи. Она не понимала, чего от нее хочет дочь, и боялась, что, если будет слишком ласкова и сердечна с Анталом, Иза рассердится на нее.
Антал в самом деле собрался уходить. Он улыбнулся старой, поцеловал ей руку и двинулся к выходу. Иза набросила на плечи платок - проводить Антала, закрыть за ним ворота.
В дверях, что-то вспомнив, Антал остановился:
- Вот что, мама: картину с мельницей я у вас должен забрать. Отец просил, когда умрет, отдать ее Лидии. Я ей отнесу.
Губы у Изы шевельнулись, она хотела сказать что-то, - но лишь пожала плечами и пошла в спальню. Старая ухватилась за спинку стула: ей опять показалось, ноги ее не удержат. Когда умрет… То есть как это: когда умрет? Винце же считал, что у него пошаливает сердце, ему надо подлечиться, для того его и кладут в клинику, а инъекции - это только для лечения сном, укрепление организма. Винце понятия не имел, что болен неизлечимо. Как же могло ему прийти такое в голову? И почему он вдруг подарил Лидии картину с мельницей, эту потемневшую фотографию его родной деревни? На фотографии запечатлена была речка Карикаш и какая-то старая мельница на берегу. Фотография всегда висела над постелью Винце, составляя пару картине с ангелом, который охранял ее сны. Почему он велел отдать ее Лидии? И когда?
Иза принесла фотографию в черной рамке и, встав под люстру, стала ее разглядывать, словно впервые увидела. На снимке была река, сбоку угадывалась плотина: маленький водопад и над ним какое-то дощатое сооружение; на переднем плане - кусты, босоногие ребятишки. Неразличимые лица, тусклый, порыжевший за много десятилетий снимок. Вода в реке напоминала кофе. Иза завернула картину в газету и отдала Анталу.
Долго копившиеся у старой слезы прорвались наконец. Новая тяжесть казалась более невыносимой, чем груз всего минувшего дня. Она стояла, бессильно опустив плечи, теребя полу вязаной кофты. Лидия снова встает у нее на пути, еще более непонятно, еще более жестоко, чем утром. Три минуты назад она совсем было решила уже поцеловать Антала на прощанье - а теперь у нее просто не было на это сил. Капитан что-то обнюхивал возле стола, вставал на задние лапы, словно понимая, что происходит.
Она слышала, как открылась и захлопнулась дверь, но упрямо смотрела под ноги, на ковер, лишь временами вытирая глаза. Иза тут же вернулась - в этом тоже было что-то противоестественное: прежде, когда Иза еще не была женой Антала, он, бывало, никак не мог уйти окончательно, они с Винце порой чуть не по полчаса ждали Изу, вышедшую проводить его до ворот. Видно, теперь им не о чем говорить друг с другом. Дочь подняла Капитана, вынесла его во двор, потом, заперев дверь прихожей на ключ, вернулась к матери. Словно почувствовав, что та нуждается в утешении, она положила старой руку на голову, будто благословляя - как священник на каком-нибудь старом эстампе. Потом подошла к окну, расправила занавески, как делала это столько лет подряд, пока жила дома, и закрыла ставни. Дождь уже лил как из ведра, слышно было, как он хлещет по стеклам. Иза не вернулась к матери, остановилась возле большого кресла. Старая видела: из глаз дочери катятся слезы и лицо ее, всегда такое решительное, становится мягким, растерянным, как у расстроенного ребенка.
IV
На ночь Иза не погасила настольную лампу. За пределами светлого круга предметы едва лишь угадывались в полутьме угловатыми неясными контурами; на картине с ангелом свет попадал лишь на нижнюю рамку, остальное тонуло во тьме. Но старая все-таки видела ее - видела внутренним зрением, мысленно, памятью. Сейчас картина была какой-то неполной, сиротливой. Рядом с ней не хватало мельницы.
Иза уснула первой. Мать обманула ее. Легли они в одно время, но старая вскоре уже не отвечала дочери, старалась дышать спокойно и ровно: пускай та думает, что она засыпает. Иза долго еще ворочалась; эта ночь, даже если бы сегодня и не умер отец, была бы нелегкой для нее: ведь она не ночевала в этих стенах с тех самых пор, как перебралась в Пешт. Лежала сейчас она на кровати отца, а не на том старом диване, на котором они спали с Анталом: после того, как она уехала от родителей, комнаты приобрели прежний вид, мебель, которой они пользовались с Анталом, пошла в комиссионку; в Пеште Иза обзавелась новым имуществом. Но и в этой, привычной с детства обстановке заснуть было непросто. То, что она не оставила мать одну, не устроилась на ночь в гостинице, как всегда в последние годы, было, пожалуй, с ее стороны самой серьезной жертвой. Она долго ворочалась и вздыхала, прислушивалась к дыханию матери, потом встала и проглотила что-то; это тоже было непривычно: Иза не признавала снотворного и презирала тех, кто без таблеток и помыслить не мог о сне. Но сегодня ей пришлось все же что-то принять; лишь после этого она забылась тяжелым, глубоким сном. Она была совсем рядом, так близко, что мать ощущала ее дыхание, как когда-то давным-давно, когда Иза была ребенком. Старая не знала никого, кто спал бы так красиво, как Иза: голова на локте, черные серпы ресниц на щеках. Мать не решилась ее поцеловать; вставая, она поцеловала лишь уголок ее подушки.
Комната была такой же, как вечером или утром в любой из множества прошедших дней - и все же какой-то иной: она словно увеличилась в размерах, потолок стал выше, стены - дальше. На столе лежал листок бумаги, старая снова пробежала ее глазами. С детских лет Иза каждый вечер, перед тем как лечь, составляла список основных дел на завтра. "Бюро недвижимости, - читала мать, - клиника, похоронное бюро, соцстрах, сборы".
Именно из-за этого она и встала, из-за последнего слова. Завтра предстоит просмотреть бумаги, завтра Иза решит, что они возьмут в Пешт, и завтра она откроет маленький письменный стол Винце, стол-секретер.
Она никогда не копалась в нем и даже теперь, когда позади сорок девять лет замужества, не знала, что может храниться там, в его ящиках, кроме семейных и официальных бумаг. Это был их домашний закон: не трогать вещи другого. Тетя Эмма, в доме которой она росла, всегда поджидала почтальона у калитки и не стеснялась прямо на улице вскрывать письма, адресованные другим членам семьи. Она не хотела походить на тетю Эмму.
Если б не Антал с этой странной просьбой насчет картины, старая лежала бы теперь рядом с Изой, позволив сну взять верх над собой. Зять смутил ее, как смутила там, в клинике, сиделка; в душе у нее впервые возникло сомнение: а что, если она не все знала о Винце; при мысли о том, что Иза, принявшись завтра разбирать бумаги, может найти что-то такое, чего ей не следует видеть, что было тайной Винце, принадлежало ему одному, что он должен унести с собой, так как живых это уже не касается, - ей становилось не по себе. Винце был тридцать один год, когда они поженились, - не так уж он был молод, и ни к чему Изе копаться в вещах или письмах, оставшихся с той поры: бог знает, что там может быть. Она и сама не знала, что имеет в виду, чего опасается; она лишь ощущала тревогу: если Винце подарил Лидии вещь, происхождение и значение которой даже ей, жене его, не было вполне ясно - ведь она прежде всего считала, что картину с мельницей Винце держал над своей кроватью только по привычке, - то, наверное, было в жизни Винце еще что-то, не известное ей, и тогда она должна первой узнать об этом.
Дело, на которое она решилась, было тяжелым, мучительным - а ведь ей даже плакать сейчас было нельзя. Иза спала беспокойно, через открытую дверь слышно было, как она вздыхает, переворачивается с боку на бок. Открыв верхний ящик, старая несколько минут сидела, ни к чему не притрагиваясь, даже глаза закрыв, чтоб ничего не видеть: таким сильным, почти неодолимым оказалось внутреннее сопротивление, таким кощунственным представилось то, что она собиралась сделать; она чувствовала себя так, словно бы готовилась ограбить Винце, выставить его на позор, пользуясь тем, что он, беспомощный, лежит где-то в клинике и не может шевельнуться, не может запротестовать, не может помешать ей. А в то же время она сейчас ощущала себя ближе к нему, чем когда-либо в течение последних недель или хотя бы сегодня, в последние его часы: ящики секретера означали живого Винце, Винце смотрел на нее из вещей и бумаг, лежавших там; все, к чему она прикасалась, словно говорило с ней живым его голосом.
В первом ящике была прядь волос с головки Эндруша. Старая и не знала, что Винце тоже взял себе прядку; она волосы обоих своих детей хранила в медальоне, под стеклом. Нежные черные волосики Эндруша… Как отчетливо за мягким этим колечком встал в ее памяти облик Эндруша, его ласковое, веселое личико, чуть не с рождения напоминающее мать; он так неожиданно и быстро умер, что у них даже фотографии его не осталось. Если б он был живой, теперь бы ему было сорок восемь лет. Боже мой, боже мой!
Она вертела в пальцах блестящий черный завиток. Сейчас Эндруш уже вместе с отцом. Из Эндруша, наверное, получился милый и неловкий ангелочек, он и ребеночком всегда все ронял, ручки у него были слишком слабые. Интересно, как там, на небесах?
Табели успеваемости. Их Винце однажды уже показывал ей. Отличные, один к одному, табели Дюдской народной школы, потом местной гимназии. Имя и фамилия учащегося: Винце Сёч, вероисповедание: евангелико-реформатское, дата и место рождения: 11 января 1880 года, деревня Дюд-на-Карикаше, имя отца: Мате Сёч, род занятий: смотритель дамбы.
Как разозлилась тогда тетя Эмма, как она стукнула о стол кофейной чашкой - даже блюдце треснуло. Смотритель дамбы! Что значит смотритель дамбы? Она едва сумела успокоить тетку: смотрителя давно уже нет в живых, а воспитанием Винце занимался Гергей Давид. "Дюдский учитель? - спросила тетя Эмма. - Колоссально! Он думает, что если окончил право, так уж вышел в благородные. Смотритель дамбы! Ишь ты, и учили его на общественный счет, собирали деньги, потому что он, видите ли, способный. Впрочем, в этой либеральной стране и не такого насмотришься!"
Тетка пила свой кофе в беседке, над ее желтыми седеющими волосами распускалась сирень, тетка похожа была на какую-то увядшую подружку на свадьбе: сухое лицо накрашено, на пальцах тяжелые, слишком большие для нее перстни. Она подумала: вот тетя Эмма всем представляет ее как крестную дочь, а сама заставляет работать на кухне и зовет в салон, только когда в доме гости. "Сиротка бедняжки Маргит, покойницы". Когда надо, родственница; когда не надо, служанка. Конечно, если она выйдет за Винце, то кто тогда будет вскакивать по ночам, когда у нее приступ астмы. Прислугу она не пустит ночью в комнату, прислуге место в подвальном этаже, ведь ночь - время темных дел, и прислуга еще, не дай бог, вздумает ее ограбить или убить.
Она тогда взяла пустую чашку, но побежала с ней не в кухню, а к воротам. Винце ждал на скамейке, вертел в руке шляпу - и засмеялся, увидев ее: она еле переводила дух от бега и от волнения, и в руке у нее была кофейная чашка тети Эммы. "Согласилась?" - спросил он, а она стояла, готовая и заплакать, и рассмеяться. "Спросите у нее сами!" - ответила она.
Университетская зачетная книжка. "Институции Гая, книга 1-я. Один час в неделю. История венгерской конституции и права. Два часа в неделю". Две открытки из Сентмате, она послала их ему, когда однажды летом ездила с тетей Эммой на воды. Счета. Квитанция: уплачено за проживание в интернате Высшей школы благородных девиц Илоны Давид. Плата за лечение учителя Гергея Давида в бекешчабайской больнице, с 4 по 27 ноября 1907 года. Еще квитанция: оплачено за установку могильного камня над прахом учителя Гергея Давида, Дюд-на-Карикаше, 22 апреля 1909 года.
Гергей Давид.
"Ты не знаешь, что это был за человек, - рассказывал Винце. - Два метра ростом, тонкий, как жердь, и все время улыбался, а ведь был совсем нищим, детям своим нечего было дать. Когда прорвало дамбу, люди бросились на холм, на кладбище, это было единственное высокое место в деревне. Ночь, набат. Две мои старшие сестры побежали за матерью, когда она бросилась к дамбе, я было за ними, да упал, в темноте меня чуть не затоптали. Всю жизнь над нами висело это, как постоянная угроза: дамба и Карикаш. Меня подобрал учитель, взял на руки, отнес на холм. Я уцепился ему за шею и ревел от страха. Больше я не видел никого из своих; отца даже тело не нашли. Я ужасно боюсь воды, Этелка".
Камешки; должно быть, с могилки Эндруша или учителя Давида - две гладкие, пенно-белые гальки. Сломанный нож слоновой кости для разрезания бумаги, пустой конверт без адреса, с подкладкой из зеленой, маслянисто блестящей бумаги. Янтарный мундштук, тоже сломанный.
Эта вот лента была у нее в волосах на том самом балу. За весь вечер она не присела ни на минуту: танцевала, кружилась до упаду в парадном зале гостиницы "Лев". Это был вечер, когда обо всем забываешь, даже о том, что ты - бедная родственница, приживалка тети Эммы, что восьми лет ты осталась круглой сиротой. Она танцевала вальс с Эрнё Секерешем, тетя Эмма смотрела на них, волосы у тетки были собраны в узел, сплошь утыканный перьями с блестками; тетка напоминала стареющего попугая. Смотрела она сурово: Эрнё Секереш не считался хорошей партией, за душой у него, кроме пышных дворянских фамилий, не было ничего. "Вон там стоит молодой человек, он совсем не танцует", - вдруг заинтересовалась она, когда они сделали очередной, бог знает который по счету, круг по залу. "Это Винце Сёч, - сказал Секереш, - секретарь суда. Он не умеет танцевать". Она чуть не сбилась с ритма, до того ей показалось странным, что молодой мужчина - и не умеет танцевать, лишь стоит возле зеркала, глядя, как танцуют другие. Она до неприличия откровенно уставилась на него. А он как раз взмахнул рукой, приветствуя Секереша, и перехватил ее взгляд.
Траурное извещение о кончине тети Эммы, в котором она, племянница, даже не упоминалась. Извещение прислала им Клари, очередная бедная родственница, которую тетка взяла к себе после Аранки. Немного земли в картонной коробочке; пустая копилка. Вырезка из газеты, датированная 1907 годом. "Новости Южной Венгрии", 18 марта. "Сегодня минуло двадцать лет с того дня, как Карикаш, выйдя из берегов, прорвал дамбу и в ночь с 18 на 19 марта затопил пять деревень. Число жертв наводнения приближалось к двумстам. Самый большой урон стихийное бедствие нанесло деревням Рев и Дюд".
Письмо из Америки, от А. П. Вайса.
Боже мой, парфюмер Вайс! Как он мерз у них на чердаке; они отнесли ему одеяло, но он мерз и под одеялом; у Вайса были обморожены руки и ноги, он сидел на матраце в углу и оплакивал свою семью. Это Винце вытащил его из колонны, в темноте, во время налета: рабочая команда остановилась как раз у дома на улице Дарабонт. Небо было черное, плотное, Винце вдруг вышел из ворот и втащил в калитку того, кто стоял ближе всех. Кругом выли сирены, конвойные следили за небом, а не за рабочими. Сосед сидел в подполе и пел псалмы, пел отчаянно, упрямо, с каким-то укором в голосе: что же, разве этого недостаточно, чтобы наступила тишина, он так старательно выводит псалмы, а они все бомбят и бомбят, глухой, что ли, этот бог, не слышит, как он взывает к нему? Они с Винце тогда вообще не считались людьми в его глазах, и в тот вечер на лице у него впервые появилось нечто вроде уважения, когда в конце концов, среди грохота разрывов, они спустились в подвал. Этот Сёч, конечно, бандит, - написано было на лице у соседа, - не зря ж его с должности выгнали в свое время; и что это за люди, если у них дочь не приняли в университет, хоть она и не еврейка, - но надо признать, трусами их не назовешь. Винце ужасно боялся тогда, у него руки и ноги тряслись. И из-за Вайса, и из-за бомб.
Нет, нет, хватит, надо остановиться, больше нет сил. Все вдруг стало таким ясным, четким, вспоминаются даже фразы, отдельные слова; она слышит шепот Изы: "Зачем ты спрятал этого человека?" "Случай представился", - слышится в ответ шепот отца. Иза задумалась, сплела пальцы рук; видно было, она что-то решает сейчас про себя. "Ты всегда делаешь людям добро, но всегда вот так, - сказала она, подняв наконец глаза. - Не вполне сознательно". "Кое-что я все-таки делаю", - ответил Винце, и лицо его дрогнуло: невдалеке разорвалась бомба, ему было очень страшно.
В нижнем ящике она нашла фотографии, свои и Изы. На выпускном групповом снимке Иза выглядела сердитой - с коротко остриженными волосами, с дерзкими глазами - чистый мальчишка. Здесь же были негативы Винце. Когда-то он много фотографировал, но в двадцать третьем пришлось продать аппарат. Она поднимала пластинки к свету, пытаясь разобрать, что на них изображено, и видела черно-белые пятна, незнакомые лица, усатых мужчин в котелках, женщин в длинных, до земли, юбках и в шляпках, украшенных птичьими крыльями. Что это за люди? Зачем Винце снимал их? На одном снимке был какой-то лес - или не лес, - деревенские хаты. Последнюю пластинку она узнала: это был негатив картины, подаренной Лидии. Она быстро положила коробку на место, словно та обожгла ей руку.
Ее письма. Туристические проспекты с рекламой заграничных городов и коллективных поездок. Связка журналов - "Популярная физика". Открытки с видами разных стран. Винце собирал их, хотя никогда никуда не ездил; когда появились деньги, он уже был нездоров. Документы, бумаги Изы, свидетельства о рождении.
Здесь же письмо о его увольнении, а рядом - бумага о реабилитации. "В соответствии с постановлением № 9590/1945 М. Е…"
"Если надумаешь его бросить, возвращайся, я все тебе прощу, - сказала тетя Эмма. - Катастрофа-то какая! Но я предупреждала тебя. Что это за муж, которого выгоняют со службы, как проворовавшегося лакея? А еще судья! Возвращайся домой, мне так одиноко, к тому же ты знаешь, что и как делать". (Аранка, которая жила у тети Эммы после нее, как раз в это время сбежала с Пиштой Витари.)
Тетя Эмма отхлебывала кофе и объясняла ей: "Он ведь прекрасно знал, какой приговор от него ждут, - так скажи, ну не сумасшедший ли он? Ему доверили такую чудесную должность, воспитали на нищенские гроши, учитель ему собирал каждый год на жизнь, вон чего достиг - и на тебе. Знал ведь, наверняка знал, что обвиняемых надо осудить, кто этого не знал, - так нет же, он берет и оправдывает этих четырех мужиков, оправдывает именем Венгерской святой короны, ну не остолоп ли! А когда коллеги из самых лучших чувств пытаются как-то поправить, что он натворил, дают возможность загладить свой промах или хотя бы потихоньку уйти в сторону, он вещает насчет справедливости, насчет того, насчет сего, петушится. Вот ему и справедливость - получил, чего добивался. Твоя бедная мать в гробу бы перевернулась, если бы я бросила тебя на произвол судьбы, так что можешь вернуться, детка, у меня ты всегда найдешь дом, как прежде; хоть ты и поступила неблагодарно, когда ушла от меня, я снова готова тебя принять, если захочешь, - но без него! И денег я тебе не дам, не ходи ко мне просить, денег у меня самой нету, а если бы были, так не про мужа твоего. Просто неслыханно! Надеюсь, у него хватит ума уехать из города? Здесь ему нельзя оставаться, просто никак нельзя".